Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2008
Марио Варгас Льоса Похвальное слово мачехе / Перев. с исп. Александра Богдановского. — М.: Иностранка, 2007
Марио Варгас Льоса Тетради дона Ригоберто / Перев. с исп. Екатерины Матерновской. — М.: Иностранка, 2008
Не знаю, как обстоят дела с оригинальным изданием, а на русском языке “Похвальное слово мачехе” (1988) перуанца Марио Варгаса Льосы издали просто по-царски: на белой мелованной бумаге, с цветными репродукциями шедевров мировой живописи. Такую книгу не то что читать — просто в руки взять приятно. Возможно, таким элегантным образом наши издатели извинились перед автором, чьи прежние книги выходили у нас без особых оглядок на авторские права. Серия, затеянная “Иностранкой”, — первый “лицензионный” Варгас Льоса в нашей стране.
Роман “Похвальное слово мачехе” был переведен на русский еще в начале 90-х — тогда его напечатали с продолжением в малотиражном журнале “Латинская Америка”, доступном, в основном, узкому кругу специалистов. Помню свое — близкое к шоку — состояние, когда, еще будучи школьником, прочел небольшой отрывок в газете “Книжное обозрение”. Разве об этом можно писать? Да еще так? Нет, автор не злоупотреблял пикантными подробностями, почти не прибегал к открытому тексту, укутывая сюжет в полупрозрачную шаль метафор и эвфемизмов. И тем не менее история грехопадения добродетельной доньи Лукреции и ее несовершеннолетнего пасынка Фончито показалась мне тогда едва ли не более скандальной и провокационной, нежели рассказ о юной Долорес Гейз и ее отчиме Гумберте Гумберте. Впрочем, о сложной взаимосвязи романов Набокова и Варгаса Льосы стоит поговорить отдельно.
На первый взгляд, “Мачеха” — просто остроумная, озорная пародия на “Лолиту”. Что было бы, окажись Гумберт женщиной, а его падчерица — очаровательным, преждевременно созревшим мальчуганом? Точнее даже не так: герои “Лолиты” просто меняются возрастами: Ло становится сорокалетней дамой, а ее отчим — двенадцатилетним сорванцом. С “точностью до наоборот” воспроизводится и стиль: суховатый, выверенный, почти лишенный эмоций слог Набокова уступает место жизнерадостной, подчеркнуто чувственной и не слишком точной манере изложения. “Безжалостную критику среднего класса”, признаки которой усматривали в “Лолите” многие исследователи (в частности, сам Варгас Льоса, автор данной формулировки), сменяет столь же целеустремленное его воспевание и т. д. Вообразили себе всю эту вивисекцию? Ну, стало быть, некоторое представление о “Мачехе” вы уже получили.
Идея создания подобной анти-Лолиты вполне могла послужить для Варгаса Льосы чем-то вроде отправной точки, первоначального импульса. Показать язык и вместе с тем отдать должное великому писателю, старшему собрату по перу, о чьем творчестве перуанец неизменно отзывался в самых превосходных степенях (а в 2002 году еще и премии его имени был удостоен), — чем не цель для автора, чьи амбиции с годами если и меняли свой масштаб, то исключительно в сторону увеличения?
“▒Лолита’ сделала Набокова богатым и знаменитым, — заметил однажды Варгас Льоса в своем эссе “’Лолите’ тридцать лет”, — но скандал, сопровождавший ее появление, окружил роман туманом непонятости, который не рассеялся и до наших дней. И сегодня, когда прекрасная нимфетка приближается — о ужас, ужас! — к своему сорокалетию, пора наконец во всеуслышание сказать, что она может претендовать на место среди самых тонких и сложных литературных творений нашего времени, сохраняя за собой при этом, естественно, и репутацию книги скандальной. Но тот факт, что первые читатели разглядели только это последнее, а отнюдь не ее достоинства — сегодня очевидные для всякого мало-мальски восприимчивого человека, — весьма поучителен”.
Впрочем, сам Варгас Льоса поучению явно не внял. Он не был бы самим собой, если б ограничился одной лишь литературной игрой, стилизацией, демонстрацией своих возможностей. Рискуя остаться непонятым, писатель “перемигнулся” с русско-американским классиком и заговорил о вещах совершенно серьезных — о том, в частности, можно ли “спрятаться от жизни, подменить кошмарную реальность пленительной фантазией”. Перекличка же с “Лолитой”, провокационная тема и прочее были вовсе не целью, но средством — своего рода морковкой или пучком соломы на шесте, побуждающим ослика сюжета тянуть тележку повествования.
Для того чтобы пробиться к читателю сквозь скорлупу его представлений о мире, чтобы пробудить ото сна повседневности, писатель нередко вынужден нарушать правила: удивлять, эпатировать, даже пугать… “Лолита” в свое время спровоцировала сексуальную революцию (опять-таки, по мнению Варгаса Льосы), однако сегодня запретный плод сам по себе никого не пугает и не удивляет, простое повторение набоковского опыта (если б таковое было возможно) не дало бы эффекта полувековой давности. Варгас Льоса, на мой взгляд, нашел собственное средство “раскачать” инертного читателя, вывести его из сонного равновесия. Средство это… раздражение. По крайней мере именно такое чувство не покидало меня на протяжении первых глав “Мачехи”, когда — через пятнадцать лет — я решил освежить в памяти текст романа.
Раздражало буквально все: и донья Лукреция, с периодичностью и упорством заводной куклы наступавшая на одни и те же грабли, и ее напыщенный, экстравагантный супруг дон Ригоберто, столь поглощенный собой любимым, что в одночасье проморгал и жену, и сына, и, разумеется, сам злой гений этой истории — маленький Фончито, как-то уж совсем неправдоподобно акселерированный, слащавый и откровенно фальшивый.
Неприятный осадок оставался и от языка. Обилие уменьшительно-ласкательных суффиксов, безусловно, способствовало воспроизведению бытовой лексики представителей среднего класса, однако превращало чтение в поглощение чего-то приторного и вязкого. На общем фоне даже вставные новеллы, в которых в витиевато-фривольной манере обыгрывались сюжеты картин (тех самых, репродукции которых украшают издание), казались по-спартански сдержанными, если не строгими. Из этих новелл, уводящих читателя в мир тайных сексуальных фантазий героев, где Лукреция запросто могла предстать в образе богини Дианы кисти Франсуа Буше, а дон Ригоберто перевоплощался в жутковатого монстра-мутанта с полотна Френсиса Бэкона, сплетался второй — параллельный — слой повествования. И чем сложней и противоречивей складывались у героев дела в повседневности, тем раскованней и ярче становились их грезы. Варгас Льоса не уточняет, где тут причина, а где — следствие, но явно дает понять: оба этих мира не просто связаны между собой, но и влияют друг на друга самым непосредственным образом.
Постепенно манера письма меняется: “сюсюкающие” суффиксы попадаются все реже, диалоги героев приобретают осмысленность, а поступки — логичность и последовательность. Как будто автор, хорошенько раздразнив, разозлив читателя и убедившись, что привлек его внимание, отложил красную тряпку в сторону и сказал: “Ну а теперь давайте поговорим серьезно”. Однако серьезного разговора не получилось: роман достиг своей сюжетной кульминации и закончился. Из эпилога “Мачехи” мы узнаем, что в реальной жизни герои потерпели поражение: семья распалась, каждый замкнулся в собственном одиночестве, воображаемый мир не выдержал испытания повседневностью.
Подобная развязка — вполне закономерная, если вспомнить участь большинства мечтателей, — устраивала Варгаса Льосу на протяжении без малого десяти лет. Однако затем он решился на то, чего авторы его уровня, как правило, стараются избегать, — вновь вернуться к своим героям. Так на свет появились “Тетради дона Ригоберто” (1997) — роман, который можно рассматривать и как самостоятельное произведение, но читать все-таки лучше после “Похвального слова мачехе”, так как он не только продолжает, но также и дополняет, расширяет, углубляет его и так далее.
В “Лолите” третьего лишнего — мать Ло — Набоков без особых церемоний спровадил под колеса автомобиля. Варгас Льоса с лишним углом любовного треугольника — отцом Фончито — поступил иначе: не прогнал за кулисы, но вывел на авансцену, хорошенько осветил со всех сторон и предоставил полную свободу действий и высказываний. Первой из них герой не воспользовался, предпочтя позицию мудрого индейца, сидящего на берегу реки до тех пор, пока мимо не проплывет труп врага. Зато правом слова, пожалуй, даже злоупотребил: добрую треть книги составляют выдержки из его тетрадей, в которых он фиксировал свои мысли и переживания. Эти записи играют в романе ту же сюжетообразующую роль, что и вставные новеллы в “Мачехе”.
Какую цель преследовал автор, обратив внимание читателя именно на дона Ригоберто, этого эстетствующего буржуа, директора страховой компании, сложившего дома специальный камин, чтобы сжигать надоевшие картины и книги? Одним из ответов на этот вопрос мог бы быть такой: дон Ригоберто — связующее звено между двумя мирами: реальным, который олицетворяет в романе донья Лукреция, вполне земная и здравомыслящая женщина, и воображаемым, воплощением которого, безусловно, является Фончито. Этот инфернальный купидон так и не удостоился черт живого человека, ребенка, но остался символом, знаком, богом из машины, вершащим чужие судьбы, но собственной судьбы не имеющим.
Впрочем, на вопрос о роли дона Ригоберто в романе можно ответить и по-другому: в лице своего героя Варгас Льоса все-таки заклеймил — вслед за Набоковым — пресловутый средний класс, довольствующийся внешними проявлениями духовной жизни и не способный проникнуть в ее глубины. Вот дон Ригоберто с упорством и страстью героя Сервантеса атакует мельницы повседневности, отстаивая право человека на полет воображения: “Свободный человек может создать — сообразно собственным пристрастиям, фетишам, маниям, фобиям, вкусам — воображаемый (а порой и настоящий, как это бывает со святыми и олимпийскими чемпионами) мир, в котором недостижимый идеал совпадает с реальностью”. И тут же в герое просыпается осмотрительный, законопослушный буржуа: “Свою собственную жизнь и жизнь своей семьи я обустроил так, чтобы оставаться в рамках общественных приличий…”
Дон Ригоберто смел и категоричен там, где речь идет о его собственном благе: “Согласно моей философской концепции, эгоизм — подлинная добродетель”. Некий защитник флоры, фауны и живописных ландшафтов удостаивается от него суровой отповеди: “Природа, не преображенная кистью или пером, природа как таковая, с москитами, крысами, тараканами, блохами и болотной тиной, — враг того, кто знает толк в изысканных наслаждениях, заботится о личной гигиене и любит хорошо одеваться”. Так же требовательно и самодовольно судит герой и об искусстве: “Книги и фильмы существуют для того, чтобы меня развлекать”.
Впрочем, его потребительское отношение распространяется не только на неодушевленные предметы. “Каждая вещь обязана служить счастью: вещи, не служащие счастью, бесполезны или попросту вредны”, — цитирует он Борхеса и затем развивает эту мысль в традиционном для Латинской Америки мачистском духе: “А что, если вместо ▒вещи’ поставить ▒женщину’, что тогда?”
Варгас Льоса ни единым словом не осуждает своего героя, ни в чем не упрекает его — просто дает ему высказаться, — не будем же и мы уподобляться коллегии присяжных заседателей. В конце концов приговор дону Ригоберто выносит сама логика повествования. И пусть по сюжету он остается в выигрыше, пусть получает то, к чему стремился, только вот так ли нужны ему плоды этой победы? Победы незаслуженной, ради которой он палцем о палец не ударил. Ведь если на одну чашу весов положить примирение с супругой, а на другую — тайный страх перед собственным отпрыском, который он отныне всегда будет испытывать, что останется у нашего заносчивого мечтателя, кроме воспетых им фобий, маний и фетишей?
Дмитрий Померанцев