Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2008
Перевод Евгения Смагина
АЙСТРАТИГ — СВЯТОЙ ПОЛКОВОДЕЦ[1]
Он был самый младший. Между ним и моим отцом были одиннадцать лет разницы и восемь сестер, выросших в те годы. Тогда считалось, что дети — от Бога; «дети» означало мальчики. Девочки — это так, бабьё.
Бабка Марфа, которая до глубокой старости поминала мужа хвалой за то, что он до самой смерти (а умер он в преклонных годах) не переставал ее ублажать, однажды, «тяжелая» десятым ребенком, проходила по горе Котронас. Распространенная легенда гласит: на вершине Котронаса был дворец. Франкской эпохи. В дворцовом водоеме, который существует и поныне, заросший кустарником и бурьяном, ядовитые змеи стерегут сокровища принцессы. Сундуки c золотыми монетами. Есть и еще один страж, хотя и более поздний, чем дворец: построенный на северо-восточном краю того же самого Котронаса безымянными проезжими мастерами стоит Айстратиг, «Святой Полководец» — часовня Михаила Архангела. Неясно, какой безумный порыв души побудил их выбрать именно это место.
Место опасное — будто огромный окаменевший нос корабля. Здесь ветры затевают ссоры, и маленькая, в рост человека, часовня как бы парит в воздухе над зияющей пропастью. Парит и Архангел внутри часовни на ее старинном иконостасе. Крылья за спиной легко держат его невысоко над землей; в правой руке большой меч, голова склонена — склоненный диск солнца. Грация полета не смягчает суровости облика.
Как и зачем забрела туда бабка Марфа, неизвестно. Так или иначе, она поднималась из оврага по тропинке, протоптанной на скудной почве горного склона. Может быть, шла с мельницы Анагностиса Проэстопулоса — развалины мельницы еще сохранились в этой скалистой преисподней.
Она торопилась успеть домой до ночи, совсем запыхалась, и как только поднялась наверх, сразу остановилась перевести дух, опершись рукой о каменную стену у входа в часовню. Жест родственной близости. Было тогда бабке Марфе хорошо за тридцать.
— Айстратиг, — сказала она, тоже как близкому, — дай мне ребенка, и я назову его твоим именем.
Просьба ее была услышана, и договор соблюден в точности. Так к длинному ряду наших традиционных семейных имен прибавилось еще одно — Айстратиг.
Первое мое воспоминание о нем связано с кровью. Мне было пять лет. Воспоминание отрывочное, но отчетливое. Стоит солнечный, холодный день. Далее: на темном, грязном поле там и сям рассеяны островки снега. Звук выстрела врывается не в тишину пейзажа, а в ясность дня — раскалывает ее. Большая птица падает, сбитая выстрелом. Насколько велика она была? Ясное дело, меньше, чем мне тогда казалось. Самое большее — залетный бекас. Беру птицу в руки. Она теплая. Я еще не осознаю, что такое смерть, но вид красного пятнышка на белом-пребелом снегу вызывает тревогу. Я смотрю на дядю с чувством какой-то вины. Он держит двустволку под мышкой, закурил сигарету и выдувает первое колечко дыма; он как будто освободился. От чего?
Только это и осталось от всей сцены. И я никогда не охотился. Но все же он научил меня любить горы Кинурии[2]. Как легко он перескакивал с камня на камень, когда мы поднимались по горным склонам; то и дело он останавливался, поджидая меня. Каким взглядом всматривался в горизонт за вершинами Парнона[3], чтобы определить время.
— Я нашел глинище. Стал докапываться до воды. Но неправильно выбрал место. После нашел другое и копал там.
Давно это было.
— Сколько тебе лет сейчас? — спросил я.
— Восемьдесят третий пошел.
Это звучало, как прощание. Он разлил вино по стаканам, рука дрожала. Криста молча смотрела на него. И через некоторое время констатировала в свойственной ей манере:
— Старческая дрожь.
Зря я это сделал. Напрасно рассказывал ей о дяде: она создала в душе его образ и теперь глубоко опечалена. Потому что нынешний образ оказался совсем непохож на тот.
Но так ли уж зря?
— Деда моего звали Кириаком, бабушку Катериной. Я не застал их в живых.
Я спросил его, помнит ли он еще кого-нибудь.
— Стаматину, — ответил он. — От нее у нас большая нога.
Он имел в виду длинные ступни — нашу семейную особенность.
— Так смешивается разная кровь.
Потом он замолчал. А когда мы собрались уходить, сказал мне:
— Приходи меня хоронить. В церковь-то меня никто не понесет.
Он разругался со всеми соседями.
В последний раз он уходил далеко от дома в 1964 году. Было ему тогда под шестьдесят. Он отправился пешком в Платанаки. Два дня пути.
— Стратиг! — узнал его Параскевис Рорис.
Сколько лет прошло с тех пор — двадцать три года.
— Ступай, помоги этому сумасшедшему спуститься оттуда, — приказал командир сержанту.
— Как же я пойду, господин майор? Среди бела дня?
— Иди ущельем. Оно не простреливается.
На снегу была расстелена плащ-палатка, бечева переднего стояка привязана к итальянскому солдатскому ботинку. Только этот ботинок и был виден. Сержант Рорис, капрал Мустафелос и рядовой Плаянис откинули задубевшую от мороза парусину и обнаружили Стратига — он лежал на спине улыбаясь, как мраморный курос. Сначала они стали растирать его. В области сердца, потом пошли выше и ниже, к голове и ногам. Растирали долго. Потом влили коньяку ему в рот, между стиснутыми зубами. Он слабо вздохнул, веки дрогнули.
— Тебе что, жить надоело? — спросил сержант Рорис.
— Не надоело, — прошептал Стратиг.
— Но другие-то ушли еще вчера.
Стратиг слышал сержанта, но ответить не мог. А если бы и мог, как бы объяснил?
На десятый день в Янине ему сказали, что он не обезножил. Только поморозился. В палату пришла медсестра. Такая хорошенькая, притрагивалась к нему голыми руками, помогала помочиться, да так, что он при этом не чувствовал унижения.
— Ах, Стратиг, — повторял Параскевис Рорис.
Он стал полуседым. Усы поседели.
Сначала они пустились в воспоминания. Потом стали открывать бочки и помаленьку пробовать вино. Потом выпили, распевая песни. Потом пустились танцевать. Потом обнялись и троекратно поцеловались. Потом вместе поплакали. Под конец они сказали:
— Чтоб на будущий год все были живы-здоровы.
Это была первая разлука.
С тех пор он начал чуждаться людей. Разрывать связи. Стал взбалмошным, на всех брюзжал. Перессорился со всей деревней. Как сам-то он выносил свою гордость?
В 1978 году он попросил у меня пистолет. Зачем? Ему не с кем было сражаться, нечего бояться врагов. Что-то прозвучало в воздухе, как будто лопнула натянутая струна — пронзительный отдаленный звук, отдаленный, но настойчивый, как сверло вонзался в виски; и больше не к кому было обратиться.
Я из кожи вон вылез, но нашел пистолет. Подержанное оружие с темным прошлым. Купил за немалые деньги. И привез ему в следующий свой приезд. Он взял, не говоря ни слова. И с тех пор всегда носил его при себе. В заднем кармане брюк. Смазывал, начищал до блеска. Всегда держал заряженным, но пустить его в ход так и не довелось.
Я был единственный из родственников, к кому он по-прежнему питал привязанность. Которого не чуждался. Я знаю почему. Я то и дело приезжал со своими подружками, что приводило в смущение местных жителей.
— Нынче уже другую привез? — вопрошали они и исподтишка посмеивались.
А он меня понимал. Свое собственное одиночество он прожил в чрезвычайной строгости. Но одиночество есть одиночество, как ни живи. Как ни живи, оно наложит на тебя ту же самую печать. И он узнавал эту печать на других.
В 1992 году 7 июля в семь утра позвонила мама. Ее извиняло то, что и теперь, хоть ей и было уже за восемьдесят, она не переставала беспокоиться о «малыше». Каждый раз, как я пренебрегал этим долгом, она обращалась ко мне сама — с упреками. Чувство, что ее авторитет еще в силе, шло ей на пользу. Она как бы возвращалась в пору расцвета. Часто я нарочно позволял себе пренебрежение — именно для этого. Так же понарошку, как я соблюдал ее устаревшие правила жизни.
— Недобрые сны, — сказал я ей. — Мне снились рыбы.
— Это к горю, — отвечал ее голос.
На другой день мы узнали, что Стратиг умер.
«Вроде как грохнуло что-то у меня в затылке, под самым корнем головы. И в глазах потемнело».
Он упал. Речь стала невнятной. Один. Его нашли, какая-то соседка вызвала врача. Врач прописал покой, велел не двигаться. Стратиг не мог протестовать — язык не слушался. Это выводило его из себя. Тут он встал, с трудом вышел на двор помочиться. Толкнулся в дверь уборной и увидел, что к нему с улыбкой подходит та самая хорошенькая медсестра.
— Тебе помочь? — сказала она.
Я старался не поддаваться коварству памяти — и тщеславию, к которому оно ведет.
— Иной раз гнев рушится на тебя как снег на голову, — как-то сказал он мне.
Единственное его замечание о самом себе. Но я тогда был еще недостаточно зрелым, не мог ничего толком сопоставить.
А теперь я ехал в гору, по направлению к Драгуни; на переднем сиденье ехала мама. Она могла чувствовать страх — пока еще могла. Четыре месяца назад мы потеряли Йоргоса. Это внезапное горе она перенесла мужественно. Теперь ушел Стратиг. Где два несчастья, там и третье. Если считать по порядку, настал ее черед. Сколько надо мужества, чтобы принять это. В руках она держала лимон. Хотела отдать покойнику, чтобы тот отнес лимон ее среднему сыну. Лимонное дерево — символ женщины. И лимон — знак горечи. Реже — символ женской груди.
Мы проехали мимо постоялых дворов на перевале и начали спускаться на ту сторону. Впереди были горы Кинурии, нагорье Ксерокамбио, а в глубине, на дальнем горизонте, — Арголидский залив. Другого берега не видно.
Оказалось, зря Стратиг боялся: в церковь пришли все. Восемнадцать человек. Похороны назначили на полседьмого вечера. Чтобы успела приехать дальняя родня из Мантинеи и Нафплиона, если бы кто-нибудь из них собрался приехать. До начала оставалось еще сорок минут. Гроб, по обычаю непокрытый, стоял на двух стульях, точно под куполом. А в гробу — Стратиг, с подвязанными руками, с подвязанной челюстью, над каменной плитой с византийским двуглавым орлом.
Когда его нашли, то нашли и пистолет. Как всегда, начищенный и заряженный. Непонятно было, что с ним делать, и его отдали мне. Носить оружие было запрещено. Я потихоньку подошел к гробу, приподнял маленькую подушечку под головой Стратига и положил под нее пистолет. Потом я вышел покурить. Вскоре, поднимая облако пыли, подъехал грузовичок, из тех, что называют «сельскими». Из кабины вышел водитель, человек моих лет. Незнакомый. Он увидел, что на мне черный галстук.
— Учитель Плаянис, — представился он, — из Гераки.
И поздоровался со мной за руку. Потом показалось еще одно облако пыли. Тот, кто появился из него, был похож на военного. Загорелый, коротко стриженый, с короткой, жесткой бородой.
— Мустафелис, — угадал я, как только он подошел.
Он улыбнулся мне, потом сказал:
— Рориса не ждем.
Мы вошли в церковь.
— Стратиг, вот твои друзья пришли, — сказала моя мама.
Они сидели на стульях, сбоку от гроба. В черных платьях. Сама она посредине, справа от нее Мариго, слева Кацавена. Эти две женщины обряжали его в последний путь. К лацкану его темного пиджака прикололи искусственную веточку цветов лимона. Конечно, не в шутку. А в знак того, что он был не женат.
Внезапно, прервав томительное молчание, мама затянула погребальный плач. Плач по Стратигу восьмидесяти восьми лет. Кто-то отозвался нервным смешком, но сразу смолк. Монотонное, настойчивое причитание пресекло его. Выражала ли она свою привязанность к ровеснику и родичу или просто воздавала ему справедливость?
Я встал позади, взял маму за плечи. Как бы ей не стало худо. Я не хотел ее останавливать, но вскоре она сама замолчала. Недолгая тишина — и снова начались причитания.
Две другие женщины ей не вторили. А Стратиг все лежал перед ними, с цветущей лимонной веточкой на лацкане, недвижимый, изношенный временем — пустая, брошенная оболочка. И мама принялась излагать то, что уже забылось со временем: историю его великой любви. И рыданье звучало в припеве, то и дело повторяющемся: «Ах, Стратиг, ой, бедный парень». Так продолжалось, пока не заскрипела алтарная дверь. В царских вратах появился священник, укоризненно оглядел немногочисленных прихожан — и тем положил конец любительскому спектаклю.
P. S. Привожу эту балладу в пересказе. Подробности сюжета я сохраняю, но особенности языка, форму импровизированного погребального плача здесь передать невозможно.
Стратиг любил одну девушку. Но неожиданно, не спросив девушку (как часто делалось в те времена), семья решила выдать ее за другого. И однажды в воскресенье после обедни на церковном дворе Стратиг, которому тогда было двадцать пять лет, встал перед ее женихом, и за поясом у него был нож; все поняли, чтó он сейчас сделает. Народ в ужасе отшатнулся. И в эту роковую минуту между ними бросилась девушка:
— Если ты должен стать убийцей, сперва убей меня!
Говорила ли она ему что-нибудь лестное? Сказала ли про жениха: он того не стоит, куда ему до тебя? Во всеуслышание ли призналась в любви? Так или иначе, убийства не произошло. А накануне свадьбы ее нашли мертвой — она повесилась на притолоке в своей комнате.
С тех пор Стратиг удалился от мира, и теперь моя мама по справедливости воздавала ему за это одиночество, которое он избрал и пронес — безмолвно, без сожалений — через всю оставшуюся жизнь, до восьмидесяти восьми лет.