Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2008
Перевод Анна Ямпольская
Синьор Курц и его мячи[1]
Единственное, что скрашивало тоскливое существование Брагонци в колледже Кварто-дей-Милле, — возможность погонять мяч. Но и у сей услады был горький привкус. Он ощутил его с первой игры, заметив, что, когда пора бить по воротам, даже самые лучшие, самые меткие игроки съеживаются и будто сдерживают себя: удар выходит неуверенный, слабый, и вратарь берет мяч как нечего делать. А ведь только что нападающий был исполнен решимости, храбро сражался за мяч, защищал его от противника, стремительно гнал к воротам, и потом… потом этот вялый удар.
Смелости спросить, в чем дело, он набрался лишь к третьей игре, после того как сам, не желая сдаваться, сильно ударил по мячу, и тот, взвившись вверх, чуть не отправился за окружавшую их двор каменную ограду. «Ооооой…» — в один голос взвыли все, от ужаса прикрывая глаза руками, а когда мяч все же приземлился во дворе, словно и не обрадовались, а набросились на Брагонци с упреками. «За что? Ну что я такого сделал? — допытывался он у Пальтоньери, пока они шли на полдник. — Улетел бы мяч за ограду, что за беда?»
И тогда Пальтоньери все ему объяснил. Рассказал, что там, за оградой, живет синьор Курц. Хотя в глаза его никто никогда не видал, воспитанников он на дух не переносит: окажись мяч у него на дворе — ни за что не вернет (как принято у людей обходительных и учтивых: забросишь мяч за ограду и, сгорая от нетерпенья, стоишь под стеной, ждешь и гадаешь о его судьбе; и тут в тишине свершается чудо — вон он, летит, очерчивает в воздухе дугу, торопясь обратно, обратно; сердце твое исполнено благодарности, и ты громко кричишь «Cпасибо!» — сам не зная кому, а кричишь. Бывало, чудо медлило свершиться, — и ты отступал, терзаемый сомнениями, опечаленный тем, что в игре поставлена точка. Но когда поутру ты возвращался во двор, мяч уже ждал тебя, неведомо сколько, и благодарность твоя была еще горячей оттого, что благодарил ты мысленно и притом за то, что уже свершилось). Но и это еще не все. Все усилия заполучить обратно мячи будут тщетны — так говорили воспитательницы, когда-то давно они уступили всеобщим мольбам и пришли к Курцу целым посольством. Синьор Курц имеет на это полное право — кажется, так сказали они с недовольным видом, — он может забрать все, что найдет у себя во дворе. Подобное объяснение, сетовал Пальтоньери, знавший о нем со слов Моркьолини, позволяет предполагать, что классные дамы исполняли свою миссию без особого рвения. Пойди вместо них сами воспитанники побеседовать с этим синьором, хоть единожды, — уж они бы его уломали. Верно: сперва он бы их пожурил, но потом непременно вернул бы все мячи, изъятые в том году, а может, и в прошлые годы. Но что было делать? Устав запрещал воспитанникам покидать колледж — и к тому же зачем? Синьор Курц ответил им «Нет», а ведь они воспитательницы, не какая-то мелюзга! Еще они прибавили, что никогда больше не пойдут к этому синьору, у них тоже есть чувство собственного достоинства, и они не позволят себя унижать тому — подчеркнули они не без злорадства, — кто, между прочим, был прав.
Штука вся в том, продолжал Пальтоньери, что, получай колледж вдоволь мячей, все было бы не столь печально: потерял один — берешь другой, а синьор Курц пусть творит себе, что пожелает. Но мячей не то чтобы мало, о новых даже речь не идет, поэтому нам приходится обходиться теми, что оставляют в дар посетители. Понимаешь, что это значит? — говорил взволнованно Пальтоньери. Нужно крутиться вокруг новичков — у них чемоданы набиты игрушками, — а вдруг у кого-то есть мяч, и коли есть, просить одолжить в обмен на что-то другое, что всегда подозрительно. Может, мяч у них новый и они его берегут как зеницу ока, попытаешься отобрать — заорут как резаные, мигом примчатся воспитательницы, понимаешь? А сумеешь их уломать, надаешь взамен наклеек и комиксов, поклянешься, что малыши тоже будут играть, хотя они и понятия не имеют, что такое футбол, и когда наконец все улажено и начался матч — бум! — какой-то дурак отправляет мяч за забор — и все, мы пропали. И у родителей ведь не выпросишь мяч, когда они приезжают нас навестить и возят в Геную, потому что родительский день — воскресенье… Возьми сегодняшний мяч, который ты чуть не послал за ограду. Это мяч Рандаццо: чтобы его получить, он написал папе месяц назад, умолял привезти мяч в ближайшие выходные, а его папа живет в Мессине и навещает его дважды в год, теперь уяснил?
Брагонци все уяснил, а еще уяснил, что настоящей игры у них никогда не будет, будет жалкое подобие игры, изматывающая схватка, главное в которой — не соперничество команд, а негласное соперничество всех их с сидящим в засаде злодеем. Шли месяцы, и в воображении Брагонци образ Курца становился все ярче. Он представлял себе его огромным черным пауком, который замер посреди двора и мгновенно кидается на мяч, попадающий к нему в сеть, словно на жирную муху. Схватив мяч мерзкими лапами, чудовище высасывает его нутро, пока не остается только дряблая шкурка… Ненасытная алчность чудища пугала больше всего, обволакивала мяч прежде, чем он улетит за ограду, манила его, заражала лиловой проказой. Гоняя мяч, ты и сам словно сталкивался со страшным недугом или вел беседу с осужденным на смерть. А порой тебе казалось, будто мяч — прекрасная принцесса, обещанная ревнивому тирану, и всякому, кто посмеет дотронуться до нее, грозят жестокие муки.
Теперь Брагонци играл за слабаков, но и это не помогало. Поделить всех на «сильных» и «малахольных» придумал смышленый Саньози. Он сообразил, что раз дело с синьором Курцем по-хорошему не решить, пугающее присутствие врага должно не тормозить игру, а стать ее частью. Условие было простое: не меняться воротами. Слабакам — забивать в ворота, нарисованные на стене спального корпуса, сильным — бить по ограде, за которой Курцев двор. Саньози подумал, что страх лишиться мяча обречет лучших играть вполсилы, и тогда противники будут равны. Так бы оно и вышло, да только все рвались в отряд слабаков, нарочно мазали, изобретали пасы, каких никто никогда не делал, пропускали мяч между ног, чтобы их подняли на смех: не игроки, а «туннели». Пришлось собирать коллегию судей из тех, у кого память покрепче, и они, перечислив дотошно удары головой, передачи, обводки, навесы, вынудили «сильных» признать свое мастерство, не оставив за ними права опротестовать приговор.
Брагонци попал к «малахольным», но все равно ощущал ту же тревогу, что читалась в беспомощных взглядах «сильных». Тревога еще усугубилась после злоключения с Ламоркья.
Дело было так: нескончаемую неделю они томились без мяча — сидели и гадали, чтó будет. Потом в воскресенье отец Табидини повез сына в Геную. Видя, как тот вздыхает перед запертой дверью магазина игрушек, он строго допросил отпрыска, а вызнав, в чем дело, долго смеялся, затем, ни слова не говоря, взял его за руку и потащил в парк, к ближайшим площадкам, где несколько ребячьих ватаг играли в футбол. «Какой тебе нравится?» — спросил он, очертив взмахом руки кипящую на площадках жизнь.
— То есть как — какой нравится? — спросил, поперхнувшись, Табидини, хотя на самом деле прекрасно все понял.
— Да ты не волнуйся. Какой мяч тебе приглянулся, а?
Табидини взглянул повнимательней: одни обходились резиновой сферой скромных размеров, яркой и пухлой, для малышей; другие, игравшие чуть поодаль, крутились вокруг мяча посерьезней, но сдутого — это было понятно по звуку и еще по тому, как тяжело отскакивал мяч от земли. Он перевел взгляд чуть дальше, за фонтан: там играли без дураков, по десятку парней в команде, и мяч был крепкий, но из жесткой пластмассы — легкий: такие непредсказуемо взмывают в воздух и летят куда вздумается… Нет, нет, это слишком опасно… Ах, как жаль! Левее от них, на поле без единой травинки, шестерка задиристых дылд гоняла в облаке пыли мяч землистого цвета и неясного происхождения. Он пригляделся: у них не было формы, играли они в мокасинах, подвернув до колена штаны, скрипя подошвами, чуть не падая и чертыхаясь. Он подождал, пока мяч на мгновение вынырнет из пыльного облака, чтоб хорошенько его разглядеть. Ух ты! Это был старый кожаный мяч, из тех, что шили вручную, клапан по размеру, как монета в десять лир. Сам мяч орехового оттенка, давно вытесненного у футбольных мячей черно-белым окрасом, — тяжелый, горбатый, грушевидный, за долгие годы пропитавшийся многосоставной пылью и грязью… Тому, кто по неосторожности усыновит этот мяч, грозят головная боль и черные ногти. Нет, нет — может, тот, на дальней лужайке… И, испросив у отца разрешения, он отправился дальше, в глубь парка, и набрел на еще один матч, если тут применимо такое слово, раз к нему допущены отцы и сестры, и все крутятся вокруг пляжного мяча, легкого-легкого: такие дают в подарок вместе с кремом от солнца тем, кто понятия не имеет о высоком искусстве игры. Обескураженный, он вернулся к отцу, мельком глянув на остолопов, забавлявшихся (о, бедняги!) с ворсистым теннисным мячиком.
— Ну что?
Он уже собрался было ответить, что выбирать не из чего, как вдруг заметил четыре машины, подъехавшие одновременно, а сразу за ними — еще две. Из них вывалили два десятка парней в тренировочных костюмах, обвешанные рюкзачками и сумками. Один из них, потряхивая ногой, помассировал заднюю мышцу бедра, и Табидини все стало ясно. Можно и не глядеть, что будет происходить там, за серой стеной, куда они все направляются. «Настоящее поле! Настоящая игра!» — подумал он, вспотев от волнения, когда один из ребят — тот, кто шел последним, — поставил сумку на землю, вытащил из нее полиэтиленовый пакет, раскрыл его и сразу убрал — и стало видно, чтó там лежало. На утреннем солнце сверкал новый, не знавший прикосновений и оттого словно покрытый эмалью, безупречно округлый, мягкий и одновременно тугой — не мяч, а императорская держава, прекраснейший из мячей, которые Табидини видал на своем веку. Повинуясь непреодолимой силе, он выдернул пухлую руку из ладони отца и прямиком побежал к юноше, отставшему от товарищей и аккуратно застегивавшему сумку. Как только позволило расстояние, Табидини остановился и прочитал: «WorldCup». Чемпионат мира! Ах! Сердце его упало. А ниже, под этой надписью, в другом пятиугольнике: «Официальный футбольный мяч — Запатентовано — Лицензировано — Проверено», и еще ниже: «N. 3». Но глаза полезли на лоб от подписи, летящей подписи, отпечатанной по длине двух других пятиугольников (поначалу, не веря себе, он стал вглядываться в закорючку — нет, прочь сомнения!): «Джордж Бест[2]». Бест! Это мяч Беста! Самого лучшего! Настоящей легенды. Кто еще так обводил соперников! До сих пор в колледже побывал лишь один именной мяч — «ТотонноДжулиано[3]». На нем была фотография — впрочем, сам мяч был пластмассовый, его привез с собой Фьорилло из Неаполя; приличный мяч, но ничего выдающегося, к тому же через несколько дней он стал добычей синьора Курца. Но этот! Мяч Беста! В отчаянии он повернулся к отцу, шедшему ему навстречу. Тем временем парень, окликнув товарищей, бросил им мяч, словно приглашая его испытать. Табидини знал эту слабость — искушение опробовать новый мяч не доходя до поля, по дороге, хотя понимаешь, что жесткий асфальт оставит отметину на лакировке. Словно хозяин, не в силах смотреть на подобное совершенство, нарочно старался испачкать его, состарить и наконец-то признать своим.
Синьор Табидини понимал сына без слов. Не мешкая, он поспешил за юношами и догнал их у самой железной калитки в ограде поля. Стоя поодаль, мальчик смотрел, как они разговаривают: с одной стороны — отец, с другой — остальные, выстроившись полукругом и поставив сумки на землю. Нервно жестикулируя, они несогласно качали головами. Потом отец вытащил из пиджака бумажник и принялся отсчитывать банкноты. Они вновь закачали головами, но отец продолжал отсчитывать деньги, и они заспорили между собой. Один отошел, махнув рукой и посылая другого к черту, потом воротился назад. Теперь отец стоял молча, один юноша подскочил к нему, размахивая руками, но трое друзей схватили его и оттолкнули. Спор продолжался, пока отец вновь не полез за бумажником. Когда Табидини увидел, что один из них берет мяч и протягивает отцу, он глазам своим не поверил. Отец шел обратно к нему, освещенный лучами солнца (там, позади, игроки продолжали ссориться, замахивались друг на друга), и казался ему паладином, несущим волшебный Грааль.
В тот вечер колледж в полном составе приветствовал Табидини как героя — восхищенными «оооо» и «уууу». Отходя ко сну, каждый из них грезил о завтрашнем матче. Столь светел был образ Джорджа Беста, что в тот вечер в их головах для синьора Курца не осталось места.
То, что случилось потом, было ужасно, и все будто вмиг повзрослели. Брагонци было особенно горько, ведь он даже не успел дотронуться до мяча. Игра едва началась. «Сильные» шли в атаку, резкий пас вознес мяч высоко к небесам; всем, кто следил за ним не отрывая глаз, казалось, что он опускается медленно-медленно, а внизу все бурлило, шла потасовка, все толкали друг друга локтями. В толчее никто не заметил Ламоркью, и только Брагонци увидел, что тот собирается бить на лету. «Нет! Нет!» — закричал Брагонци; или, может, только успел подумать. Мяч опускался неправдоподобно медленно, а Ламоркья уже тянулся, выгибаясь всем телом и отводя назад правую ногу, уже сгибал колено, отрывая стопу от земли. «Нет! Нет!» — не так, не на лету, дай ему отскочить! Но Ламоркья его не слышал. Как зачарованный, он глядел вверх, все его чувства собрались чуть ниже лодыжки, в том месте, которое называют подъемом. Бросив игрока, которого он прикрывал, Брагонци ринулся в самое месиво, к Ламоркье, и все отговаривал его, умолял; и вдруг это увидели все — замерли, словно остолбенели, сплетенные руки и ноги застыли, рта никто не раскрыл — и только молча молили: «Не надо! Не надо!» У них не было духу взглянуть на стопу Ламоркьи, все неотрывно смотрели в глаза безумцу, ослепленные написанным у него на лице блаженством и от страха окаменевшие… «Бум!» — вскрикнул мяч, получив удар снизу, слишком низко, и снова взмыл вверх, но не прямо, а по страшной дуге, предвещавшей беду. Мяч Беста «присел» прямо на гребень ограды, отчего у всех на мгновенье перехватило дыхание, потом, после мучительной паузы, упал на ту сторону, попав в лапы Курца.
Зла Ламоркье никто причинять не стал, злоба и отчаяние не выплеснулись из их сердец. Ламоркья же с того дня сделался сам на себя не похож. Мяч он больше не гонял, сидел себе на краю поля, будто пенсионер, — грелся на полуденном солнышке. Если мяч залетал к нему и с поля кричали «Подай!», он его брал, но бить по нему или бросать уже не решался. Прижимая мяч к груди, относил его в центр поля и с трепетом клал на землю.
(См далее бумажную версию)