Повесть о Зуко Джумхуре и Осман-паше Сархоше. Послесловие С. М. Иванова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2007
Перевод Василий Соколов
Момо КАПОР[1]
Эта книга посвящается памяти большого художника и друга ЗукоДжумхура (1921-1989) |
«Волчий Дол — обширное пространство, равниной разлегшееся под городом Билеча вдоль на четыре часа езды, а в ширину почти на три часа. Много там холмов и невысоких гор. Кроме многочисленных сопок, не счесть в долине и рощиц, по которым, собственно, эти земли и зовутся Волчьим Долом. В рощах этих зимними холодами поселяются и рыщут волки, которых сюда, в затишье, сгоняют с высоких безлесых гор сильные ветра» (1876).
1.
Весной 1967 года ЗукоДжумхур и я писали сценарий фильма «Зеленое сукно Монтенегро[2]».
Начинали мы работать примерно в восемь вечера, в моей маленькой мастерской, в благословенный миг, начинающийся с первым стаканчиком лозовачи[3], который, морщась, выцеживал Зуко.
Писанину мы заканчивали на рассвете, пьяные и вдохновленные тем, что нам удалось урвать у ночи. По завершении трудов я провожал Зуко домой, потому как боялся отпускать его одного. Мы орали под дождем и будили спящих обывателей. Мы проходили под струями поливальных машин, словно под ночными радугами. Я с нетерпением дожидался утра, чтобы прочесть написанное ночью. Наверное, это гениально!
Однако ночь — большая обманщица.
Мои страницы начинались аккуратно и разборчиво, но заканчивались нечитаемым шифром перепутанных букв:
Пашай678В (9пшжццгдфв) гмМрджори сцвл1% глгсказа…
Алкоголизированные пальцы отслеживали дух, но не букву! Лозовача действовала совсем как мескалин в экспериментах Олдоса Хаксли — творчество под воздействием наркотика. Ночами мы становились богаты; все наши денежные проблемы решены, потому как мы раскопали самый интересный в мире сюжет! Наконец-то я смогу купить старый двенадцатиметровый буксир «Оз», который я много лет мечтал превратить в плавучее ателье, совсем как у Клода Моне.
Но по утрам мы были подавлены и маялись похмельем, нас не покидали чувство вины и угрызения совести.
Мы брались за весла и гребли вдоль Ады Цыганлии (которая тогда еще была островом) на старой плоскодонке, у руля которой сидел отставной учитель литературы по фамилии Сабов, житель Ады без правой ноги. Алкоголь выходил из наших пор. Я каждый раз угадывал, был ли Зуко накануне вечером на дипломатическом приеме, потому как в этом случае пот его сильно отдавал “JohnnyWalker”-ом, который в те времена был слишком дорог для того, чтобы пить его дома. На верхней оконечности Ады Цыганлии мы прыгали в Саву и плыли вниз по течению, а добрый Сабов сопровождал нас, направляя утлый челн по фарватеру. Вылезая на берег в нижней оконечности Ады, мы были уже здоровы, свежи и готовы к новым безумствам…
Потом я дешифровал рукопись, аккуратно перестукивал ее на машинке и, охладив напиток, ожидал Зуко, как Эккерман поджидал Гëте с очиненным гусиным пером.
Спеша вновь утонуть в вине и истории, Зуко расхаживал по мастерской и говорил, говорил, но мои пальцы, ударяя по клавишам, не поспевали за буйством метафор, нагромождением фактов, причудливостью судеб, фантастических сновидений, любви и жизнеописаний…
Ночь была его, день — мой!
Когда он говорил, казалось, что на плечо ему усаживалось прошлое, как пестрые попугаи садятся на плечи отставных капитанов дальнего плавания.
Впрочем, больше всего он любил возиться с маленькой обезьянкой Ольгой, которую ему подарили в Сингапуре. Он говорил, что ему приятнее бывать в компании с ней, чем с Сартром. Я спросил почему, и он объяснил, что Оленька может залезть по веревке на дерево, а Жан-Поль нет! Он регулярно присылал ей открытки из своих дальних странствий: «Мадмуазель Оленьке Джумхур, Белград, Васина ул., 14. Дорогая Оленька, пока ты как настоящая дама проживаешь в Белграде, я изображаю обезьяну перед телекамерами в Лиссабоне. Твой Зуко».
Он говорил: «Легко найти друга, чтобы поговорить. Трудно найти такого, с кем человек может помолчать…»
Курил много. Стоило сигарете догореть до середины, как он гневно давил ее в пепельнице и тут же зажигал новую. Дым у него шел даже из ушей.
Если писать у нас не получалось, мы отправлялись в долгие ночные прогулки по Белграду, накручивая огромные круги до тех пор, пока не начинали валиться с ног, и тогда ночь завершалась в какой-нибудь кафешке с приятелями. В дальних окраинных переулках он открывал мне тайны исчезнувших состояний, смены домовладельцев, запутанных человеческих отношений и всеобщей погибели. Он бежал от центра как от чумы, особенно от тех мест, которые входили в моду. В окружении известных и популярных людей он внезапно становился агрессивным. Но в плохо освещенных городских кварталах превращался в переодетого Харун-ар-Рашида: входил во дворы и без ведома их хозяев обнаруживал тайные проходы меж садами, внимательно изучал бедные витрины в конце бульвара Революции, прежде называвшегося Александровским, пил кофе с жестянщиками, булочниками, полковниками в отставке, знаменитыми и неизвестными, уточнял исторические факты с отставными министрами и бывшими послами; посещал вдовиц в квартирах, забитых старьем, со следами утраченного благополучия, окликал по именам детей — и где бы он ни появлялся, у всех светились от радости глаза: для многих это был настоящий маленький праздник.
— Знаешь ли ты, что такое успех? — спросил он меня однажды. Я не знал, как-то не довелось узнать.
— Успех, — произнес он, — это талант плюс информация!
Когда люди покидали его гостеприимный дом, он, низко кланяясь в дверях, говорил:
— Заходите еще! Нам с Оленькой будет очень приятно…
В его семье у всех были странные восточные имена: мать звали Васвия-ханум, жену — Везирой, дочь — Донизадой, а колли — Синдбадом.
Его настоящее имя было Зульфикар.
Даже посреди зимы он не надевал пальто. Спокойно шагал в клетчатом пиджаке, противостоя погоде. Завидев его на своем тротуаре одетым как на летнем приеме, занесенная снегом Князь-Михайлова улица[4] обретала силы противиться морозу. Он же противился погоде и временам года, всегда и всюду появляясь без головного убора.
Презирал шариковые ручки и фломастеры. Писал и рисовал исключительно авторучками особой формы, всегда наилучшей марки и благородного происхождения, очень толстыми (чтобы удобнее было держать), заправленными вместо чернил черной тушью.
Любил носить карманные серебряные часы старинной работы, с цепочкой поперек живота. Так он больше походил на старорежимных людей, сдержанных в эмоциях, чьи движения и жесты точно выверены. Словно он ужасно спешил как можно скорее состариться и избавиться от преходящих страстей, едва достигнет Возраста Мудрости.
Женщины никогда его особенно не привлекали. Я уверен, что он с бóльшим удовольствием провел бы ночь в разговоре с шефом обслуги папского нунция в Белграде, нежели с какой-нибудь прославленной красавицей.
В Белграде он говорил как чистейший серб, но стоило ему перейти мост на Дрине, как в ту же секунду превращался в боснийца, а в речь его роями врывались тюркизмы.
Ел он очень мало, но это «мало» следовало сервировать по-королевски. Батистовые салфетки, лучший английский фарфор со скачущими по нему викторианскими охотниками за лисами, хрустальные бокалы, скатерть с кружевной каймой и свечи в серебряных шандалах… Торжественные обеды, на которых я имел честь присутствовать, составляли обычно суп из говяжьих хвостов, голубцы в виноградных листьях и пирожки с мясной начинкой, политые особым соусом; на десерт же подавался хворост и сахарные торты, всё — произведения кухни благородной Васвия-ханум, вдовы известного белградского имама и уважаемого масона. Обед венчали лучшие французские коньяки и ликеры.
Зуко очень редко болел, но когда ему бывало плохо, ни за что не надевал пижаму. Ложился на незастеленный диван одетым, в джемпере и джинсах, с мокасинами у ложа, чтобы в любую минуту можно было убежать от доктора, если домашние тайком вызовут такового.
Его любили старики, дети и животные.
2.
Чего это я так зациклился на ЗукоДжумхуре?
Отчего бы мне не перейти к рассказу про Осман-пашуСархоша?
Паша мертв.
Зуко мертв.
К чему спешить?
Впереди у нас вечность.
3.
Следует упомянуть, что он очень редко ходил в кино, а телевизор не смотрел по той простой причине, что вечерами не бывал дома.
Я думаю, сценариев он написал больше, чем видел фильмов.
С отвращением отказался от моего предложения печатать «Зеленое сукно Монтенегро» на машинке — как обычно печатают сценарии: описание героев и действия (VIDEO) на левой, а диалог (AUDIO) — на правой половине страницы.
К счастью, он оказался прав! Скучно читать такие сценарии, даже когда их пишут титаны вроде Дзаваттини, Феллини или Бергмана.
Он придерживался классических приемов повествования, эдакая бородатая Шехерезада, и утверждал, что хотя в нынешние времена и придуманы разные электронные чудеса, в результате чего скоро любой сможет снимать фильмы, монтировать их и демонстрировать, тем не менее главное останется без изменения — что бы ни изобрели, всегда самой редкой и самой востребованной личностью будет тот, кто рассказывает историю и ведет линию сюжета собственноручно.
Когда в Почителе один молодой художник, рисуя некую девушку, пожаловался, что рисунок не вытанцовывается, поскольку нет хорошего карандаша, Зуко закричал на него: «Гвоздем! Гвоздем!» Много позже я понял, что он хотел сказать: чем ты ее ни проводи, линия беспощадно раскроет природу твоего таланта и чувственности.
И вот, пока мы писали рассказ про Осман-пашу и разглядывали в облаках табачного дыма движущиеся картинки, плавно переливающиеся одна в другую, мы чувствовали себя куда счастливее, чем если бы это была премьера нашего так и не состоявшегося фильма.
(Кстати, именно тогда Зуко сделал открытие, заключающееся в том, что одним и тем же количеством спиртного можно упиться в два раза быстрее, если в процессе потребления качаться в кресле-качалке. Кресло, между прочим, принадлежало мне. Позже открытие было усовершенствовано, он понял, что напиваться можно в три раза быстрее, если, качаясь в кресле-качалке и прихлебывая из стакана, смотреть в окошко стиральной машины с крутящимся в ней цветастым постельным бельем.)
Нашей историей, которую мы, перебивая друг друга, с воодушевлением пересказывали по белградским ресторациям, заинтересовался один режиссер. Сибарит и барин старой закваски, РадошНовакович, будучи довоенным салонным марксистом, снимал тогда в основном патриотические фильмы про войну. Ему понравился рассказ про Осман-пашу, и к тому же он увидел в нем возможность посредством копродукции вырваться из тесных рамок отечественной кинематографии и снять фильм в духе Рене Клера — в цвете, элегантно, непринужденно, легко, с горчинкой, которую начинаешь ощущать только после просмотра, когда облатка занимательности растает на дне желудка. Каждая страна, чьи представители появятся в «Зеленом сукне Монтенегро», делегирует своего актера, который будет играть на родном языке. Это стал бы своего рода маленький кинематографический Вавилон, прямо как гостиница «Локанда» в Цетине 1876 года, когда в ней пребывали консулы и наблюдатели, корреспонденты европейских газет, международные авантюристы и пройдохи и даже один заблудившийся поэт (Лаза Костич), а также Осман-паша Сархош, плененный после поражения в битве при Волчьем Доле.
Образ Осман-пашиСархоша был своеобразным тайным автопортретом Зуко. Мне же в фильме, как и в жизни, была отведена второстепенная роль.
Расчетливый и серьезный, когда речь шла о работе, РадошНовакович заставлял нас, словно талантливых, но ленивых учеников, поскорее закончить наш сценарий, будто предчувствуя, что недолго ему оставалось быть директором «Авала-фильма». Но как бы мы ни стремились к лавровому венку на каком-нибудь из фестивалей, нам куда больше нравилось просто писать вместе, собственно, жить в этой истории, которая, в основном благодаря гениальному пересказу Зуко, стала чем-то большим, нежели обычный отпечатанный на машинке текст. И вот, отправляясь на встречу с РадошемНоваковичем в ресторан «Трандафилович» на Чубуре, который был его любимым местечком, где официанты баловали знаменитого клиента, мы вдвоем по дороге придумывали не записанные еще сцены, чтобы оправдаться перед учителем Новаковичем — совсем как школьники, забывшие на кухне тетрадку с домашним заданием!
И все же настал час, когда «Зеленое сукно Монтенегро» оказалось написанным! Наш сценарий купил «Авала-фильм», и мы расстались, чтобы спокойно потратить каждый свою долю гонорара, который по тем временам был просто огромным.
Вскоре после этого РадошНовакович скончался. Незадолго до смерти он отвез свой экземпляр в Америку, и там его следы окончательно потерялись. Второй же навсегда исчез в пыльных шкафах-хранилищах гигантского распадающегося здания киностудии. Мы с Зуко напрочь забыли про сценарий, мирно желтеющий в какой-то коричневой папке вместе с моими брошенными рассказами.
По воле случая, двадцать четыре года спустя мне отдали эту папку. К несчастью, в сценарии не было первых пяти страниц!
Никто, кроме Зуко, не смог бы их восстановить!
Никто, кроме него, не знал тайных источников, в которых скрывалась больше ста лет эта история — все эти уже забытые литераторы, участники и свидетели, их мемуары, исповеди и путевые заметки, почти исчезнувшие книги, изданные в конце прошлого века «тщанием самого автора», страстным читателем которых он был.
Обнародованный текст подействовал на наших общих друзей, ценителей и знатоков творчества Джумхура как разорвавшаяся бомба! Зуко, кстати, был известен как автор, который каждый свой текст публиковал по нескольку раз, под разными заголовками и в слегка измененном виде. Составитель собрания его сочинений, старательный господин Мирослав Прстоевич, впадал в отчаянье, когда убеждался в том, что половина одной книги Зуко легкомысленно переселялась в другую, с совершенно иным названием, с тем чтобы позже вынырнуть уже в форме путевых заметок в каком-нибудь бедекере или в богато иллюстрированной фотографиями документальной прозе. Найти неопубликованный текст Зуко — это было примерно то же, что открыть неизвестный рассказ Лазы Лазаревича[5]!
Чтобы написать эти первые пять страниц, мне пришлось бы вернуться в свои тридцать лет, а туда мне вовсе не хочется возвращаться, даже если это и станет возможным!
Пришлось бы также вновь полюбить кино, а эта любовь давно уже вся растаяла. Опять пришлось бы стать романтиком, притом достаточно глупым, чтобы тратить время на движущиеся картинки, а не на жизнь.
Как в «Замке» Кафки, где Страж уходит в тот момент, когда герой умирает перед воротами, потому что он здесь только для того, чтобы не дать ему войти внутрь, так и те, кто не позволял мне заниматься кино, уже ушли из кинематографии в отставку, смерть и забвение.
Сейчас, когда я могу войти в киностудию с парадного входа — не хочется мне туда идти.
4.
Хотя, по правде говоря, было время, когда мы с ума сходили по кино!
Получив образование на шедеврах в подвале Кинотеки на Косовской улице, мы помнили каждый кадр из «Аталанты» ЖанаВиго или из немых фильмов Дрейера и Шёстрема: Чаплин, Китон, Гриффит, Уэллс; ранние фильмы Карне, Брессон, открывший дорогу французской «новой волне», — все это беспрерывно звенело в наших головах, отравляя страстным желанием самим создать нечто подобное. Мы проглатывали каждый новый номер “CahierdeCinema”, попадавший к нам в руки с опозданием в несколько месяцев, писали сценарии и неустанно предлагали их глухим киностудиям, в которых властвовали полицаи и демобилизованные офицеры. Они, конечно, их отвергали, но с нами вели себя предупредительно, как со слишком умными и образованными детьми. В то время снимались исключительно партизанские фильмы и дешевые комедии. Официальные режиссеры и сценаристы боялись нас: наши познания в искусстве кино были намного серьезнее, чем их, что, вероятно, и служило причиной того, что в кино пускали всех, кроме нас!
Кинопроизводство и прокат они воспринимали как наказание, обижаясь на то, что бывшие товарищи устранили их из повседневной политической жизни. Они часто шептались, загадочно округляя глаза: если бы не случилось «это», они бы уже были членами Центрального Комитета!
Иногда, в минуты внезапного нетрезвого прекраснодушия, кто-нибудь из них проводил нас на закрытые показы; так нам удавалось посмотреть фильмы, которые впоследствии ни за что не будут закуплены. В уютных просмотровых залах, где цензоров обносили спиртными напитками, скучали гебисты и их примитивные жены. Часто они прерывали демонстрацию и требовали показать им другой фильм, особенно если картина казалась им слишком затянутой и заумной. Они скучали по советским военным фильмам, хотя боялись в этом признаться даже самим себе, потому что их партия была в ссоре с братской советской партией большевиков. Вот потому они, как и их Вождь, наслаждались вестернами и экранизациями оперетт с тенором МариоЛанца в главных ролях.
Мы заискивали перед ними и всячески затягивали процесс, лишь бы только они не прервали показ шедевра Рене «В прошлом году в Мариенбаде» или «Любовников» Маля. Они же были полудеревенскими диковатыми детьми, бывшими солдатами с нечистой совестью, и больше всего боялись выглядеть смешными на враждебной для них территории — в киномире. В их руках была драгоценная игрушка, с помощью которой создавались целлулоидные миражи, в то время как им хотелось делать нечто ощутимое и простое. Они боялись того, чего не могли понять, а понимали они очень мало.
Страна была герметически закупорена. На Запад выезжали только редкие любимчики, полупрофессиональные разведчики. Мир нашей мечты (а мы представляли его себе совершенно неправильно) был составлен из этих беспорядочно движущихся картинок в затемненном зале, и, самостоятельно творя его, мы чувствовали себя социалистическими копперфилдами.
Это было похоже на поездку в автобусе, когда в салоне звучат «Времена года» Вивальди и пейзаж за окном гармонично сливается с музыкой. Вы же все время опасаетесь, что шофер, хозяин дороги и звука, широкая спина которого неизменно маячит перед вашими глазами, повернет волосатой ручищей рычажок на панели и найдет какой-нибудь дерьмовенькиймузончик. Естественно, вы понимаете, что ваш страх оправдан, но ведь человек за рулем пока еще не уничтожил эту гармонию. И вот нá тебе, именно это и происходит! Тогда вы плюете на все и начинаете заниматься искусством, за которое только вы один и несете ответственность — таким, чье таинство не может оборвать ничья рука!
И чего это меня потянуло писать вот эти страницы по прошествии стольких лет?
Зуко время от времени вспоминал о нашем сценарии и спрашивал, что с ним. Он все еще надеялся, что кто-то снимет по нему фильм и мы наконец-то разбогатеем. В последний такой раз, перед его смертью, я обещал отыскать текст. Оба мы верили в то, что наш сюжет — лучший в мире, что такая удача случается раз в жизни. Нам и в голову не могло прийти, что жизнь самого Зуко ничуть не менее увлекательна.
Вот потому и пишу я теперь эти строки, чтобы дух Зуко, растраченный на «Зеленое сукно Монтенегро», не исчез втуне.
К тому же сейчас это единственный способ вновь окунуться в дружбу с Шайтаном-эфенди, который научил меня самому важному в этой жизни.
5.
Наш рассказ начинается пополудни 28 июля 1876 года на Волчьем Доле, одновременно с развалом побежденной турецкой армии; в злом пороховом дыму и в жáре кипящего дня, источаемом камнями Герцеговины.
Целых двадцать четыре года понадобилось мне, чтобы обнаружить источники истории Зуко, которую он так вдохновенно диктовал ночами, захваченный ею, на одном дыхании, прямо на мою пишущую машинку.
Это была книга «Балканские мемуары. 1858-1878» Мартина Джурджевича, политического пристава первого класса в отставке, бывшего дипломатического и почтового чиновника на австрийской и турецкой службе, очевидца битвы при Волчьем Доле и знакомца Осман-пашиСархоша, главного героя этого романтического повествования. Книга издана «тщанием самого автора» в Сараеве, в 1910 году, и от его манеры изложения многое перенял неподражаемый рассказчик Зуко.
«Ежели эти письменные мемуары встретят у многоуважаемого читателя такое же благожелательное отношение, какое они находили у слушателей, когда я многократно излагал перед ними отдельные эпизоды, сочту это наилучшей наградой за свой труд!» — пишет Джурджевич в предисловии.
Автор мемуаров, как и ЗукоДжумхур, многократно рассказывал одну и ту же историю, пока не отшлифовал ее в устной форме на слушателях до такого совершенства, что уже не страшно было отдавать ее для дальнейшего распространения с помощью изобретения господина Гутенберга.
По свидетельству режиссера Боры Драшковича, Зуко обнаружил эти мемуары годом раньше (1966) и все лето таскал их с собой, читая в тени кафешки «Лиссабон» в Херцег-Нови, где любил сиживать в ранние утренние часы. Потом он уехал в Герцеговину, спасаясь от туристического сезона, который с ужасом в голосе определял восклицанием: «Мама, смотри, как я ныряю!». Один актер вспоминает, как по утрам похмельный Зуко спускался к Неретве, раздевался и садился в воду так, чтобы течение билось ему в грудь. «Слушай, он открывал рот и пропускал сквозь себя Неретву! Мне казалось, что он выпьет всю речку!» (ЙосифТатич).
Самые первые следы этой истории обнаруживаются в простенькой газетной заметке ЗукоДжумхура под названием «Узник в Цетине».
«Вот одна из историй, рассказанных Осман-пашой. В последние годы своей жизни паша все чаще вспоминал Черногорию, битву при Волчьем Доле, и особенно — приятные дни, проведенные в черногорском плену в Цетине. Как и в прежних своих беседах с Тахиром-эфенди, он начал рассказ с поношения Мухтар-паши и всех его предков и потомков. Этот Мухтар-паша нанес ему в жизни много оскорблений и много причинил зла своими обвинениями, бывшими на деле чистейшими измышлениями и грязной ложью о том, что он, лив[6] Осман-паша, верный слуга падишаха и первый артиллерист турецкой империи, в Волчьем Доле был в стельку пьян и настолько не в себе, что едва не открыл огонь из всех орудий по своим войскам вместо черногорцев…»
Чтобы ввести в курс дела, минуя пять исчезнувших страниц «Зеленого сукна Монтенегро», мне следует ознакомить читателей с историческим фоном, на котором происходила эта знаменитая битва, без чего невозможно будет разобраться в судьбах главных героев.
Прежде всего господарь Черногории, князь Никола IПéтровичНегош, окруженный народом и войском, зачитал манифест об объявлении войны.
«Цетине, которое помнит множество светлых и торжественных событий, не переживало дня более величественного… — свидетельствует князь в своих «Мемуарах». — Кроме огромного количества собравшегося народа, площадь в Цетине заполнила еще и армия, которая в тот же день выступила на границу с Герцеговиною».
«Черногорцы! — объявлял манифест. — Вот уже почти пять веков мощь турецкая гнетет большую часть народа нашего и опустошает наилучшие земли древней и великой державы сербской. Многократно народ наш восставал, дабы сбросить с себя оковы рабства, и опять терял силу, поскольку, расколотый и предоставленный самому себе, вновь попадал под тяжкое ярмо варварской мощи. Черногорцы, вот уже год прошел, как наш народ вновь поднялся, восклицая: «Свобода или смерть!» Из соседней с нами Герцеговины пламя восстания перекинулось к братьям нашим в Боснию и к народу болгарскому, брату нашему и по крови славянской, и по кресту православному… И вот, герои мои, пробил тот великий час, когда дóлжно на деле подтвердить значение Черногории и когда исполнятся мечты наши и братьев наших… Черногорцы, в таких благоприятных обстоятельствах вступаем мы ныне в войну против Турции. Мурат захватил царство наше, у Мурата же его и отнять следует![7]»
Решающая битва произошла при Волчьем Доле 28 июля 1876 года.
«Противостоящие силы в этой битве были приблизительно равны, — пишет Джурджевич, — по двадцать тысяч с одной и с другой стороны. Командующими турецкой армией были: мушир[8]Мухтар-паша, ферик[9] Бошняк и командир артиллерии Осман-паша…
Мухтар-паша оставил шесть станов[10] армии в Билече, а с восемнадцатью станами и двенадцатью пушками за ночь совершил маневр. Войско он разделил на три колонны: в каждой под командованием Осман-паши четыре стана с двумя пушками. Мухтар-паша с девятью станами и семью пушками двигался им вслед, а перед турецкими войсками шли башибузуки[11] — кнутом или пряником мобилизованные жители с просторов Герцеговины…
Я стоял на холме подле секретаря Дабуа и смотрел через бинокль с целью разглядеть битву. Грянуло первое ружье, второе и третье, и тут загремели уже тысячи ружей, после чего раздались возгласы многочисленных раненых: «Помоги, товарищ! Дай мне водицы». Первого мертвеца я увидел застреленным прямо в лоб. Взвалили его на коня и увезли куда-то закапывать. Раздавались ужасные звуки ударов свинца о камень и свист пуль в воздухе. Князь стоял со своей свитой на каменистом пригорке (на западных склонах горы Кокот, где и поныне сохранились каменные шанцы черногорских позиций, с которых те двинулись в атаку на позиции турок на Ковчеге). Князь стоял, закутавшись в синеватую епанчу. Ружейная пуля пробила княжескую епанчу у колена, и воевода ПетарВукотич потянул его за руку со словами: «Погибнешь, господарь, пойдем за камень, — добавив: — Не следует без нужды помирать!» Как раз тогда турки сняли с ослиной спины пушку и на скорую руку произвели четыре-пять выстрелов, но тут закончились у них артиллерийские припасы, после чего турецкие пушки палили все реже и реже. Артиллеристы, по правде говоря, что есть сил искали свои заряды, но главный припас, как уже было сказано мною, по недосмотру отправили на черногорскую границу. Тут среди черногорского войска пронеслась весть о том, что у турок кончился боеприпас, и командиры вскричали: «В рукопашную!» Пиперский батальон прежде других выхватил ятаганы, вылетел из укрытий за камнями и с громкими криками устремился в атаку на турок. А когда вслед за ними и прочие черногорцы обнажили клинки, настала кровавая битва, лютая резня. Черногорец так ловко орудует своим кинжалом, что турок даже со штыком не смеет приблизиться к нему. Смертельный страх обуял турок, и побежали они назад, в Билечу, а черногорцы преследовали их, рубя налево и направо, вплоть до города, отстоящего в двух часах пути. Черногорцы стремились как можно больше господ настичь и зарубить, поскольку добыча станет богаче, вот их и отыскивали всюду, пробегая мимо простых турецких солдат безо всякого внимания, а те не смели даже замахнуться на черногорцев. Счастье было на стороне черногорцев, и они атаковали штаб-квартиру, где было четыре пушки и много старших турецких офицеров…»
6.
Через сто пятнадцать лет после этой битвы, стоя под лунным светом на замерзшем Волчьем Доле, я вслушиваюсь в крики и хрипы застреленных и зарубленных, в шорох мечущихся по горячей земле обезумевших гадюк, в звуки бьющегося о камни металла, вдыхаю табачный дым, смрад обгоревших суконных порток и сернистую вонь пороха и пота.
Родное село моего отца, Мириловичи, лежит в непосредственной близости от Волчьего Дола. Четверо моих предков, Капоров, были в этом бою баръяктарами[12], имена их записаны в «Памятной книге битвы при Волчьем Доле». Один из них похоронен на сельском кладбище в Мириловичах, под голой горой Видушей, где покоится и мой отец. Уже сто пятнадцать лет, как на его кресте, вытесанном из серого песчаника, прижился лишайник. Прочих троих так и не нашли. Наверное, их останки растащили птицы и одичавшие псы, или же изрубили их на такие куски, что тела невозможно было опознать. Каждый раз, касаясь пористой поверхности каменного креста, под которым лежит Марко Капор, баръяктар, сквозь ладонь в меня вливается уверенность в том, что есть у меня право на этот рассказ. Дивное чувство охватывает меня — я не испытывал ничего подобного, касаясь пальцами витрины ювелирного салона «Тиффани» на углу Пятьдесят седьмой улицы и Пятой авеню в Нью-Йорке, хотя там тоже случались некоторые из рассказанных мною историй.
Предполагаю, что и предки ЗукоДжумхура, герцеговинские мусульмане, злые коничане, также участвовали в этой битве, естественно, с противной стороны. А иначе эта волнующая история разве задела бы сердце моего друга? Я, честно говоря, верю, что любой сюжет найдет того, кому он предназначен, вроде как завет древнейших времен потомкам. Чего ради Зуко из множества иных тем заинтересовала именно эта?
В работе над «Зеленым сукном Монтенегро» я невольно представлял христианскую сторону, а Зуко — мусульманскую! Чем больше мы выпивали, тем больше мы сходились в том, что делаем друг другу в некотором роде одолжение; я старался открыть в образах турок как можно больше утонченности и достоинства, а Зуко в ответ наделял христиан чертами, присущими лишь прирожденным джентльменам.
7.
Битва при Волчьем Доле завершилась поражением турок.
Они бросили много мертвых и раненых, пушки и все оставшиеся боеприпасы. Оттоманская армия потеряла восемь тысяч солдат. Погиб и весь штаб Мухтар-паши — сто шестьдесят офицеров и прочих командиров. У черногорцев было сорок восемь мертвых и семьдесят два раненых. Они гнали турок до самой Билечи, пока трубы не просигналили конец сражения и возвращение на исходные позиции в селе Врбица. После этого в знак победы из трофейного оружия был произведен двадцать один залп. Князь Никола устроил в тот вечер торжественный ужин в честь командира победоносного черногорского войска.
Что привлекало Зуко в Осман-пашеСархоше, этом знатном, обольстительном пленнике? Изучая мемуары Джурджевича, я обнаружил в них ключевой текст, не вошедший в наш киносценарий, однако объясняющий характер несчастного генерала, который будто был списан с современных антигероев: после того как его пленили и привели в палатку Джурджевича (которая стала его временным пристанищем), паша демонстрировал исключительное равнодушие к поражению, к собственной судьбе и к миру. И это не было смирением на восточный лад, но вежливой незаинтересованностью, более свойственной героям Пушкина, Байрона, Лермонтова или — в наше время — Альбера Камю.
«Осман-паша и некий юзбаша[13] отобедали под моим шатром и легли спать, поскольку были весьма утомлены. Его высочество приказали из пушек, что были отбиты у турок, сделать в знак радости двадцать один залп. Князь вошел в мой шатер, увидел, что паша спит, и произнес: ▒Это обеспокоит нашего гостя, но ничего: нам следует веселиться! Стреляйте, черногорцы!’ Загремели пушки, Осман-паша воспрянул и спросил: ▒Что это?’ Я ответил: ▒Шенлук (веселие)!’ ▒Им можно’, — произнес паша, рухнул на постель и заснул».
Разве не так вел себя Плим в романе АнриМишо «Спокойный человек», когда его приговаривали к смертной казни?
«▒Приговор будет приведен в исполнение завтра. Осужденный, вам есть что добавить?’ ▒Простите, — ответил он, — я не следил за ходом дискуссии’. И вновь задремал».
Описание сна Осман-паши как бы косвенно подтверждает выдвинутое против него обвинение в том, что в битве при Волчьем Доле он командовал артиллерией в пьяном виде. Только нетрезвый человек может так сладко и глубоко заснуть под грохот двадцати одного орудия, отстраненно-вежливо одобрив перед этим факт празднования противником победы.
Дайте мне выспаться! Может быть, сама битва была просто сном?
«Ввечеру перед княжеским костром горели факелы, играл оркестр, а княжеские пажи разливали настоящее шампанское ▒Desouverain’…»
Французское шампанское на залитых кровью камнях 28 июля 1876 года.
В этом предложении тон и вкус нашей истории.
8.
В небольшой пожелтевшей книжечке писателя, издателя и типографа Арсения Паевича «Из Черногории и Герцеговины. Воспоминания о боях за национальное освобождение в 1876 году», вышедшей в Нови Саде сто лет тому назад, я нашел описание Волчьего Дола после битвы:
«Всюду видел я простых солдат, развертывающих платки и завязывающих рты и носы свои, дабы возможным стало двигаться далее. Мы то же самое еще прежде них принуждены были сделать, но едва стали нам мертвые турецкие тела встречаться, гниющими повсюду валяющиеся, наши кони начали головами мотать и пятиться, словно и они не могут ужасный смрад одолеть. Большего страху на своем веку видеть мне не доводилось, нежели в тот раз на этом поле. Голые, нагие тела человеческие, синие и вздувшиеся, ровно их миллионы пчел изъязвили, да к тому же во многих местах кожа на них от ужасного жара солнечного полопалась, и распались тела оные на части. Здесь человеческий труп без головы, там с головою, на которую даже глядеть страшно, а по телу — открытые раны от ружейных пуль и ударов ножа острого. Вон переломанные кости рук и ног валяются так, словно по ним фуры груженые проехали. А тут человеческую утробу псы разорвали и все кишки растащили. А сверху над всем этим кружат плотные стаи черных воронов и иных стервятников ужасные, которые с ближних гор собрались сюда, будто на богатейшую трапезу, и пируют. Многие из солдат наших стреляли по ним из ружей своих, но эти стаи голодные улетать и не думали. Так им здесь хорошо было. Наблюдая эту картину, кровь леденящую, принуждены мы были в сторону взять, ибо возникали пред нами все бóльшие и все более ужасающие горы, и кони наши упирались, не желая везти далее. И даже когда далеко вправо на целые два часа отъехали, все еще нас смрад беспрерывно душил, и так мы им все надышались, что никто из нас не мог весь тот день ни единого куска проглотить. Да и на следующий день не в силах мы были избавиться от трупного духа, а еще больше — от самого вида невероятных ужасов битвы…»
Прибыв с женой и детьми из Загреба через Триест в Котор на комфортабельном итальянском пароходе, бросая по пути якорь в счастливых адриатических портах Задар, Шибеник, Корчула, Дубровник и Херцег-Нови, любознательный Мартин Джурджевич (оставив семейство в Которе) всего лишь день спустя оказывается в настоящем средневековом аду…
«Когда герцеговинский повстанец убивал врага, то отрезал ему голову и носил ее в сумке, чтобы продемонстрировать потом своему воеводе. Бывало, носил такую мертвую голову дня по три, по четыре, вместе с хлебом и луком, а проголодавшись, вытряхивал из сумы все вместе: голову укладывал перед собой, чтобы любоваться и разговаривать с ней, и давился черствым хлебом с луком, несмотря на то, что пища эта была перепачкана смердящей головою. Часто случалось, что кмет[14] узнавал на противной стороне своего агу[15], и когда повстанцы мчались в атаку, кмет кричал своему аге: «Давай, дорогой ага, ко мне! Я тебя по-человечески ошехечу (сделаю мучеником за веру), и упаси тебя к другому в руки попасть, пытать станут! А я тебя аккуратно зарежу, как ты режешь курбан[16] для хаджийского байрама[17]!»
Битва при Волчьем Доле означала также определенный прогресс в тогдашнем ведении войны. Князь, например, строжайшим образом запретил своим воинам отрезать пленным туркам носы и уши, что они прежде весьма ревностно делали, приговаривая: «Это чтобы мы вас узнали, если опять к нам заявитесь!» В качестве доказательства отваги надо было принести воеводе фески, шапки, ружья и сабли. Хроникеры битвы описывали марширующие колонны пленных турок, держащихся за носы в страхе, что их все-таки ненароком отрежут.
Добрый Мартин Джурджевич, ужаснувшись увиденным, записывает, что и «корреспонденты иностранных газет описывали эти страсти, а если кто читал английскую брошюру “TheHorrorsofOst”[18], наверняка мне поверит!».
9.
Страшный фон этой горской войны, на котором красуется неповторимый образ Осман-пашиСархоша, я рассмотрел гораздо позже, изучая мемуары и записки свидетелей и участников, — Зуко как будто специально скрывал от меня эти ужасные сцены. Вероятно, он с трудом переносил страшное поражение турок. Думать так заставляют его частые препирательства и скандалы в белградских кафе. Как только начинался разговор о сербах и турках (а в Белграде это по сей день частая тема застольных дискуссий), Зуко или уходил из-за стола, или ввязывался в перепалку, защищая Оттоманскую империю и ее цивилизацию, подчеркивая при этом древнее благородство и героизм. Один такой спор завершился знаменитой дракой в Писательском клубе, обретшей ныне уже очертания легенды. Разозлившись на коллег, поносивших турок, Зуко принялся кричать, что турки, придя в здешние края, «стряхивали вас с деревьев» и что во всех нас течет солидная доля турецкой крови, в чем виноваты наши легкомысленные прабабки. Говорят, тогда случилась жестокая драка, в ходе которой Зуко после удара (или толчка) знаменитого сербского поэта оказался под столом. Весь город гудел по этому поводу несколько дней, хотя стычка и завершилась миром — противники продолжили посиделки за одним столом…
В белградских нападках на все турецкое есть довольно много добродушной фамильярности. С течением времени турки стали нам кем-то вроде родственников. Но тем не менее мы почти не замечаем, как, вовсе не желая того, можем походя оскорбить людей другой веры. Сербы, например, часто употребляют метафору: «Прошел, будто мимо турецкого кладбища», — не задумываясь над тем, насколько им самим было бы неприятно, если бы кто-то, проходя мимо чего-то совершенно ничтожного, заметил, что «прошел, будто мимо православного кладбища»!
10.
Вот как оно было!
«Решающего успеха достигли благодаря тому, что вначале последовала атака на позиции турецкой артиллерии, где скопилось множество начальников. У турецких офицеров не было знаков различия, потому трудно было определить, кто есть кто. Батареей командовал Осман-паша. Будучи окруженным со всех сторон, он храбро сражался, пока не погибли все, кто окружал его.
Черногорцы кричали ему: ▒Сдавайся, господин!’, хотя им и не было ведомо, кто он таков».
(Эта оговорка Джурджевича весьма многозначительно свидетельствует о врожденном благородстве Осман-паши. Несмотря на полное отсутствие регалий, соответствующих чину, пропахший пороховым дымом и оборванный, этот любимец Аллаха производит такое впечатление, что это замечают даже примитивные и воинственные горцы.)
«Осман-паша кричал им в ответ:
— Я не сдаюсь! Стреляйте в меня! — все еще держа в руке разряженный револьвер. — Стреляйте! — потому как он предпочел бы погибнуть, но только не сдаться, как он сам мне впоследствии рассказывал.
Но черногорцы не хотели стрелять и уже повесили ружья на плечи, а один из них подскочил к нему, схватил за руку и вскричал:
— Ты мой!
Осман-паша ответил:
— Давай! Давай! Веди меня к своему господину, ты получишь хорошее вознаграждение!
Черногорец повел пашу к своему хозяину, расспрашивая по дороге:
— А не юзбаша ли ты?
— Бери выше! — отвечает паша.
— А не бинь-паша[19] ли ты?
— Выше бери!
— Значит, ты миралай[20]?
— Еще выше!
— Да ну уж не паша[21] ли ты?
— Повезло тебе — именно паша я и есть! — ответил Осман.
И тут черногорец принялся стрелять из ружей, на радостях, что ведет пашу, и запел: ▒Какое счастье, пресветлый господарь мой, вот я тебе пашу веду!’
Размотал свой выцветший бедняцкий красный кушак и завязал его на шее у паши как знак пленения, и повел его, словно на поводу, к Князю Николе».
(Несколько позже личный врач князя Николы, Février, предложит Осман-паше медицинскую помощь, от которой тот вежливо откажется.)
«Осман-паша сказал Février’у, что он не ранен, — запишет позднее Джурджевич, — хотя позже он поведал мне, что получил незначительное ранение в поясницу, сзади…»
Вспоминаю: в ту ночь, когда взяли в плен Осман-пашу, Зуко напился до бесчувствия.
«Аллах акбар!»[22] — тихо воскликнул он в «Золотом бокале», прежде чем заснуть, опустив голову на руки.
11.
Привязанный засаленным кушаком Луки Филипова, паша ошеломленно спотыкался о камни, на которых впервые в жизни проиграл битву. Лука был низкорослым, коренастым мужчиной с большими усами и сросшимися бровями и, судя по поношенной, тесноватой одежде, вдобавок ко всему — бедным. Позже, благодаря ему вся семья получит уважаемую фамилию Филипович, а еще их будут прозывать Ухватипашичами. Что-то радостно выкрикивая и постреливая в воздух, он праздновал неожиданно свалившуюся на него славу и одновременно предупреждал прочих остервенелых ратников, что, если кто-то попытается отнять или убить его драгоценного пленника, он будет защищаться всеми доступными способами. В руках его находилась слава всех будущих потомков, Филиповичей! В его руках, следовательно, был не просто конец обычного красного кушака, но самый корень будущего генеалогического древа!
Паша оглядывал затихшее поле битвы…
«Лежат мертвецы повсюду, а черногорцы подбирают оружие и снимают с неприятеля все, что сгодиться может, и уносят. Схватились два черногорца за новую красную переметную суму, полную белого господского белья, и тянут один к себе, другой в свою сторону, так и разорвали суму на две половины, и каждый по своей половине унес. Еще один, опять же черногорец, плачет, потому как потерял где-то кошель с 1000 золотых лир (20000 крон), и пошел по следу своему: а вдруг найдется. Как потом стало нам известно, то были деньги полковника Главного штаба Шукри-бега (боснийца), который погиб в этой битве. Воевода СтевоРадонич подошел ко мне и сказал: «Нет, ты подумай, оставил я здесь сорок пленных турок, чтобы их черногорцы постерегли, пока я их Его Высочеству не отведу, а теперь ни одного в живых не вижу!»
12.
Вот еще одно свидетельство о пленении Осман-паши…
Воеводинец Арсений Паевич, оказавшийся в княжеском окружении, записал в своих воспоминаниях следующую историю:
«…И тут влетает первый радостный вестник и сообщает: ▒Господарь! Вот ведут к тебе живого Осман-пашу!’, — который и в самом деле некоторое время спустя является в сопровождении нескольких черногорцев и Луки Филипова из Пипера, который и пленил его. Лука Осман-пашу как раба драгоценного водил на своей бедненькой красной опоясочке, которую с себя снял и ею пашу привязал в знак пленения, так и привел его пред князя, нежась в лучах радости оттого, что ему сегодня такое счастье выпало. Когда Осман-паша предстал пред князем весь дрожа, от усталости ли или от страха, то князь протянул ему руку и усадил рядом с собой. И когда Осман-паша по-французски выразил ему свою признательность, князь продолжил с ним разговор на этом языке. Тут князь напоил шампанским и оделил табаком Осман-пашу, который теперь осмелел несколько и принялся рассказывать князю про Муктара и про турецкое войско в Билече, пока князь не прервал разговор, обернувшись к свите: ▒Пора трогаться!’, — и вся свита разом поднялась вслед за князем… Осману князь дал коня, потому как его пешком привели, и дал он ему те часы, что у него вместе с саблей отобрал тот, что пленил его».
Княжеский дворец в Цетине находится в непосредственной близости от старого монастыря и Билярды (которая получила наименование по первому бильярду в Черногории, разместившемуся в этом здании). У входа днем и ночью стояла дворцовая стража, а на высоком флагштоке развевался княжеский стяг. Между башней и Билярдой рос знаменитый раскидистый вяз, под которым князь Никола вершил летом правосудие, сидя на обычном табурете о трех ногах. Под этим же вязом в старые времена объявляли приговоры и казнили преступников, предателей и воров, и с тех времен пошла поговорка-предупреждение: «Смотри не попади под вяз!»
Под этим вязом князь, окруженный дворянами и перьяниками[23], наградил Луку Филипова из Пипера за геройство, подарив ему обширные земли в долине реки Зеты.
Но рассказывают, что Лука Филипов снова и снова приходил под вяз и вечно выпрашивал что-нибудь еще у князя, а если тот отказывал, Лука с упреком произносил: «А когда я тебе того привел, то сгодился!»
Он и денег ему дал на строительство дома, но когда Лука потребовал еще и волов землю обрабатывать, князь разозлился.
Говорят, он сердито отрезал: «Может, я тебе и вспахать должен?»
Ходят слухи, что перьяники в один прекрасный день, уже после того как Лука Филипов получил все, что просил, доложили, что он снова пришел, и князь спросил, чего ему не хватает теперь? Слуги ответили, что в этот раз не просит он ничего, просто пожелал увидеть господаря, вот и пришел аж с Зеты, потому что тот недавно приснился ему… Князь велел привести Луку под вяз.
— Бог в помощь, господарь! — смиренно приветствовал его Лука Филипов.
— И тебя пусть Господь без помощи не оставит, Лука! — ответил тот. — Чего тебе надобно?
— Ничего, благородный господарь, просто ты мне намедни во сне явился, вот и решил я тебя наяву повидать!
— Ну и как же я тебе приснился, Лука?
— А так, господарь, что подарил ты мне двенадцать дукатов!
Князь рассмеялся, вынул из кошелька несколько дукатов и протянул их Луке; тот их вмиг пересчитал и сказал:
— Здесь четыре дуката, господарь, а мне их двенадцать приснилось!
Тут князь обозлился.
— Лучше бы ты его и не поймал вовсе! — вскричал он. — Лучше бы мне терпеть рядом с собой сотню Осман-пашей, чем тебя одного!
(Далее см. бумажную версию)
РОМАН МОМО КАПОРА. ЗАМЕТКИ ИСТОРИКА
Я — историк, и передо мной стоит скромная задача — дать небольшой исторический комментарий к событиям, описанным в романе Момо Капора. Историк обязан быть объективным и при разработке того или иного исторического сюжета избегать его эмоциональных оценок. И тем не менее не могу не сказать о том ощущении щемящей боли, которое преследует меня с тех пор, как я перевернул последнюю страницу романа.
В моем сознании невольно всплывает удивительный по силе и выразительности художественный образ — огромное, раздирающее само себя на части, человекоподобное существо. Таким представил миру свое видение гражданской войны гений Сальвадора Дали. Для меня же в этом образе воплощаются и основное содержание, и основная идея романа М. Капора — трагедия распада поликонфессиональных, многонациональных государств, идея, которая в произведении югославского писателя выражается через судьбы и душевные муки его героев.
Более ста лет назад предчувствие гибели Османской империи, великого в представлении турок «ПаксОттоманикум», выжгло изнутри душу офицера султанской армии — Осман-паши. (Его мы можем воспринимать как некий символ распадающейся империи.) Этот же огонь медленно сжигает и другого героя М. Капора, югослава ЗукоДжумхура. Оголенные нервы художника и поэта не выдерживают соприкосновения с политической действительностью Югославии конца ХХ века. Жестокость, абсурд и цинизм войны, увиденные в романе глазами османского генерала, многократно возрастают в представлении современного югославского художника. Такой война и воспринимается читателем.
И если искусство действительно призвано потрясать сердца людей, то в этом своем произведении М. Капор полностью реализует свою задачу. Мне остается лишь предложить читателю свой взгляд на основную фабулу романа, разворачивающуюся в двух взаимно пересекающихся исторических плоскостях — в период так называемого Восточного кризиса 70-х годов XIX века и в годы происходящего на наших глазах распада Югославии. При этом если о трагических событиях в Югославии конца ХХ — начала ХХI века заинтересованный читатель может узнать из сообщений радио и телевидения, прочесть о них в газетных или журнальных статьях, то для осмысления ситуации на Балканах в 60-70-е годы XIX века ему будет полезна помощь историка.
Обратимся к центральной фигуре исторической части романа М. Капора — генералу турецкой армии Осман-паше. Почему он столь безучастен к своей собственной судьбе и к событиям на фронтах разгорающейся на Балканах войны? Возможно, это временный душевный кризис попавшего в плен офицера османской армии? Думаю, что нет.
Осман-паша знает, что Турция еще очень сильна. В начале 70-х годов XIX века Османская империя по праву занимала свое место в ряду великих держав того времени. По размерам входивших в ее состав территорий Азии, Африки и Европы (свыше трех миллионов квадратных километров) она стояла на шестом, а по численности многоязыкого населения (28 миллионов) — на восьмом месте в мире.
Турецкая армия, модернизированная, вооруженная и оснащенная по тогдашним европейским стандартам, насчитывала более 300 тысяч солдат и офицеров. Османский военный флот — гордость турецких султанов — состоял из 30 броненосных и 70 других боевых кораблей. Это был третий боевой флот Европы. Империя была сильна.
И в то же время Осман-паша ощущал, что разгром турецкой армии черногорцами 16 (28) июля 1876 года при Волчьем Доле — это начало конца великой империи. Вся военная мощь султанской державы была не в состоянии воспрепятствовать балканским народам в их борьбе за обретение собственной государственности.
Долгие годы, если не сказать десятилетия, официальный Стамбул пытался внушить христианским народам империи идею существования некой «единой османской нации». В духе доктрины османизма в Дунайском вилайете (провинции) в 60-х годах XIX века проводились административные и хозяйственные реформы, призванные показать заботу османских властей о благосостоянии своих подданных, как мусульман, так и христиан. Но даже самые просвещенные и реформистски настроенные политические и государственные деятели Турции того времени никогда не ставили под сомнение необходимость сохранения Османской державы как государства, объединившего под эгидой турок десятки больших и малых народов. Идея сохранения империи господствовала в сознании даже тех европейски образованных турок, которые в 60-70-х годах позапрошлого века готовы были бороться (и действительно боролись) против султанского деспотизма, за провозглашение Турции конституционной монархией. Имперское сознание было непреодолимо ни в умах османских политиков, ни в умах тогдашней турецкой новой интеллигенции — поэтов и драматургов, писателей и журналистов. Все они свято верили в османские ценности и были истинными носителями имперской идеи.
Но, с другой стороны, росло и национальное самосознание народов Балканского полуострова, которые давно уже задыхались в каменной клетке османской государственности. Ветры Великой французской революции принесли на Балканы идеи свободы и национального возрождения: сначала сербы (1804-1812), а затем и греки (1821-1829) в крови и поту добились от турок частичного либо полного освобождения.
В дальнейшем другие балканские народы вырывают у турецких султанов права на самостоятельное развитие, и всякий раз это наносит жестокую травму османскому имперскому истеблишменту. Можно поверить, что османский султан МахмудII (1808-1839) был близок к душевному расстройству, когда подписывал акт о Независимости Греции. В 60-х годах XIX века турецкие либералы, «новые османы», не раз обрушивались с критикой на османское правительство, которое было не в силах подавить очередное восстание на Балканах. Просвещенные деятели эпохи реформ, до поры готовые порассуждать о ценностях западной цивилизации, тут же превращались в средневековых «гази» — воителей за веру и имперское величие. Они были готовы оправдать любые жестокости османских властей в районах национально-освободительных движений.
От этого и устал Осман-паша, устал смертельно. Он генерал османской армии и, бесспорно, привержен имперской идее, но он же и человек, который в полной мере осознает, что Османская держава обречена. Война в балканских провинциях неизбежна, но она же и бессмысленна. Жестокость бесполезна. Нет сил, которые были бы способны спасти империю от распада. Вот почему его превосходительство Осман-паша — Сархош, то есть человек, сильно пьющий. И вот почему он безразличен к своему пленению, равнодушен к своей отправке в Стамбул, где его скорее всего ждет разжалование и смертный приговор. Ему нечего бояться, потому что он уже мертв. Он мертв, потому что в нем умерла идея империи.
Концовка романа не позволяет сказать, насколько верны эти предположения. Замечу только, что в реальной истории подобного рода ситуация действительно была, когда многие офицеры японской армии не смогли пережить крушение идеи великой Японии в годы Второй мировой войны. Конечно, сопоставления эти весьма условны, и все же…
Что касается самой Османской империи, то она на три десятилетия пережила личную трагедию одного из своих генералов. Восточный кризис середины 70-х годов XIX века до глубины потряс султанскую Турцию, империя потеряла значительные территории на Балканах, однако ее окончательный распад произошел лишь после окончания Первой мировой войны.
Канул в Лету и, казалось бы, навсегда ушел в небытие бывший «ПаксОттоманикум». Но в истории ничто не исчезает бесследно. Вот и Османская империя постоянно напоминает о себе теми проблемами, которые не были решены в ходе истории всей этой огромной державы и в бывших отдельных ее регионах.
С. М. Иванов