Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2008
МОЯ РЕВОЛЮЦИОННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В 1968 ГОДУ
В 1968 году мне было двадцать лет. Я был студентом провинциального университета на Украине и принял посильное участие в бурных событиях 1968 года.
Во-первых, я внес свою лепту, хотя и скромную, в сексуальную революцию. В том году у меня был роман, самый настоящий роман, с моей преподавательницей английского языка. На английской кафедре зачуханного университета это произвело эффект “коктейля Молотова”. За революционный поступок пришлось расплачиваться: мою возлюбленную изгнали из университета; правда, тотчас же пригласили на английскую кафедру местного медицинского института. Во-вторых, я напрямую занимался пропагандой Пражской весны. Каким-то чудом у меня оказалась украинская (русинская) газета, выходящая в Словакии. Это был как раз тот номер, в котором напечатали Программу действий чешских и словацких коммунистов. Программа по тем временам казалась апофеозом либерализма, и я читал ее вслух на всех университетских углах и даже на политинформации. На летние каникулы 1968 года я уехал работать в пионерский лагерь воспитателем. О вводе войск узнал по радиорепродуктору, прибитому к самой высокой сосне на поляне сборов. 1 сентября меня вызвали в Особый отдел университета, и старший лейтенант Решетилов спросил меня, как я отношусь к оказанию братской помощи Чехословакии. Я ответил: “Со стыдом и горечью”. В течение последующих десяти лет мои отношения с КГБ то слегка портились, то катастрофически портились. Кончилось это отъездом из СССР.
За пропаганду Программы действий чехословацких реформаторов я расплачиваюсь до сих пор. С 1995 года я живу и работаю в Праге, и все эти годы чувствую, как меня не любят. В последний раз мне напомнили об этом летом 2008 года, когда я участвовал в Международном фестивале писателей. На фестивальной афише на Вацлавской площади какой-то доброжелательный русофил закрасил мое имя и слово “Россия”. Благодаря местным русофилам я понял, что для внешнего мира мои личные поступки никакой роли не играют. Для чужих — я представитель государства Россия и типичный русский, хотя обладателем британского паспорта стал больше двадцати лет назад. Еще я понял, что все поступки, даже самые что ни на есть публичные, мы совершаем не ради “народа”, “родины” и прочего, а, в лучшем случае — ради близких, но чаще всего ради себя: чтобы уберечься от распада личности. В этом самом фестивале, посвященном 1968 году, участвовали и американские писатели. Они отважно обличали американскую агрессию во Вьетнаме и с упоением вспоминали о бурной молодости, стычках с полицией (“свиньями”) в ходе антивоенных демонстраций, смело проводили параллели между войной во Вьетнаме и Ираке. Еще они говорили о мирных вьетнамских крестьянах, которых выжигали напалмом американские каратели. Ни один из участников дискуссии ни разу не произнес слов “Китай”, “СССР”, “Ханой”. Я пытался ненавязчиво напомнить, что в 1968 году демократически настроенная чехословацкая общественность противостояла тому же злу, что и американские солдаты во Вьетнаме: коммунизму. Еще я напомнил, что в войне в Южном Вьетнаме участвовали более ста тысяч северовьетнамских солдат, выдававших себя за вьетконговцев, сотни советских зенитчиков, сбивших тысячи американских самолетов, и десятки военных летчиков из СССР. Моим аргументам собеседники противопоставили веру и человеколюбие. Меня быстро осадили: “Так вы за войну или против?” Я вяло ответил: “Не в этом дело. Эта история не такая простая. В ней замешана не только Америка. А я лишь пытаюсь воссоздать происходившее”. Меня не услышали. Американцев интересовал исключительно “американский угол зрения”, чешский писатель в ответ на вопрос “Была ли Пражская весна частью революционных событий в Западной Европе и Америке” отделался расплывчатой фразой “У нас были другие задачи”. Так что я остался наедине со своими воспоминаниями о радиорепродукторе, который в августе 1968 года сообщил мне и моим пионерам дурной прогноз, как тогда казалось, на всю оставшуюся жизнь.
Мне жаль, что меня не услышали. Мои собеседники, американские писатели, — люди художественно одаренные, красивые, как голливудские актеры, дружелюбные, светские, открытые, просто не люди, а голуби, лишь слегка удивились присутствию ястреба, но от диалога ушли. Впрочем, не совсем. Спустя несколько дней президент фестиваля пригласил меня и трех американцев на ужин в первоклассный пражский ресторан “Palffy Palac”. Атмосфера там была действительно дворцовая. Вернувшись домой, я по памяти набросал наш разговор.
“Мы сидели с Великим Американским Поэтом, его женой и Маленьким Американским Поэтом. Маленький сказал: ▒У нас сейчас фашистский режим’. Жена ВАПа поддержала его: ▒Президент и его команда просто размазали нас’. Я деликатно заметил: ▒Кто-кто, а я вас понимаю. Представляю, каких трудов вам стоило уйти от ФБР. Где будете просить политическое убежище? Здесь, в Праге, или в Париже? Я бы на вашем месте просил в Париже’. Нависла тишина (так это, кажется, принято называть). Маленький нарушил ее: ▒А разве это не коммерческий фашизм, все эти жалкие киоски и палатки на Староместской площади? ’ ▒Господа, — радостно воскликнул я, — если мы сейчас дойдем до сокрушительной критики Макдоналдсов и размороженной жратвы на самолетах, то я приглашу официантов принять участие в нашей дискуссии!’ Великий Американский Поэт крякнул и сказал: ▒Игорь, сядьте поближе. Я понемногу глохну. Вы высказали несколько оригинальнейших идей, и я буду размышлять над ними’. Я пересел поближе. Великий спросил: ▒Стихи Аллена, Гэри, Джека, всех нас, битников, в русском переводе звучат? ’ ▒Знаете, Майкл, у вас есть стихи о том, как американская солдатня в 1954 году у побережья Исландии расстреляла сто китов, так, забавы ради”. — “А, эти стихи нравились Вознесенскому’. — ▒Мне тоже нравятся. Но вот какая незадача: у нас это делали с людьми, и более основательно’. — ▒Ага. Я буду размышлять’. — ▒Но, если честно, то я перечел ваши стихи и стихи ваших друзей перед нашей встречей. Там так много шаманства, наркоты, завываний, камлания, воплей, потрясающей акустики, и вот что я понял: вы кричали вместе и порознь, потому что боитесь смерти. Орущий — бессмертен. По-английски ведь тоже есть такое выражение ▒мертвая тишина’?’ — ▒Я буду размышлять. У меня прежде никогда не было такого разговора’”.
У меня тоже.
Игорь Померанцев
ПРАГА ГЛАЗАМИ РУССКОГО ПОЭТА ИЗ ЧЕРНОВЦОВ
Выступление в пражском филиале Гёте-института
Поскольку я участвую в нашей научной конференции в качестве поэта, то я позволю себе говорить на ненаучном языке и делать рискованные, если не легковесные, обобщения.
Впервые я услышал в Черновцах о Праге от австрийских евреев, переживших Холокост и ГУЛАГ. В городе их оставалось немного, просто горстка. Они донашивали довоенное тряпье, но все равно были самыми элегантными, самыми изысканными горожанами. Они-то и рассказывали мне, как в начале тридцатых ночным поездом ездили на театральные премьеры в Вену и на концерты классической музыки в Прагу. Так что Прага с самого начала ассоциировалась для меня с музыкой.
Впервые я попал в Прагу сразу после “бархатной революции”, в 1990 году. Наш роман начался сразу — я влюбился в город, хотя бытовых оснований к тому не было. Сначала нас с женой из-за наших британских паспортов сняли с ночного поезда на границе, потому что у Британии не было тогда соглашения с Чехией. Нас отвезли на какой-то другой пограничный участок, где мы должны были переночевать и оформить визы. Потом, оформив визы, мы поехали в Прагу, но вновь получилась путаница, мы вышли в Брно и увидели город словно в первый день после войны — город, который кто-то долго пытал, корежил, калечил. Поэтому не могу сказать, что в первый раз было, что называется, “добро пожаловать”.
До Праги таки добрались, и началась любовь, но не сказать, чтобы взаимная. В первые дни я встретился там с другом, моим бывшим коллегой по Би-би-си Эгоном, впоследствии вице-премьер-министром Чехии. В начале восьмидесятых он работал в словацкой службе, а я — в русской. Мы, как диссиденты, первым делом отправились в диссидентское кафе “Славия”. Сели за столик. Мой друг — полиглот, мы болтали по-русски, и потому официанты нас игнорировали. Эгон подозвал официанта и сказал: “Вы не хотите нас обслуживать, потому что мы говорим по-русски? Но этот джентльмен — он показал на меня — политэмигрант, диссидент, и вы могли бы оказать нам снисхождение”. Ну тогда нам наконец-то принесли пиво. В тот же визит, влюбившись в этот город, я “заболел” мечтой — вернуться в Прагу, пожить в ней, поработать. Увы, эта мечта осуществилась. Почему “увы”? Потому что в первый раз я увидел город глазами туриста и книгочея. Когда-то алхимики, астрологи, оккультисты, жившие в Праге в конце XVI — начале XVII веков, во времена гениального императора Рудольфа II, воспринимали Прагу как таинственный текст, в котором можно найти разгадку жизни. Этот текст следовало читать глазами и ногами. Для них улицы, дома, площади были словами, главами книги, паролями, благодаря которым можно было найти философский камень, эликсир жизни. (Подробно об этом можно прочесть в книге Питера Маршалла “The Theatre of the World. Alchemy, Astrology and Magic in Renaissance Prague”.) Я в тот первый приезд тоже читал Прагу взахлеб. Никогда прежде я не встречал такой концентрации урбанистической красоты. Это была магия.
А потом… Я работаю на радио “Свободная Европа” / “Свобода” и, как маркитантка, еду туда, куда едет радио. Вот нас бросают в Прагу — и Мамашка Кураж отправляется туда же. Но когда я понял, что Прага для меня — это место проживания, а не просто какой-то изумительный туристический город, то стало ясно, что жизнь здесь очень жесткая. Получилось, что я вернулся к людям, чьи судьбы исковерканы десятилетиями лишений — Второй мировой войной, оккупацией, коммунизмом. Я понял, что жить с этими людьми — с одной стороны, сочувствуя, а с другой — опасаясь их, — не так просто. К тому времени я прожил почти 20 лет в Англии и Германии и отчасти утратил инстинкты выживания. Но оказалось, что все мои советские навыки, которые выработались в условиях, когда тебя обманывают, обжуливают, грубят, угрожают, унижают, во мне живы. Тем не менее я уже 13 с лишним лет живу в Праге. Мой роман с городом продолжается. А вот романа с людьми не получилось.
Странным образом я не чувствую себя здесь чужаком. Детство и юность я провел в Черновцах. Помню, когда я поступил в Черновицкий университет, то в роскошном саду университета, бывшей резиденции митрополита, увидел бюст архитектора Йозефа Главки, построившего этот комплекс. Сначала я вообще ополоумел, не поверил своим глазам, решив, что это Кафка или его герой Йозеф К. Главка был одним из крупнейших архитекторов Австро-Венгерской империи во второй половине ХIХ века. Он много и продуктивно работал в Праге. А первая улица, на которой я поселился в Праге, называлась Шопенова, в районе Винограды. И рядом с моим домом было несколько корпусов Пражского университета, как раз построенных Главкой. Получилось, что у меня — чего не было в Мюнхене — появилась какая-то другая мотивация, кроме работы: я вернулся на родину. А с родиной у нормального человека сложные отношения — отталкивания и притяжения. И чем дольше я жил в Праге, тем ясней понимал: как раз я, приезжий с черновицкими корнями, и есть пражанин. А бóльшая часть населения Праги, кажется, не имеет отношения к своему городу. И вот это притяжение-отталкивание во мне до сих пор осталось.
Уже тринадцать лет я не перестаю удивляться Праге. Здесь с каждым домом ты можешь разговаривать. Это такие карнизы, балконы, окна, арки!.. Такие курватуры! Остановись и поговори. Я останавливаюсь, замираю и начинаю говорить. Этот бесконечный разговор с городом, его зданиями продолжается до сих пор. Мне есть с кем поговорить. И это достойные собеседники.
Что до стиля жизни, то вынужден признаться в том, что стараюсь жить здесь колониальной жизнью. Это значит, что хожу в места, где приятно, красиво, дорого — иначе я бы здесь не выжил после Мюнхена и Лондона. Откровенно признаюсь в своих буржуазных привязанностях. Мои любимые места — не очень пражские, скорее колониальные. Я помню убогость и мизерность советской жизни, когда очагами цивилизации были гостиницы “Интуриста”. Там можно было увидеть виски, коктейли, какую-то подсветку цивилизации. А все свое было таким бедным, жалким. И вот в первые годы в Праге я вдруг оказался втянутым в это неказистое прошлое. Ты идешь в гостиницу “Хилтон”, потому что город невзрачный, темный, грязный. Отчасти возвращение в Прагу и было возвращением домой, по Пастернаку: “Ты рядом, даль социализма”.
Что до излюбленных мест, то я живу в замечательном районе, на улице Катержинской, в кружеве переулков, где не бывает туристов. Это район психиатрических лечебниц. Я чувствую себя в нем очень уютно. Да, на Катержинской не бывает туристов, но хочу уточнить. Обычно туристы раздражают, мешают. А как раз в Праге туристы меня радуют. Они хорошо одеты, они сыты, они совпадают с городом. Потому что город был задуман людьми фантастически богатыми, людьми с буйным воображением, с сильными эротическими инстинктами. Этот город не чешский — надо прямо сказать. Когда-то он был столицей Священной Римской империи. Вот тогда-то его и задумали. Эта проекция империи конца XVI- начала XVII веков не выдохлась до сих пор.
Вот что я заметил: когда в Прагу переезжают жить люди с Востока — из Украины, России, — им все нравится, они потрясены. Когда приезжаешь из Украины, даже из Польши — в Праге ты чувствуешь себя свободным. Но когда приезжаешь с Запада с другим опытом жизни… Я не жалуюсь, я искренне делюсь. Прага пережила колоссальные социальные катаклизмы. Эмиграция десятков тысяч людей — самых инициативных, самых творческих — обескровила город. Люди, уехавшие в 1968-м, замечательно работают во французской, немецкой, американской культурах. И говорю я о драме, о трагедии Праги.
Когда-то Прага была столицей империи. Поэтому думать о ней надо исторически. Конечно, правильно сравнивать Прагу с самыми красивыми итальянскими городами. Но есть разные образы Праги. Три выдающихся немца — Шеллинг, Гёте и Шопенгауэр — разными словами утверждали, что архитектура — это застывшая музыка. Я слушаю Прагу постоянно, причем слушаю разные оркестры. Это и классика, и католические песнопения, и протестантские гимны, и православный распев — но не только, иначе получится слишком помпезный образ. Есть еще и ар-нуво — это уже чарльстон, фокстрот, и ты можешь идти по Праге, пританцовывая. А вот советские новостройки — вообще попсня. Лучше бы она не “застывала”. Из-за того, что я работаю на радио, у меня обостренный слух. Я хожу по Праге, словно мимо разных оркестров. Так что черновицкие евреи меня не обманули.
Мне кажется, что культура имеет, пусть опосредованное, отношение к кристаллографии. Я уже упомянул о Священной Римской империи времен Рудольфа II — это был веселый шабаш мистиков, астрологов, алхимиков. Прага была тогда космополитским центром. Здесь в конце XVI века собралась тогдашняя элита Европы — оккультисты, шарлатаны, дуэлянты, ведьмаки, знахари. Тогда-то и был заложен этот фундамент, тогда-то появились первые кристаллы культуры, которую мы теперь отождествляем с Кафкой или Майринком. Четыре века назад по Праге бродили вещуны в сопровождении карликов и распускали слухи о том, что еврейские женщины рожают медвежат. Думаю, что эта мифология напрямую связана с превращением Грегора Замзы. Так что Кафка и Майринк родились в Праге 400 лет назад. То, что в начале ХХ века в Праге снова появились гении, — это работа космоса: вдох и выдох. Это как в Англии Елизаветинская эпоха — эпоха Шекспира и Джона Донна — потом аукнулась в Эзре Паунде, в Элиоте. Глубокий вдох — а потом мощный выдох. О Кафке, Майринке часто говорят как о сновидцах, их прозу сравнивают со снами. Да, так и есть. Это современные сновидения из эпохи Рудольфа II.
Я встречаюсь в Праге не с людьми, а с облаками, с цитатами, которые плывут по небу… Майринк, его роман “Голем” — это действительно район Юзефов — бывшее еврейское гетто. Если по нему идешь ночью — угадываешь этот роман, видишь привидения и персонажей, встречаешься, говоришь с ними. А вот Кафка — это для меня совершенно другие районы. Есть такой район Жижков. Однажды я очутился там в августе. Была жара, градусов 30, ни души на улице, тротуары — в плевках, блевотине, газетах, шелестящих и буквально дымящихся на солнце. И вот ты идешь по этому Жижкову и понимаешь, какими улицами шел герой “Процесса” на свою казнь. Неромантичная история.
Когда мы приехали в Прагу, моему сыну было лет семнадцать. Он познакомился с чешскими мальчишками, и они его водили по своим тайным местам, рассказывали, что в 1968 году, когда приехали танки, то оккупанты ничего не знали про закоулки, ходы, какие-то подъезды, целые кварталы, что якобы была своя тайная жизнь у Праги, недоступная оккупационной администрации. Вот эта живая новая мистика города, которая передается из уст в уста, волнует меня. Современному писателю трудно жить в Праге. Потому что ему ничего не оставили. Уже все описано, облизано. Прага — тщательно темперированный клавир в писательском смысле. Но я для себя придумал выход. Я вижу себя в ряду персонажей, а не писателей. Я сижу с пьющими пиво героями Гашека в потных майках, просыпаюсь в компании Грегора Замзы — героя рассказа Кафки “Превращение”. Я не писатель, а персонаж. Персонаж книги о Праге. И поделом. Я — автор, придумавший массу персонажей. Я был высокомерен по отношению к ним, и вот теперь должен расплатиться за это — сам стал персонажем в Праге.