Фрагменты книги. Послесловие Светланы Силаковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2008
Перевод Светлана Силакова
Письма из путешествий[1]
ПО ДОРОГЕ В КВЕБЕК
<…> В последний день плавания река Святого Лаврентия великодушно отозвалась на наши ожидания: клены по ее берегам сделались кроваво-алыми и великолепными, точно знамена утраченной молодости. Клен — национальный символ ничуть не в меньшей мере, чем дуб[2], и, увидев, что их приветствует этот почетный караул, пассажиры еще более обрадовались. Теплый ветер принес на палубу неразбавленный запах с их Континента: букет из ароматов свежераспиленных бревен, невозделанной земли и дыма дровяных печей; пассажиры нюхали его, точно табак, и смотрели вокруг ласковее — узнавали одно за другим места вдоль родной любимой Реки; места, где когда-то играли, ловили рыбу, веселились на каникулах. Должно быть, славно, когда у тебя есть целая собственная страна, которой можно пощеголять перед людьми. Сразу подчеркну, что мои попутчики, возвращавшиеся на родину — говорившие размеренно мужчины и женщины, — вовсе не хвалились, не визжали, не восклицали, не ахали. Они были попросту непритворно рады вновь увидеть дом и говорили: «Правда, здесь славно? Красиво, не находите? Мы любим свой край».
В Квебеке есть одно местечко вроде угольного желоба, где вечно шастают локомотивы. Именно там высятся кручи, на которые вскарабкались люди Вулфа, идя маршем на равнины Абрахама[3]. Изо всех уголков мира, где волны людских переселений оставили наиболее отчетливые следы, ни одно не говорит сердцу столь много и столь не притягивает взор, как Квебек. Здесь повстречались все: Франция, завистливая товарка Англии, восемьсот лет тягавшаяся с ее славой на суше и на море; Англия, которая, по своему обыкновению, сама была озадачена оборотом событий, но благодаря удачному стечению обстоятельств не стала открыто перечить Питту, а Питт знал, что делал[4]; и люди совсем иной породы, кому на роду было написано порвать с Англией, едва будет устранена французская угроза; сам Монкальм, обреченный и решительный; Вулф — неизбежный мастеровитый ремесленник, которого отрядили, чтобы нанести последний штрих, а где-то на заднем плане некто Джеймс Кук, капитан корабля Его Величества «Меркурий», составивший красивые и изящные карты реки Святого Лаврентия.
По вышеозначенным причинам равнины Абрахама увенчаны множеством прекраснейших сооружений — в том числе тюрьмой и фабрикой. Тюрьма обозначает позиции левого фланга Монкальма, а фабрика — дислокацию правого фланга Вулфа. К счастью, ныне ширится кампания за снос этих архитектурных красот и превращение поля брани и его окрестностей в парк, который по своей натуре и благодаря историческим ассоциациям должен стать одним из прекраснейших в мире.
И все же, хотя с одного бока тут тюрьмы, с другого — монастыри, а посреди реки громоздится неширокая гряда черных руин Квебекского железнодорожного моста — ну прямо куча жестянок, свалившихся с опрокинутой телеги, — Восточные ворота Канады выглядят благородно. В них есть достоинство, не выразимое словами. Это мы приметили почти с первой же минуты, когда брюшки облаков над пыльно-лиловым, угрюмым, состоящим из каких-то высоких штабелей городом окрасились в ледяной розовый оттенок. Перед самым рассветом судно, казавшееся личной баркой самого султана Гаруна-аль-Рашида, все усеянное разноцветными огоньками, проскользнуло по серым, как сталь, водам и исчезло во мраке около слипа. Через три минуты оно показалось снова, но день уже полностью вступил в свои права, и барка, освободившись от мачты, штуртроса и электрических ламп в кабинах, обернулась замурзанным белым паромом, на котором было полно продрогших пассажиров. Я заговорил об этом судне с одним канадцем. «А, это старушка NN следует в Порт-Леви[5]», — ответил он удивленно, как удивляется кокни, когда приезжие глазеют на поезда Внутреннего кольца[6]. Для канадца то было его Внутреннее кольцо, его Сион, где он чувствовал себя как рыба в воде. Он привлек мое внимание к величественному городу и величественной реке, высказываясь с той же спокойной гордостью, которую испытывает всякий из нас, когда гость переступает порог нашего собственного дома, что бы ни служило этим порогом: Саутгемптонская гавань в серое ветреное утро, или Сиднейский залив в самом разгаре парусной регаты, или Столовая гора, сияющая, свежеомытая рождественскими муссонами. Мой собеседник вполне законно полагал, что с тех пор, как мы вошли в устье реки, лично отвечает за погоду и за каждую огненную кленовую рощу. (В этих местах нордвест — все равно что юго-восточный ветер в других широтах; у гостя он может создать неблагоприятное впечатление.)
Тут взошло осеннее солнце, и лицо моего собеседника просветлело. Он сказал, что терпеть не может Квебек ввиду некоторых личных и политических обстоятельств, но все равно это его город.
— Что ж, — спросил он наконец, — как вам моя родина? Смотреть не противно?
— О нет. Совсем не противно, — ответил я и лишь намного позднее осознал, что мы обменялись паролем и отзывом, которые звучат по всей Империи.
НАРОД У СЕБЯ ДОМА
Есть такая народная поговорка: «Звали ее на свадьбу, а как пришла, усадили пшеницу молоть». То же самое, только наоборот, постигло меня в течение моего недолгого визита. Есть одна конфедерациябизнесменов, именуемая «Канадские клубы». Она действует изобретательно: отлавливает людей, которых считает интересными, собирает своих членов в полдень — час перерыва на ланч — и, привязав пленника к отбивной, просит порассуждать о том, в чем он мнит себя сведущим. Их идею стоило бы внедрить повсеместно, ведь «Канадские клубы», не отрывая людей от работы, понуждают их не замыкаться в собственных раковинах и выслушивать рассказы о вещах, с которыми они иначе никак бы не соприкоснулись. Немаловажно, что заседания милосердно кратки. На все мероприятие отводится не больше часа, причем половину времени отнимает собственно ланч. Ежегодно «Клубы» выпускают сборники лекций, и читатель получает срезы множества любопытных тем — от практического лесоводства до устройства Государственного монетного двора — в изложении специалистов.
Поскольку я не специалист, от меня этот опыт потребовал изнурительных усилий. Дотоле мне казалось, что по сравнению с другими видами беседы публичное выступление — нечто вроде виста: игра, в которой всякому позволено тасовать карты. Теперь же я уяснил, что это — Искусство с большой буквы, руководимое условностями, которые не имеют ничего общего со всем, что проистекает из чернильницы, а также интонациями, которыми нелегко овладеть. По-видимому, канадцы любят слушать речи и порой сами блистают на ораторском поприще, хотя витийство никак нельзя назвать их национальным пороком. Известно ли вам старинное поверье, будто на землях желтой, красной или черной расы белый человек по своим манерам и инстинктам возвращается вспять, к коренной людской породе этих мест? Следовательно, речь на африкаансе — это непременно раскатистые «р», откровенное апеллирование к желудку собеседника, повторяющиеся хитроумные аргументы и немногочисленные простые метафоры банту — этого короля ораторов-коммерсантов. Новозеландец, если верить молве, выговаривает слова как бы брюшиной, стиснув кулаки и опустив руки по швам, точно маори былых времен. Судя по тому, что нам известно о первоклассных австралийских ораторах, их речам свойственны легкость на старте, стремительный полет и изящная меткость бумеранга. В речах канадцев я почти ожидал найти какие-то реликты замысловатых воззваний Краснокожего к Солнцам, Лунам и Горам — привкус грандиозности и церемонных заклинаний. Но то, что я услышал в этой стране, было совершенно невозможно возвести к какому-либо дикарскому племени. Речь канадца отличалась достоинством и сдержанностью, а более всего — вескостью, что довольно любопытно в свете влияний, которым подвержены эти края. В ней не было ничего индейского или французского — она являлась столь же самостоятельным, существующим наособицу феноменом, как и сами ораторы.
Таковы скупые жесты канадца и его манера держаться. В войну[7] люди охотно анализировали все особенности иноплеменных воинских контингентов и, пожалуй, делали неверные выводы. Тогда-то меня поразило, что канадец, даже выбившись из сил, отлынивает от работы меньше, чем уроженцы жарких стран, а на бивуаке ложится не на спину, не на грудь, чаще — на бок, подогнув ногу под себя, всегда готовый вскочить.
Теперь же, наблюдая за сидящими в залах собраний, за постояльцами в гостиницах, за прохожими, я вообразил себе, что эту привычку оставаться почти что в боевой готовности канадец сохраняет и на родине, среди своих, и привычка эта — неразрывное дополнение к его спокойному лицу и ровному, негромкому голосу. Когда смотришь на следы подошв канадцев, складывается впечатление, что эти люди протаптывают почти прямую тропу, не расставляя ноги широко, но и не выворачивая их мысками внутрь: они опускают ступню на землю, слегка проскальзывая вперед, — похожим образом, крадучись, ходят австралийцы. Беседуя между собой или ожидая друзей, канадцы не барабанили пальцами по стеклу, не переминались с ноги на ногу, не теребили свои усы и бороды. Казалось бы, это сущие мелочи, но, когда формируется людская порода, все достойно внимания. Я как-то услышал от одного человека — но так и не попробовал проверить его слова на практике, — что каждая из наших Четырех Рас по-своему разжигает и поддерживает огонь.
Что удивляться различиям! Вот народ, которому не дышат в спину другие, народ, идущий за великим плугом, который обеспечивает хлебом весь мир, народ, забирающийся все выше и выше на плечи планеты, — зрелище, вполне уместное в какой-нибудь грандиозной скандинавской легенде. К северу от канадцев лежит вечный холод Нифльхейма, и мерцает и потрескивает северное сияние — радужный мост Биврёст, по которому ходили Óдин и асы[8]. Канадский народ тоже год от года продвигается на север и тащит с собой отважные железные дороги. Иногда канадцы натыкаются на плодородные почвы или богатые древесиной леса, а иногда — на рудники с сокровищами, и весь Север — как когда-то Южная Африка — полнится голосами, сообщающими об открытиях и произносящими пророчества.
Когда наступает канадская зима, люди почти по всей стране, за исключением больших городов, поневоле сидят сложа руки и только едят да пьют, как когда-то асы. Зато летом они втискивают в шесть месяцев работу, рассчитанную на двенадцать, поскольку с такого-то по такое-то число определенные реки станут несудоходными, а там покроются льдом и другие, пока наконец не захлопнутся даже великие Восточные ворота, что в Квебеке, и людям придется входить и выходить через боковые калитки — Галифакс и Сент-Джон. Подобные условия располагают к бесконечной отваге, но только не к безудержной похвальбе.
Клены дают знак к окончанию работы, и с этим предостережением сообразуются все незавершенные труды. Что-то удается доделать до зимы, другое приходится отложить, но так, чтобы весной приступить, не теряя ни минуты. И вот от Квебека до Калгари в недвижном осеннем воздухе загудела, точно паровые молотилки, нота целеустремленности — не суетливости, но целенаправленных стараний подвести последнюю черту.
С Севера возвращались охотники и рыболовы; а вместе с ними и старатели, чьи лица были исполнены таинственности, а карманы набиты образцами; таковы старатели по всему миру. Старатели уже надели шубы из волчьего меха или шкурок скунса. В больших городах, трудящихся круглый год, торговцы экипажами выставили напоказ соблазнительные сани, обитые никелированными пластинами — это недвусмысленный намек: «Зри: прямо под рукою — Любви колесница»[9]. В сельской местности на фермах укладывали поленницы так, чтобы дрова можно было доставать, едва высунувшись из кухонной двери, и снимали с окон рамы, затянутые москитными сетками. (Как правило, сетки убирают лишь после того, как приносят из подвала вторые рамы. Тогда приходится перерывать весь дом, охотясь за недостающими болтами.) Иногда видишь где-нибудь на заднем дворе несколько сверкающих отрезков новой дымовой трубы и проникаешься сочувствием к владельцу. В бородатых, горестно-правдивых шутках о забытых дымовых трубах — такое попадается иногда в юмористических журналах — нет ничего смешного.
Но с наибольшим жаром о зиме повествовали железные дороги — железные дороги, подобные чуду. По линии протяженностью в три тысячи миль курсировали тридцатитонные вагоны. Они то жалобно скрипели, пихая друг друга на запасных путях, то величественно проносились в полночь мимо наблюдателя, спеша в города прерий, к запасливым домохозяйкам. Им вовсе не давали «зеленую улицу», ибо грудинка, сало, яблоки, сливочное масло и сыр в красивых березовых бочках катились на восток к пароходам, торопясь опередить лавину пшеницы, которая вот-вот обрушится на гавани. Таков пятый акт грандиозной годовой мистерии, для которого следует расчистить сцену. На десятках переполненных грузовых дворов лежали громадные горячекатаные балки, швеллеры и ящики с заклепками, когда-то предназначенные для Квебекского моста, почившего в бозе, а ныне лишь путающиеся под ногами, — и провизии приходилось пробираться между этими препятствиями; а вслед за провизией подтягивался лес — чистенькая древесина с гор: бревна, брус, стенные панели и рейки, — приобретаемая нами в Англии по совершенно безбожным ценам, — все, все искало дорогу к морю. Кров, пища и топливо для миллионов людей — все вместе катилось по рельсам. А между тем еще не перевезено ни зернышка продукта первейшей необходимости, который люди в радиусе пяти сотен миль сейчас обмолачивают, сложив грудами высотой с виллу.
Добавьте к этому, что железные дороги хлопотали о собственном развитии: вторых колеях, поворотных кругах, боковых ветках, водокачках и запасных путях и о новых магистралях, устремляющихся в глубь нетронутых земель — краев, которые вскоре заполнятся людьми. Итак, составы со строителями, балластом и материалами, выправочно-трамбовочные машины, аварийно-ремонтные поезда с надменными, похожими на верблюдов кранами — все эти сеятели новой цивилизации должны были как-то протиснуться сквозь всеобщую толчею до того, как Природа вскричит: «Кончай работу!»
Помнит ли кто-нибудь эту радостную деятельную уверенность в себе, обуявшую нас после войны? Тогда казалось, что Южная Африка наконец-то будет освоена, и люди прокладывали железные дороги, и заказывали локомотивы и новый подвижной состав, и нанимали рабочих, и упоенно верили в будущее. Правда, впоследствии эти надежды были растоптаны, но умножьте этот счастливый миг на тысячу, и вы получите отдаленное представление о том, как ощущаешь себя в Канаде — стране, с которой не в силах расправиться даже «имперское» правительство. По счастью, мне кое-что показали изнутри — я выслушивал подробные рассказы о планах на будущее и воспоминания об уже воплощенных. Более того, я увидел, чего люди действительно достигли за пятнадцать лет, пока я здесь не бывал. Новоосвоенная земля хороша еще и тем, что на ней чувствуешь себя старше самого Времени. Я обнаруживал крупные города там, где прежде не было ничего — буквально ничего, совсем ничего, кроме чистого поля, где, как пишут в сказках, «лишь птицы кричат, да трава на ветру колышется». Деревни и выселки разрослись до огромных городов, а огромные города, в свою очередь, утроились и учетверились в размере. А железные дороги потирали руки и вопрошали, точно ифриты былых веков: «А не возвести ли нам новый город там, где ничего подобного и в помине нет, или лучше даровать процветание давно отстроенному городу, прозябающему в нищете?» И они совершают это, между тем как за океаном джентльмены, которым во всю жизнь не приходилось ни дня мириться с физическими неудобствами, пискляво причитают: «Какой ужасный утилитаризм!»
Иногда я гадаю, сталкивается ли кто-либо из видных романистов, философов, драматургов или богословов нашего времени с необходимостью применить хотя бы половинную долю чистого воображения, не говоря уж о дальновидности, выносливости и самообладании, которые считаются чем-то обыденным при так называемом «освоении материальных ресурсов» новой страны. Взять хотя бы вопрос о создании нового города на пересечении двух железнодорожных линий, когда и город, и линии существуют лишь в уме. Одной только драмы этого строительства — настоящей мистерии о добродетелях человеческих — хватило бы на целую книгу. А когда дело сделано, когда город высится, когда только что проложенные колеи окаймлены чередой новехоньких ферм и волна Пшеницы неожиданно продвинулась к северу еще на один градус географической широты, люди, сотворившие все это, заканчивают работу, не услышав ни единой похвалы, и отправляются на другое место, чтобы повторить свой фокус.
Я немного поговорил с довольно молодым еще мужчиной, занятие которого — дрессировать снежные лавины, дабы они скатывались, не задевая вверенный ему железнодорожный перегон. Тор ходил в Ётунхейм[10] всего один или два раза, имея при себе свой верный молот Мьёлльнир. А Тор, с которым я познакомился, жил прямо в Ётунхейме, среди Селкиркских гор, увенчанных шапками из зеленоватого льда, — в местах, где, если в определенные времена года потревожишь великанов своим шумом, они с размаху сядут на тебя и все твои утонченные чувства. Итак, Тор наблюдает, как великаны злобно пялятся на весь мир под майским солнцем или блекнут, становясь вдвойне опасными, под напором весенних дождей. Атаки великанов он отражает громадными деревянными перемычками, открылками из свинченных вместе бревен и другими подобными приспособлениями, которые учится изготавливать методом проб и ошибок. На великанов он не в обиде: у них своя работа, у него — своя. Вот только слегка досадно, что ветер, поднимающийся при их натиске, иногда вырывает с корнем сосны на склонах напротив — потрошит целые долины. Однако мой знакомец полагает, что сможет устранить это, расщепляя крупные лавины на мелкие.
В моей памяти запечатлен еще один человек, с которым я так и не поговорил. Он много лет осматривает вагоны в начале крутого подъема в горах — правда, не такого крутого, как на южноафриканской реке Хекс, — где все тормоза состава приводятся в действие и на протяжении десяти миль поезд не столько идет, сколько с опаской балансирует на рельсах. Неполадки колесных пар на этом участке были бы не очень уместны, и потому человеку, о котором я говорю, знающему свое дело назубок, поручают самую тяжелую работу — сочетающую монотонность с ответственностью. Он оказал мне честь, пожелав со мной побеседовать, но вначале принялся осматривать поезд — стоя на карачках, простукивая колеса молотком. Ко времени, когда он удостоверился в целости и сохранности ходовой части, пробил час отправления; и этот человек лишь приветливо помахал мне рукой — рискну сказать, подал знак подлинного мастера.
Пожалуй, в Канаде предостаточно «грубых утилитаристов» такого сорта.
Кстати, на днях я увидел саму Канаду в обличье высокой женщины лет двадцати пяти-двадцати шести, ожидавшей трамвая на углу. Ее завитые волосы соломенного, отливающего золотом, оттенка, расчесанные на прямой пробор, падали на лоб из-под черной каракулевой токи, сбоку украшенной красной эмалевой брошью в виде кленового листа. Брошка была единственным цветным пятном, если не считать мерцающей пряжки на ее туфле. Темное, сшитое на заказ платье, ничем не отделанное, без каких-либо украшений, сидело на ней идеально. С минуту, наверное, она простояла в полной неподвижности. Ее руки — левая в перчатке, правая без — с полной естественностью застыли, опущенные по бокам. Даже пальцы не шевелились. Тяжесть ее великолепного тела поровну распределялась на обе ноги, а профиль — профиль Гудрун или Аслауги[11] — выделялся на фоне черной каменной колонны. Более всего наряду с ее суровым, спокойным взглядом меня поразило, как размеренно и неспешно дышит она посреди суеты. Очевидно, по этому маршруту она ездила постоянно, так как, когда подошел ее трамвай, улыбнулась счастливчику кондуктору, и напоследок я успел рассмотреть солнечный блик на красном кленовом листе, широкое лицо, все еще озаренное улыбкой, и волосы, сияющие на фоне мертвенно-черного меха. Но властность губ, мудрость лба, сердечная человечность взгляда и поразительная жизненная сила всего ее существа остались со мной. Будь я канадцем, я заказал бы художникам изобразить в таком обличье мою страну и повесил бы эту картину в здании парламента в Оттаве как наглядное предостережение изменникам.
ГОРОДА И ПРОСТОРЫ
Что бы вы сделали, если бы вам одолжили ковер-самолет? Я спрашиваю не просто так, ведь мы на месяц получили в свое распоряжение личный вагон, тридцатитонную игрушку почти семидесяти футов в длину. «Авось сгодится, чтобы поболтаться по стране, — небрежно сказал наш благодетель. — Прицепляйте его к любому поезду по своему выбору, делайте остановки по своему выбору».
Итак, вагон провез нас по Канадской тихоокеанской железной дороге от Атлантики до Тихого океана и обратно, а когда мы перестали в нем нуждаться, исчез, словно дерево манго после фокуса[12].
Личный вагон, хотя в нем написано много книг, отнюдь не лучший наблюдательный пункт для изучения какой-либо страны, если только вам уже не доводилось на том же континенте и в нормальных условиях вести свое хозяйство и повидать смену времен года. В последнем случае вам известно, как выглядят вагоны, когда смотришь на них из окна дома — а выглядят они совсем не так, как домá за окном вагона. Тогда даже щетка проводника на никелированной подставке, и длинный, как в соборе, проход между знакомыми зелеными креслами, и звон колокольчика, и басовитый органный голос паровоза — все пробуждает в вас воспоминания, а каждая картина, запах и звук снаружи — точно старые друзья, вместе припоминающие былое. Коляска — вылитый рояль на грязной улице, где тротуары деревянные, а проезжая часть искромсана узкими колесами; кровельная дранка, сложенная в углу на веранде новенького дома; поломанный штакетник, которым обнесено заброшенное пастбище (коровяк да голые черепа валунов); оборванный побег девичьего винограда, эффектно агонизирующий на краю маленького кукурузного поля; полдюжины снегозащитных щитов на холме над железнодорожной выемкой или даже бесстыжая реклама патентованного лекарства — желтая на черной стене табачного сарая… Если в прошлом наблюдатель хотя бы слегка соприкасался с миром, частью которого все это является, то его сердце забьется быстрее, а глаза прослезятся. Что же тогда должны значить эти картины для местных уроженцев? С нами в поезде ехала девушка, дитя прерий, возвращавшаяся домой после года на европейском континенте; ей ничего не говорили ни опушенные соснами холмы, ни настоящие горы позади них, ни чинные излучины реки, ни приветливая, как близкий друг, ферма.
— В Италии такие пейзажи как-то легче, — пояснила девушка и с непередаваемым жестом равнинных жителей, которым душно в холмистой местности, добавила: — Так и растолкала бы эти холмы, чтобы снова вырваться в чистое поле! Я — виннипегская.
Она нашла бы общий язык с одной учительницей из школы на лондонской Хановер-роуд, которая, возвращаясь из поездки в Кейптаун, как-то — я сам это наблюдал — ускакала в мираж, тянувшийся на тридцать миль, с криком: «Слава тебе Господи, хоть что-то, как у нас».
Другие пассажиры метались от одной стороны вагона к другой, воскрешая в памяти одно, вновь открывая для себя другое, предвкушая третье, и оно действительно выплывало им навстречу из-за следующего поворота. Они ничуть не стеснялись: пусть все знают, что они снова дома; а для недавно прибывшего англичанина, чей багаж составляли деревянные ящики с надписями «Имущество переселенцев», в этом спектакле не находилось роли, точно для новичка в первый день учебного года. Но два года в Канаде и одна вылазка на родину освободят этого человека от уз Кровного родства точно так же, как освободили бы в любом месте. Пусть он ворчит из-за некоторых особенностей быта и сокрушается о некоторых сокровищах, которых не найдешь за пределами Англии, но, точно так же, как он не может не ворчать, он не сможет не вернуться в страну бескрайних небес и бескрайних возможностей. Неудачники — те, кто жалуется, что в этих краях «не узнают джентльмена в джентльмене». Абсолютно верно: этот край старается не судить о людях, пока не увидит их за работой. Тогда он оценивает их по своей мерке, но работать люди обязаны — дел здесь невпроворот.
К сожалению, железные дороги, создавшие страну, теперь привозят людей, которые привередливо относятся к работе и трудиться стараются в наиболее комфортных условиях; если же, по воле судьбы, они не находят именно того, на что рассчитывали, то изливают свое недовольство в печати — а печать создает видимость всеобщего равенства.
Особая прелесть нашего путешествия состояла в том, что мы проехали по линии, когда она была нова и, как и вся Канада в те дни, не вызывала особого доверия к себе, когда все солидные и высокопоставленные чиновники, отцеплявшие вагоны своими крохотными пальчиками, одновременно были мелкой сошкой, с которой никто не считался. Сегодня вещи, люди и города стали иными, и история этой железнодорожной линии переплелась с историей страны, а вагонные колеса тем временем выстукивали: «Джон Кайно-Джон Кайно! Нагасаки, Йокогама, Хакодате, эх!», ибо мы следовали по пятам за «Империал лимитед», который был битком набит людьми из Гонконга и «договорных портов»[13]. Мы были обязаны посмотреть старые, знакомые и чудесно разросшиеся города, прежде чем улизнуть к новостройкам на западе. «Что вы думаете об этом здании и об этом предместье? — повелительно расспрашивали нас. — Взгляните-ка, сколько всего сделано при жизни нынешнего поколения».
Влияние Континента глубоко поражает, пока не напомнишь себе, что это всего лишь чувства, которые ты питаешь к собственному палисаднику: те же ничем не омраченные любовь и гордость, только выраженные в несколько большем масштабе на нескольких добавочных акрах. И вновь, как повсюду, остаешься под глубоким впечатлением от спокойного достоинства городов — аскетического северного достоинства силуэтов зданий, их группировки, перспективы улиц, — которое существует как бы в отдельной плоскости, не затрагиваемое суетливым дорожным движением. Таким достоинством наделен Монреаль, город священников в черных сутанах и вывесок на французском языке, и Оттава, город серых каменных дворцов и блистательных, в санкт-петербургском роде, набережных, да и Торонто, этот рьяный коммерсант, таит такую же мощь за тем же спокойствием. Люди всегда строят лучше, чем способны это сами осознать, и, возможно, эта степенная архитектура дожидается прихода какой-то новой расы, когда выдохнется первоначальная тяга к экспансии и с улиц уберут нынешние хаотичные переплетения телефонных проводов. Имеются убедительные аргументы против существования внутри государства любой нерастворимой двуязычной общины, но сколько бы французов ни принуждали отставать от прогресса, их самодостаточные и беспечальные соборы, школы и монастыри, а также настроение, которое они излучают, — вполне достаточная компенсация. Правда, молодая Канада сетует: «Церковного имущества в городах — на миллионы долларов в общей сложности, а налогами его облагать не позволено». Но, с другой стороны, католические школы и университеты — хотя, по слухам, они и сохраняют стародавнее средневековое недоверие к греческому языку — преподают классические дисциплины так любовно, нежно и глубоко, как всегда преподавала их старая добрая Церковь. Во всяком случае, возносить молитвы на диалекте того же языка, которым изъяснялся Вергилий, — это, пожалуй, кое-чего стоит; а определенная толика дерзости, превосходящей по великолепию и древности всю дерзость нынешнего утилитаризма, на новоосвоенной земле создает хороший сплав.
Мне посчастливилось взглянуть на города глазами одного англичанина, впервые приехавшего в Канаду. «Были ли вы в банке? — вскричал он. — Я в жизни такого не видывал!» «Что случилось с банком?» — спросил я, ибо финансовое положение по ту сторону Границы в тот момент отличалось большей, чем обычно, живописностью. «Банк чудесен! — сказал англичанин. — Мраморные колонны, акры и акры мозаик, стальные решетки — можно перепутать с собором. Мне никто даже не говорил, что здесь так…» «Я не стал бы тревожиться из-за банка, который платит своим вкладчикам, — ответил я, стараясь его успокоить. — В Оттаве и Торонто есть несколько совершенно таких же, как этот».
Затем англичанин обнаружил в ряде дворцов множество картин и всерьез возмутился, что никто ему не рассказывал, что в одном только городе есть пять бесценных частных галерей. «Сами посудите! — пояснил он. — Я видел холсты Коро, Грёза и Гейнсборо и одну вещь Гольбейна и еще сотни воистину прекрасных!» «А что тут необычного? — спросил я. — Здесь уже перестали красить вигвамы киноварью». — «Да, но я, собственно, вот о чем: вы видели, как оснащены их школы и колледжи? Видели ли вы, какие у них парты, библиотеки, уборные? Они оторвались от нас на много миль и… а мне даже никто не говорил». — «Что проку говорить? Вы бы не поверили. В одном из городов есть здание в стиле театра Шелдона[14], но еще лучше; а если вы доберетесь до Виннипега, то увидите прекраснейший отель на всем свете». «Абсурд! — воскликнул он. — Вы мне очки втираете! Виннипег затерян в прериях».
Когда я с ним распрощался, он все еще плакался — на сей раз из-за клуба и гимнастического зала, о которых ему никто даже слова не сказал, — и все еще сомневался во всех сообщениях о Чудесах, которые пока не повидал собственными глазами.
Если бы мы могли сковать кандалами четыреста депутатов, точно китайцев на карикатурах, изображающих выборы, и провести их из конца в конец Империи, какой всесторонне развитой маленькой Империей мы стали бы после их возвращения (если, конечно, не все парламентарии перемрут по дороге)!
От переводчика
Путевые заметки Редъярда Киплинга о его третьей по счету поездке в Канаду, состоявшейся осенью 1907 года, взяты из сборника «Письма из путешествий», а именно из цикла статей «Письма к семье», первоначально опубликованного весной 1908 года в английской газете «Морнинг пост».
Под «семьей» Киплинг тут подразумевал не собственных родных и близких, но Британскую империю. Как ему представлялось, Канада была в этом семействе «Старшей сестрой». «Воистину странная у нас семейка! Австралия и Новая Зеландия получили все задаром. Южная Африка отдала все, а получила меньше чем ничего. Канада уже триста лет как отдает, так и получает; в чем-то она самая мудрая из нас и, по-видимому, должна быть самой счастливой».
По сути, «Письма к семье» — это политический памфлет с пропагандистским прицелом. Киплинг незамедлительно сообщает, что в Канаде искал передышки от «гибрида грибка с фитофторой[15]» — бедствия, которое, по его мнению, поразило общественно-политическую жизнь Англии в 1906-1908 годах. «Последствия ощущаются по всей Империи, но мы в штабе чувствуем привкус фитофторы даже в воздухе: так чувствуешь йод в чае и бутербродах с маслом, которые подают в больнице». Киплингу не нравился новый кабинет министров, ратовавший, по его словам, за «максимально быстрое уничтожение Империи — этого запятнанного кровью фетиша».
В Канаде Киплинг — по крайней мере если верить его статьям — отдохнул душой и нашел практическое решение удручавших его проблем. Он рисует картину изобильной страны с трудолюбивым народом — причем изобилие настолько велико, что рабочих рук не хватает. Воспевая обычных людей, которые точно по волшебству созидают города на месте девственных земель, Киплинг невольно предвосхищает стилистику соцреалистических гимнов труду — «через-четыре-года-здесь-будет-город-сад». Так он подспудно подготавливает читателя к своим практическим предложениям, которые содержатся в финальном эссе, где он призывает создать благоприятные условия для того, что сам назвал «белой иммиграцией», — для переселения в Канаду англичан. В этом ему виделась панацея от всех зол — как внутренних проблем Англии, так и потенциального засилья в Канаде заезжих «бессарабов» и «бохариотов» (вероятно, бухарцев), наводивших на Киплинга почти мистический ужас. Канада, по мнению Киплинга, должна была исправить англичанина, вновь приучить его работать, а тот, при всем его несовершенстве, «по крайней мере, не станет молиться старым византийским святым».