Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2008
Перевод Ирина Заславская
Бурная жизнь[1]
От переводчика
Массимо Бонтемпелли (1878-1960) — одно из имен-легенд, коих немало подарил миру итальянский ХХ век. Прозаик, драматург, критик, журналист, публицист, профессор университета — это лишь немногие из ипостасей уникальной личности, которая, к сожалению, пока мало известна русскоязычному читателю. Но рассказать о нем на пространстве одной страницы едва ли возможно: о Бонтемпелли либо все, либо ничего.
Истинный писатель достоин этого звания, если ему удалось в своих книгах создать собственный неповторимый мир. Массимо Бонтемпелли (в некоторых журнальных публикациях он уничижительно именовал себя «Минимо Мальтемпелли») такой мир, бесспорно, создал в рамках новаторской мифотворческой поэтики «магического реализма», побуждающей художника открывать магическое в незначительных на первый взгляд бытовых явлениях.
«Воображение — единственное орудие нашего ремесла, — пишет он в одном из своих очерков. — Воображаемый мир призван вечно наполнять и оплодотворять мир реальный… Но никакой «Тысячи и одной ночи“! Нам нужны не сказки, мы жаждем приключений. В нормальной, повседневной жизни мы хотим видеть чудеса, рискованные авантюры, героические порывы. Ведь искусство это и есть ежеминутный риск, вечная неуверенность в собственных силах и в результате, вечный страх перед подменой вдохновения искусными трюками. Так давайте простимся с удобным ложем реализма и скажем «Нет» иллюзиям импрессионизма! Будем искать приключений, пока нам не придет срок вознестись или низвергнуться. Вот наш девиз в искусстве и в жизни на ближайшие сто лет».
Эти идеи Бонтемпелли пропагандировал на страницах основанного им знаменитого журнала «900», объединившего в редколлегии таких деятелей литературы и культуры, как Джеймс Джойс, Рамон Гомес де ла Серна, Георг Кайзер, Пьер Мак-Орлан, Илья Эренбург.
В этом ключе написаны и лучшие его произведения: «Бурная жизнь» (1920), «Деятельная жизнь» (1921), «Шахматная доска перед зеркалом» (1922), «Сын двух матерей» (1929), «Люди во времени» (1937).
Предлагаемый вниманию читателей отрывок взят из «Книги авантюрных романов» «Бурная жизнь», впервые опубликованной в номерах журнала «Ардита» с марта по декабрь 1919 года.
МАРТ
Бурная жизнь
1.
Вступление
Я рассказываю об истинных событиях, приключившихся со мною в городе Милане.
Повествование, вместившее в себя все, что выпало мне пережить однажды утром, между двенадцатью и половиной первого, на пути от улицы Сан-Паоло до Галереи, может показаться уж слишком вычурным тому, кто не имеет обыкновения встречать по дороге из дома до траттории хоть что-то, о чем стоило бы поведать слушателю или читателю.
И все же история эта подлинная. А пишу я ее не для примитивно мыслящих людей.
И напротив, она покажется чересчур примитивной читателям божественных романов Дюма, уверенным, что на пути от улицы Сан-Паоло до Галереи между двенадцатью и половиной первого я бы должен по меньшей мере три-четыре раза подраться на дуэли, как покойный мушкетер д’Артаньян в романе, названном в честь трех других мушкетеров. И уж совсем банальной сочтут ее поклонники нуднейших романов Поля Бурже[2], чьи персонажи каждые полчаса анализируют как минимум двадцать пять основных душевных побуждений и не менее сотни дополнительных психических реакций.
Но так или иначе, история эта не вымышленная. А пишу я ее вовсе не для тех, кто кичится собственной сложностью.
Но тогда для кого и для чего я ее пишу?
Я пишу ее для потомков. Пишу в надежде обновить европейский роман.
Да не удивит вас такая двойная декларация. Кто пишет роман и предпосылает ему выделенное курсивом вступление, тому не след замахиваться на меньшее.
Глава первая
Пациентка с нижнего этажа
Шел первый послевоенный год.
Пьеро заглянул ко мне, чтобы вместе идти завтракать. Я надел пальто, и мы тронулись в путь.
Теперь необходимо сообщить вам, что живу я на четвертом этаже, а на втором обитает некий доктор Х., специалист по венерическим заболеваниям.
Мы были ступенек на десять или восемь выше площадки второго этажа, когда дверь его квартиры отворилась и оттуда выскользнула миниатюрная, донельзя закутанная женщина. Ничего общего с кокоткой. Мещаночка, довольно скромная как в поведении, так и в одежде. Несчастье, подвигнувшее ее посетить доктора Х., вполне могло объясняться чисто семейной неурядицей.
Бедная женщина, кутающаяся в черную шубку, стала спускаться по лестнице, не оборачиваясь и не поднимая глаз. Мы же с Пьеро поневоле последовали за нею на расстоянии упомянутых десяти или восьми ступенек.
Бес, временами толкающий меня под ребро и нашептывающий более чем гнусные советы, появился как раз в этот момент. Оборотившись к Пьеро, я сообщил ему с истинно олимпийским спокойствием:
— Видишь? Вот здесь живет доктор Х.
— Угу, — отозвался Пьеро.
Я нарочито громко добавил (заметьте, что тем временем расстояние, отделявшее нас от женщины, сократилось на четыре ступеньки):
— А знаешь ли, что доктор Х. специализируется ис-клю-чи-тель-но по венерическим болезням?
(Произнесенное по слогам «исключительно» объяснялось всецело подсказкою беса, чье присутствие я незримо ощущал справа.)
— А-а, — откликнулся зримый Пьеро, находившийся слева от меня.
Маленькая женщина еще больше сжалась, так что ее странным образом стало вообще незаметно, а к выходу из подъезда стремилась лишь маленькая черная шубка. Шубка уже открыла застекленную дверь привратницкой, резко звякнул подвесной колокольчик, и черный мех весь передернулся от этого звона.
Мы уже едва ли не наступали ей на пятки, поэтому прошли на тот же звон — прежде, чем дверь успела закрыться.
Шубка теперь семенила по длинной подворотне и приближалась к заветному выходу на улицу. Тем не менее я успел завершить свою тираду:
— Да-да, исключительно по венерическим, причем как мужским, так и женским.
Ни разу в жизни я не видел, чтобы так вспыхнула черная шубка, особенно если смотреть на нее сзади. Но в тот момент мне, ей-богу, почудилось, будто вся фигурка убегающей женщины залилась краской. К тому же бедняжка начала спотыкаться, словно у нее вдруг одеревенели колени. Она не обернулась. Ни разу. Вся душа ее и все тело, все прошлое и будущее, весь жизненный опыт и судьба сосредоточились на одной-единственной цели — не оборачиваться.
Наконец моя жертва достигла улицы.
Когда человек выходит из дома, он обычно поворачивает направо либо налево, тем более, что у нас, как выйдешь из подъезда, прямо перед глазами голая стена. Ну совершенно голая — ни театральной афиши, ни рекламы какой-нибудь ваксы для ботинок, ни националистского лозунга — ничего.
И тем не менее женщина не пошла направо.
Не пошла она и налево.
Она двинулась прямо на эту голую стену. Подойдя к ней почти вплотную, остановилась — не иначе с нетерпением ждала, когда земля разверзнется у нее под ногами.
Мы же с Пьеро свернули налево.
— Давно я так не веселился, — мрачно сказал Пьеро.
— Неужто?
— Но уж больно ты жестоко обошелся с бедняжкой.
— Так я же крокодил!
Глава вторая
Господин с большим чемоданом
Аристотель уверяет, что утро может быть либо страшно скучным, либо страшно интересным.
И впрямь, не прошло и четырех минут — именно столько требуется, чтобы с улицы Сан-Паоло, перейдя улицу Сан-Феделе, выйти на площадь Казе-Ротте, — как нам подвернулось еще одно развлечение.
От площади Сан-Феделе нам навстречу шел солидный господин с чемоданом.
Я тут же прочувствовал ситуацию и сказал Пьеро:
— Смотри, какой большой чемодан.
— Да, пожалуй, большой.
— Да нет, не «пожалуй», а большой! Этот господин живет с женой в провинции. Всякий раз как он отправляется в поездку, они с женой обсуждают, какую шляпу ему надеть — выходную или будничную — и какой чемодан взять — маленький или большой. На сей раз жена разрешила (или приказала) ему надеть выходную шляпу (видишь, какая жесткая) и взять большой чемодан. Потом она посоветовала (или велела) ему, когда сойдет с поезда, не брать экипаж (теперь, после войны, они вдвое стоят), поэтому он сел в трамвай и, доехав до площади Ла-Скала, не обнаружил там ни одного носильщика. Вот и несет свой чемодан сам, обливаясь потом, через площадь в Милане в январе.
Господин в выходной шляпе на минутку поставил чемодан, который до сих пор нес в правой руке, затем снова поднял его, но уже левой рукой. Выходная шляпа сбилась на затылок; он тяжело отдувался.
Мы поравнялись с ним и прошли мимо. Вдруг я заметил, что бес все еще торчит — незримый — у меня под боком, и, по его указке изменив голос, придав ему пронзительные обертоны чревовещателя или ряженого, я рявкнул:
— Не угодно ли носильщика, синьор?
Мы с Пьеро (а также бес) остановились на углу улицы, выходящей на площадь Сан-Феделе, посмотреть, что из этого выйдет. Господин в шляпе остановился, распахнул сердце навстречу радужной надежде и медленно обернулся, причем рука его (левая) уже тянула к земле огромный чемодан.
Однако он не увидел того, кому бы мог принадлежать голос. Торопливым шагом площадь пересекал священник, с другого ее конца появилась женщина, на углу стояли двое чинных офицеров в серо-зеленой форме — я и Пьеро. Никто из нас с виду не мог оказаться носильщиком и не был способен на подобные шутки.
Взопревший господин постоял, думаю, не меньше минуты, свесившись на левый бок; чемодан он уже поставил на землю, но рука все не решалась отпустить его. Радужная надежда сменилась недоумением, а затем тревогой, подбитой страхом. Галлюцинация? Он водрузил на место (правой рукой) выходную шляпу, сдвинул брови, вспомнил жену и выпрямился, переложив чемодан из левой руки в правую. Затем решительным шагом направился в сторону Сан-Паоло.
Бес ущипнул меня в бок. Чтобы он угомонился, пришлось повторить зазывным фальцетом, обращенным к пустой площади и широкой спине господина с большим чемоданом:
— Носильщика не угодно ль?
Но на сей раз мы уже не стали наблюдать произведенное впечатление, а испарились, мгновенно сделавшись незримыми, как мой бес.
Глава третья
Интермеццо
— Как можно быть таким несерьезным в твоем возрасте? — укорил меня Пьеро.
— А что мой возраст? Возраст как возраст.
(Конечно, я бы предпочел иной возраст, к примеру двадцать лет. Подумать только, ведь когда-то мне было двадцать! Но я их не прочувствовал. На фронте я все время находился в окружении таких же юнцов от восемнадцати до двадцати двух и считал это вопиющей несправедливостью. Я блуждал по миру, как по залу суда, и над председательским местом было начертано:
Возраст один для всех.
Он и вправду был один, как и Закон. А впрочем, Анни Виванти[3] однажды поведала мне тайну:
— Встаньте перед зеркалом, посмотрите на себя и скажите вслух: «Подумать только, мне сейчас на десять лет меньше, чем будет через десять лет!»
Глава четвертая
Эта Дзольфанелли
Я поднял голову и хотел было поделиться мыслями с Пьеро, но меня отвлек вид парочки, что шла нам навстречу и уже почти с нами поравнялась. Молодой человек, один из многих. Девица, одна из многих. И вдруг девица, одна из многих, повернулась и, заглядывая в лицо спутнику, произнесла страшные слова:
— Ты любишь эту Дзольфанелли?
А молодой человек, один из многих, равнодушно ответил:
— Я? Нет.
Мы с Пьеро переглянулись, поначалу едва не рассмеявшись, но тут же разом впав в отчаянье.
— Нет, нет, нет!
— Правильно. Нет и нет!
Невозможно.
Абсурд.
Несуразность.
Небывальщина.
Неожиданный, непредсказуемый жизненный казус вдруг поставил нас перед лицом некой реальности — этой Дзольфанелли. И судя по всему, Дзольфанелли — женщина, которую можно любить или не любить. Женщина, которой интересуется другая женщина, ревниво выискивая на лице спутника следы впечатления, произведенного ее фамилией.
«Эта Дзольфанелли».
Нам известна только фамилия, и скудость сведений не дает ей превратиться в образ, приправленный интонацией и выражением лица девицы, одной из многих. Можно предположить, что у «этой Дзольфанелли» есть имя, данное при крещении. Какое угодно: Мария, Домитилла, Кунегонда, Фрика, Тисба, Джузеппа… Не важно. Любое из этих или тысяч других имен позволило бы нам создать образ, отличный от прочих, навеянный именем и обладающий чисто женской соблазнительностью, привлекательностью, способностью вызывать желание. И напротив, все внутри восстает при мысли, что женщина, даже способная дарить наслаждение и участвовать в драме любви и ревности, проникла в наше сознание под столь нелепым ярлыком: «эта Дзольфанелли»… Посему на какую-то долю секунды нас обуял смех, и тут же мы испытали спазм отчаяния, бессильного гнева, словно от грубого, чудовищного нарушения закона природы. Если когда-нибудь во сне нам предстанет самое очаровательное существо на свете и назовется «Дзольфанелли», мы сразу поймем, что это не иначе как смутный, странный, призрачный сон, и, вздрогнув, проснемся в холодном поту. Такова власть названий и символов над природою вещей.
За этими рассуждениями мы дошли до Галереи.
Глава пятая
Четные и нечетные
И впрямь пора завтракать: на часах половина первого. Я спросил:
— Куда пойдем?
— Не знаю. Выбирай ты.
— Нет. Давай ограничим область выбора. К «Савини» не пойдем, там слишком много интеллигентов и подобных нам литераторов. «Кова»? «Биффи»?
— Бросим жребий?
— Неплохая мысль. Дойдем до Соборной площади, посмотрим на номер первого трамвайчика у желтого парапета. Если число будет нечетное, пойдем…
— К «Кове».
— А если четное — к «Биффи».
— Отлично.
Мы дошли до Соборной площади. Показался первый трамвай под номером 187.
— 187. То есть: 1 + 8 = 9; 9 + 7 = 16; 6 + 1 = 7.
— Нечет.
— Значит, «Кова».
— Именно.
Глава шестая и последняя
Заключение
И мы отправились к «Биффи».
Конец романа
АПРЕЛЬ
Обстоятельства непреодолимой силы
2.
Письмо-посвящение синьорине ДЕРЗКОЙ[4]
Глубокоуважаемая синьорина!
С немалым удовлетворением прочитал я адресованное мне письмо, в котором Вы изъявляете желание получать от меня для прочтения новые «авантюрные романы» вслед за тем, что я направил Вам месяц назад.
Мне было крайне отрадно узнать, что упомянутый роман «развлек Вас на сон грядущий», как Вы изволили выразиться. Посему я весьма рад оказать Вам эту услугу, коль скоро такие романы в изобилии имеются в книгохранилище моего мозга.
Однако должен Вас уведомить: не все они отличаются тем же головокружительным и животрепещущим динамизмом, что и прочитанный Вами роман. Чего Вы хотите, синьорина? Мир бесконечно разнообразен и выдает нам такие дилеммы, как покой и сумятица, потрясение и радость. В мире много всего: красного и черного, крысоловок и соловьев, свиней и крапчатых гвоздик.
Заметьте: «Бурная жизнь» — название авантюрного романа за март месяц — относится ко всей серии. Все они составляют так называемый «цикл», согласно системе Эмилио Золя, Романо Ролланди, Онорато де Бальзака и им подобных, в числе коих имеет честь состоять и Ваш покорный слуга, многоуважаемая синьорина.
С нижайшим почтением
Автор
Глава первая
Философское введение
Настоящий роман, по сути своей, произведение истинно философское. И, следовательно, обязан содержать чисто теоретическую главу, которая послужит читателю как для осознания учености самого романа, так и для руководства во множестве разнообразных случаев жизни.
А посему необходимо учитывать, признавать и держать в памяти неоспоримый принцип, состоящий в следующем:
самой типичной приметой современного мира не является
ни трамвай
ни авторучка
ни кинематограф
ни зажигалка
ни двигатель внутреннего сгорания.
Все это вещи матерьяльные.
А типичной приметой эпохи может быть лишь факт или явление духовного порядка.
В связи с чем беру на себя смелость утверждать, что:
наиболее характерной приметой современной жизни является назначенная встреча.
Я не представляю себе, чтобы древний человек назначал кому-либо встречу.
В диалогах, повествованиях и комедиях, отображающих частную жизнь древних греков и римлян, средневековых людей и смертных всех последующих эпох вплоть до романтизма, один человек нередко отправляется к другому, или же они встречаются на улице и заводят разговор и так далее. Но нигде не сказано, что ради такого разговора у них была загодя назначена встреча.
Вот вам один из симптомов правильности моего утверждения.
Не исключено, что какой-нибудь эрудит попытается его оспорить, процитировав малоизвестный пассаж из Плавта, или, скажем, Эпихарма, или иных.
Однако прав все-таки я.
Я прав, поскольку для древнего человека было немыслимо опоздать на встречу.
Одно это уже доказывает, что встреч они не назначали.
А современные люди назначают их каждодневно.
Стало быть, самой типичной приметой современной жизни является, как вы могли убедиться, Назначенная Встреча. В ней и состоит философский базис приключения, о котором я намерен поведать и которое имело место в Милане десятого марта такого-то года.
Глава вторая
Таинственная встреча
Десятого марта того самого года у меня была назначена важная встреча с другом. Друга (не будем привередничать) звали Пьеро.
Важность назначенной встречи состояла главным образом в том, что я понятия не имел, для чего с ним встречаюсь.
Дело было так.
Накануне вечером посыльный вручил мне записку следующего содержания:
«Мне совершенно необходимо — если, конечно, не помешают обстоятельства непреодолимой силы — увидеться с тобой завтра утром, ровно в одиннадцать, в баре «Таком-то». С подателем сего немедля сообщи, что будешь. Пьеро».
Что мне было делать? Я ответил ему «с подателем сего», что, если не помешают обстоятельства непреодолимой силы, то я, разумеется, приду.
Честно говоря, о «непреодолимой силе» я прежде никогда не думал, хотя в жизни своей назначил несметное число встреч. Именно Пьеро навел меня на эту мысль, именно в тот день, девятого марта. А вместе с ним – само утро десятого марта. Пожалуй, оно и стало первопричиной катастрофы.
Впрочем, нет — второпричиной.
Первопричиной же стало мое маниакальное стремление явиться на таинственную встречу минута в минуту.
Выйдя из дома, я обнаружил, что у меня нет сигарет. Но, дабы не опоздать на свидание даже на пять минут, не стал возвращаться, а спустился в табачную лавку, где сигареты фатальным образом кончились. Я ушел ни с чем и стал ждать трамвая, что проходит прямо перед моим домом.
Отсутствие сигарет повергло меня в состояние смиренного приятия жизненных невзгод, а это, надо заметить, губительно для человека действия.
Тем не менее я не отказался от намерения выполнить двойную задачу: дождаться трамвая и прибыть на встречу без опоздания.
И приступил к выполнению первой части.
Весна, пока еще далекая, уже зажгла скудными лучами солнца первые мечты о фиалках и легкой, беспечной жизни в глазах девиц, что проходили мимо, прижимая к груди…
Нет, я пишу авантюрный роман, а этот пассаж пригодится мне для более романтического повествования.
В ожидании трамвая, который отвечал бы следующим требованиям:
имел нужный мне номер (№ 26);
не был битком набит;
остановился бы по моему призыву, несмотря на то что я стоял не на остановке, хотя и неподалеку, —
я вдруг совершенно разуверился в жизни.
Чтобы стряхнуть с себя этот ступор, мне потребовались титанические усилия воли и разума. Я сказал себе так: «Если разуверился в жизни, значит, утратил всякую связь со всеми ее проявлениями, всякое восприятие жизненных ценностей. Таким образом, бесчестье, которое в моем сознании нанесет мне опоздание или неявка на встречу, потеряет в моих глазах всякий вес, как, впрочем, и все обязательства, налагаемые на меня долгом дружбы и пунктуальности».
Глава третья
Победа!..
Ощущение неминуемой опасности пробудило во мне любовь к жизни, переполнившую все мое существо. И в этом помогла мне новая, более дельная мысль: «Пока я жду здесь трамвая, некая человеческая особь в Милане и много человеческих особей где-то в мире ожидают телефонного соединения».
И воссоздав в уме этот образ, я почувствовал, что улыбаюсь от эгоистического чувства собственного превосходства.
Провидение позволило мне одержать внутреннюю победу над искушавшим меня пессимизмом, ибо в этот момент подошел мой трамвай, остановился прямо передо мной и оказался довольно свободным.
Я вошел в вагон, и трамвай двинулся дальше по маршруту.
Глава четвертая
«На две ноги одна душа»
Не знаю, помнит ли читатель, что я остался без сигарет.
Это было мучительно, хотя тогда я еще не знал, что данный факт так существенно отразится на моих последующих приключениях.
Курить было нечего, потому я не остался, по обыкновению, на площадке, а прошел в вагон и сел на свободное место.
Усевшись и опустив глаза долу, я принялся наблюдать за тем, как пред моим взором разворачивается теория восьми ног — мужских и женских. По ногам я быстро подсчитал, что напротив меня сидят четыре человека. То есть в этом отсеке трамвая присутствуют четыре души — согласно закону, что на две ноги приходится одна душа.
(Закон этот открыт не мною, а некой бродячей поэтессой, которая ныне обретается бог весть на каких подмостках южной Италии, а я со страниц романа передаю ей пламенный привет.)
Я тут же выбросил из головы шесть ног, обутых в грубые, массивные, шаровидные башмаки, прикрытые в верхней части обшлагами мужских брюк, и сосредоточился на двух оставшихся, ибо здесь обувь, несомненно, была поизящнее, и постепенному продвижению взгляда вверх благоприятствовала пара прозрачных чулок, простиравшихся, как я припоминаю задним числом, на высоту не менее двадцати пяти сантиметров. В тот момент мой разум не был готов к подобным подсчетам, так как наука об измерениях твердых тел требует изрядного хладнокровия, а живое и теплое содержимое прозрачных чулок препятствовало строго научному настрою.
Содержимое, как я уже отметил, было прикрыто лишь до определенных пределов. Над этими двадцатью пятью сантиметрами блаженства неугомонно колыхалась завеса юбки цвета пармских фиалок, не решавшаяся стать резкой преградой для глаз, а как бы накатывавшая девятым валом на морской песок либо наплывавшая легкой тучкой на лунный диск — спрячется, откроется, поманит и откажет, — вот так и держит в постоянном, весьма красноречивом напряжении. Упомянутая мною теория гласит: на две ноги одна душа — на две ноги, а не на пару прозрачных чулок! Впрочем, ощущая властный диктат тела, я в тот момент не думал о душе. И пытаясь избавиться от неуместного напряжения, дерзко взмыл взглядом ввысь — к тем глазам, которые в гигантской механике вселенной точно соответствовали увлекшей меня паре чулок с их содержимым.
И едва мой взгляд оказался на одной прямой с очами барышни, я почувствовал непреодолимое желание заговорить с их обладательницей. Желание почти безотчетное. За побуждением последовало действие, столь же мало осознанное. Видимо, поэтому пять произнесенных мною слов воздвигли высочайший монумент человеческому тупоумию.
Зачем я их произнес? Почему эти, а не иные? В тот момент я уже не помнил, где нахожусь. Быть может, мне почудилось, что я на вокзале? Не знаю. Нескончаемая вереница моих и чужих впечатлений невольно вылилась в эту словесную цепочку. В ней отразился опыт всех мужчин, оказавшихся в непосредственной, публичной близости с незнакомой женщиной и пытающихся завязать с ней разговор. Не помня себя и повинуясь одному лишь безудержному порыву, я наклонился к ней и спросил:
— Простите, вам дым не мешает?
Глава пятая
Прощение
Стоило мне произнести эти слова, как я сразу сник. Передо мной разверзлась ужасающая бездна моей глупости.
— Нет, что вы.
И, слегка отвернув головку, она принялась что-то разглядывать за окном.
Я в окно не смотрел. Как не смотрел больше и в глаза незнакомки, не говоря уж о прозрачных чулочках — истинных виновниках бедствия.
Я уставился в пол и в дребезжании трамвая расслышал презрительный смех в мой адрес. Потом мне почудилось, что смех доносится сверху, и я стремительно поднял голову, избегая встретиться взглядом с кем-либо из пассажиров. И тут увидел, что поручни, за которые держатся люди вставая, в настоящий момент праздные, покачиваются и смеются надо мной. Я уперся было взглядом в спину вагоновожатого, но прежде глаза мои споткнулись о три белоснежные, откровенно издевательские ухмылки — три железные эмалированные таблички с надписями:
МЕСТ 16 361 НЕ КУРИТЬ
нахально скалились мне в лицо.
Во мне мгновенно созрело самоубийственное решение.
Но прежде чем я успел его осмыслить, все органы моих чувств сообщили мне о чем-то фиалковом, суетящемся, подвижном. У меня хватило духу взглянуть. Барышня в чулочках встала, а трамвай замедлил ход у остановки. Перед тем как двинуться к выходу, она посмотрела на меня и улыбнулась одними глазами. Обыкновенно улыбнулась. Не насмешливо. Нет-нет. Она улыбнулась искренне, как женщина улыбается мужчине. И жизнь вновь забурлила во мне, я почувствовал себя родившимся заново. Барышня уже отвела взгляд и удалялась. Глубокая признательность пронзила все мое существо. Я понял значение этого взгляда. Она меня простила.
В полном экстазе я созерцал мягкие очертания удаляющейся девичьей фигурки. Уже с площадки, перед тем как ступить на подножку, барышня на миг обернулась ко мне и опять одарила меня улыбкой. Уже не только глазами, но и губами. И тут же барышня исчезла, растворилась в уличной толпе. Трамвай вновь тронулся, и я, застыв на месте, подумал, что во второй улыбке, возможно…
возможно…
возможно, было не прощение, а приглашение!..
Глава шестая
Нравоучительное интермеццо
О, если б радость, умиление, смятение не приковали меня к месту!.. Я бы теперь вместо авантюрного романа писал волнующую, воркующую историю любви.
Да что там радость, умиление, смятение!.. Долг, ответственный, безоговорочный, фатальный! Меня ждут. У меня назначена встреча. Я не могу не явиться на нее. Именно выполнение намеченного отличает человека от животного. Во дни, когда у судных алтарей…[5] Да-да, у судных алтарей совести, которые для человека превыше того алтаря, что расположен на площади Беккариа[6]. Всеми своими высочайшими духовными завоеваниями человек обязан нравственному тормозу, который запрещает ему выпрыгнуть из трамвая за трясогузкой в короткой юбке цвета пармских фиалок. Над легковесными желаниями и побуждениями возвышается общественное сознание, уподобляющее град земной граду божественному, обременяя человека моралью, семьей, религией и родиной…
В этом месте моей мысленной прокламации меня прервал звонкий голос, ввинтивший мне в ухо два слова:
— Братья Бандьера[7]!
Глава седьмая
Геройская смерть
Поначалу я решил, что этот патриотический возглас — не что иное, как потусторонний отклик на мои возвышенные размышления, прозвучавший именно в тот момент, когда они добрались до понятия «родина».
Но голос повторил:
— Братья Бандьера!
С хрипотцой голос — вполне реальный, человеческий. Прежде чем мне удалось установить его происхождение и значение, я вспомнил фразу, процитированную однажды, много лет назад, моим другом Дино Провенцалем, который по странной иронии судьбы директорствует в провинциальной общеобразовательной школе Абруццо, а вовсе не пишет, в отличие от меня, авантюрные романы в Милане. Заключительную фразу патриотического сочинения одной из его учениц, повествующего о геройской кончине братьев Бандьера.
«Так погибли братья-герои, чье трехцветное знамя теперь гордо реет от Альп до мыса Пассеро[8]».
Но вскоре я понял, что эта фраза никоим образом не проясняет мою ситуацию.
Огляделся кругом, увидел обсаженную деревьями площадь и осознал, что она не входит в мой маршрут.
Потом заметил, что трамвай уже больше минуты стоит на месте, что все пассажиры сошли, а вагоновожатый вылез из кабины и несется к ближайшему бару утолить жажду.
Все эти признаки, несомненно, свидетельствовали о том, что трамвай прибыл на конечную — площадь Братьев Бандьера. Иными словами, я давно проехал остановку, на которой мне надо было выходить, и от намеченной цели меня теперь отделяет расстояние вдвое большее, чем когда я садился в трамвай.
Глава восьмая
Arebours[9]
Аристотель, которого я безмерно уважаю и часто цитирую, учит: если забежал слишком далеко вперед, вернись вспять.
И я последовал его совету. Пересек площадь, в то время как мой трамвай объезжал ее кругом, вошел в него снова, заплатил четыре сольдо и пустился в обратный путь, но с той же целью, а именно — не следует об этом забывать — на встречу с Пьеро.
Происшествие меня не слишком обескуражило, ибо я тотчас нашел себе оправдание.
Если бы, выйдя из дома, я купил сигарет, то покурил бы прямо на площадке трамвая и не стал бы отвлекаться на эту вертихвостку, в которой, по здравом размышлении, нет ничего особенного. А вот теперь я опоздаю к Пьеро. Ну да ничего, извинюсь. Во сколько там он меня ждет? В одиннадцать?
Я извлек из кармана записку Пьеро и перечитал ее.
«Мне совершенно необходимо, если, конечно, не помешают обстоятельства непреодолимой силы — и т. д. и т. п. — ровно в одиннадцать — и т. д.».
С чего это Пьеро вдруг стал изъясняться с такой судейской точностью? И к чему он морочит мне голову своими «обстоятельствами непреодолимой силы»?
И что может в моем нынешнем положении считаться обстоятельством непреодолимой силы, которое помешало бы мне явиться на встречу с другом? К примеру, моя смерть. Нет, это, пожалуй, перебор. Положим, я умер, или сломал ногу, или дом у меня сгорел, или нечто подобное — есть ли смысл заранее оговаривать такие обстоятельства в качестве уважительной причины?
А если б я, допустим, пошел прогуляться на часок-другой с девицей в юбке цвета пармских фиалок? Нет, это за уважительную причину никак не сойдет. Даже судьи не сочли бы это форс-мажором. Любой судья мне скажет: «Записал бы ее адрес или назначил бы свидание часом позже».
И все происки третьих лиц, желающих отвлечь меня от прибытия в указанный бар в указанный срок, также не послужат мне оправданием. Всякому, кто ровно в одиннадцать — по деловым или праздным соображениям — позвал бы меня в иное место, кроме упомянутого бара, я мог бы и должен был возразить: «На это время у меня назначена встреча, а если вам не терпится, приходите в бар такой-то, либо дайте мне ваш адрес, и я прибуду к вам в одиннадцать тридцать».
Следовательно, подлинным и убедительным примером непреодолимых обстоятельств не может считаться ни внезапно возникший телесный порыв, ни чьи-либо козни извне — причина должна быть чисто внутренней, духовной.
На мой взгляд, форс-мажорное обстоятельство могло бы, например, заключаться в том, что у меня совершенно вылетели из головы и сама встреча, и мое обещание. В таком случае я, безусловно, не смог бы его сдержать.
Забывчивость — чисто внутренняя, неосознанная черта; более того — она равнозначна рассеянности.
Ломброзо[10] усматривал в забывчивости — и в рассеянности вообще — начальную форму эпилепсии. Но Ломброзо никакой не философ. Он вообще никто. Когда-то у меня был экземпляр «Преступника», но я его продал за четыре лиры студенту юрфака. Пятнадцать лет назад! Помнится, на эти четыре лиры я купил в Турине цветы Грациэлле, а она не пришла, и я, не зная, что мне делать с этими цветами, украдкой положил их на парапет набережной По и ушел с такой поспешностью, как будто оставил на том парапете новорожденного младенца. Точно так же в другой раз, уже много лет спустя, когда я решил купить себе новые перчатки, потому что старые износились и порвались. Купил и тут же надел, отправившись на важную конференцию. И по той же самой причине старые рваные перчатки оттягивали мне карман: я все боялся — а вдруг случайно выпадут и кто-нибудь на конференции их заметит, и т. д. и т. п. Поэтому я на ходу завернул их в обрывок газеты. Улучив момент, когда поблизости никого не было, я как бы невзначай уронил сверток на тротуар и непринужденной походкой двинулся дальше. А внутри все тряслось, я не решался оглянуться: что если, невзирая на мои предосторожности, кто-нибудь все-таки увидел, подобрал сверток и теперь бежит за мной со словами: «Синьор, вы обронили…»?
Но никто меня не догнал. Потом наверняка кто-нибудь прошел мимо, увидел сверток и, возможно, даже внутренне затрепетал в предчувствии ценной находки, священной реликвии, целого состояния… Какое разочарование ожидало его!.. Так о чем бишь я?.. Ах да, об обстоятельствах непреодолимой силы.
И совершенно в своем духе — а также в духе Эдгара Аллана По — я попытался воссоздать логическую цепочку, которая привела меня от занимавшего мои мысли вопроса практической философии к паре старых рваных перчаток.
Глава девятая
Привратник Истинной Италии
Эту операцию можно выполнить двумя способами. Либо методично, как четки, перебирать мысли, пока не доберешься до нужной, либо сразу вернуться к началу своих размышлений (если сможешь вспомнить) и оттуда постепенно спускаться к последнему пункту. Иногда можно весьма успешно сочетать эти два способа.
Но у меня на сей раз не хватило времени даже на один. Едва мой мозг потянулся к этому упоительному умственному упражнению, перед глазами замаячил знакомый архитектурный образ и другой, не менее знакомый, человеческий. Я ринулся вон из трамвая. То были мой дом и его привратник. Да! Погрузившись в глубокие раздумья, я вновь проехал мимо места встречи и возвратился к исходной точке, то есть к собственному дому. Не успел я отдаться во власть угрызений совести, как привратник подошел ко мне со словами:
— Ваша почта, синьор Массимо. Нынче только журнал.
В тяжелейшие минуты наш ум порой задерживается на самых ничтожных деталях. И пока моя бессмертная душа пребывала в полнейшем смятении, мои смертные руки срывали манжетку, а смертные глаза невольно читали заголовок. Это был второй номер «VraieItalie». И в тот же мучительный миг в памяти всплыл разговор с сыном, состоявшийся не так давно, когда ему попался на глаза первый номер журнала.
— Что такое «LavraieItalie»? — спросил он меня.
— Это по-французски «Истинная Италия».
— Ну и ну! Истинную Италию пишут по-французски?
— Да, Мино. Еще несколько лет назад истинную Италию писали наполовину по-французски, наполовину по-немецки. Теперь мы пытаемся писать ее и по-итальянски.
Глава десятая
Последняя надежда
Я торжественно поклялся себе не садиться больше в трамвай и быстро зашагал к месту встречи. Но Пьеро меня не дождался. Я бросился к нему домой, где мне сообщили, что он ушел еще утром, сказав, что покидает Милан. Больше я не получал от него вестей. Наверняка он до сих пор обижен на мою необязательность, и мне крайне неприятно, что я не смог оправдаться перед ним. Не менее удручен я и тем, что так и не выяснил загадочного повода нашей несостоявшейся встречи.
Одна у меня надежда: Пьеро, как человек весьма культурный, непременно купит этот журнал. И хотя с того рокового дня он не может спокойно слышать моего имени, но, думаю, все же заставит себя прочесть сей роман. И тогда поймет, простит, объявится и расскажет наконец, зачем я ему понадобился утром десятого марта того года.
Конец романа