Антология. Переводы с английского. Вступление Евгения Бунимовича
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2007
Connectingpoets, или Кто победил — тот и прав
Как наверняка давно уже заметил внимательный читатель-слушатель-зритель, нет у нас больше ни книг, ни фильмов, ни спектаклей, ни концертов, ни выставок. Этим ненужным словам место в словарях с пометкой устар., поскольку все они замещены одним универсальным словом — проект. И, судя по всему, не только у нас, о чем поведал гениальный канадец Робер Лепаж на недавнем московском Чеховском театральном фестивале, представив на сцене МХТ им. А. Чехова свой «Проект Андерсен».
Вот и у нас — проект. Параллельное издание двух антологий-билингв: современной русской поэзии в США и современной американской поэзии в России. Задумали мы его с замечательным американским поэтом по имени Дейна Джойа, который использует свое служебное положение президента Национального фонда искусств США в личных целях пропаганды американской поэзии в мире. К сожалению, во главе нашего аналога этого американского государственного фонда поэты не предвидятся, поэтому за реализацию российской части проекта взялся наш Центр творческих проектов. И хотя соотношение финансово-организационных возможностей нашего центра и заокеанского фонда адекватно отражено в хрестоматийном соревновании Эллочки и Вандербильдихи, мы не задумываясь взялись за это небессмысленное дело, полагаясь прежде всего на качество современной русской поэзии и русской переводческой школы. Волшебное слово «проект» и двухсотлетие установления дипломатических отношений между Россией и США помогли найти скромное вспомоществование, за что отдельное спасибо Федеральному агентству по печати и массовым коммуникациям, Комитету по культуре Москвы и Посольству США в России. Наши партнеры и единомышленники — Библиотека иностранной литературы, Союз мастеров литературного перевода, издательство О.Г.И. и, разумеется, журнал «Иностранная литература».
Взаимный интерес, связи и контакты между русскими и американскими поэтами по давности могут поспорить с упомянутым юбилеем дипотношений, а по взаимопониманию и взаимообогащению превосходят госконтакты на несколько порядков. Представляемая сегодня антология американской поэзии, конечно, у нас не первая, и, надеюсь, не последняя. Вспоминаются не только идеологически выверенные, проваренные в чистках как соль советские издания, но и, например, десятилетней уже давности антология Вадима Месяца и Аркадия Драгомощенко. Впрочем, и в советские издания, такие, как антология, составленная Михаилом Зенкевичем и Иваном Кашкиным и вышедшая в 1939 году, и в антологии 70-х и 80-х годов мужественными усилиями составителей и переводчиков много чего замечательного все же проникало, иначе не наткнулся б я однажды в Интернете на чистосердечное признание: «Антология американской поэзии» — чуть ли не единственное, что за свою жизнь нагло стырил в библиотеке». Ну и не очень понятно к чему, но все равно нельзя не вспомнить еще и об антологии американской поэзии, которую составитель Иосиф Бродский надеялся увидеть в тумбочках всех американских гостиниц.
Даже на этом солидном фоне у представляемой сегодня на страницах журнала антологии есть свои уникальные особенности. Прежде всего (и это, быть может, главное) эту антологию составляла, пользуясь языком дипломатов, «американская сторона». Оставим на их совести выбранный нашими заокеанскими коллегами в качестве основного критерий объективности отбора, которая (объективность), на наш взгляд, в принципе невозможна в поэтической антологии. Однако любопытна уже сама попытка системного подхода в стремлении отобрать все действительно лучшее. В любом случае это американский взгляд на самое характерное и важное в современной поэзии США (все представленные поэты — дети холодной войны, годы рождения с 1945-го по 1972-й). И это уже интересно.
И еще. Пожалуй, сегодня впервые за всю историю русской поэзии верлибр перестал быть знаком эксперимента или иноязычной экзотики. По крайней мере в книгах поэтов постсоветских поколений свободный стих получил равные права с традиционным отечественным регулярным стихосложением и не менее привычны нашему современному читателю все мыслимые и даже немыслимые переходные формы от одного к другому. Все это позволяет (быть может, впервые) воспринимать современную американскую поэзию и ее русские переводы в гораздо более близком нам контексте. Впрочем, читатель с некоторым удивлением обнаружит на страницах антологии приметы возвращения в американскую поэзию традиционной рифмы, классических размеров, наряду с «экспериментальной поэзией», которая, по мнению автора предисловия Эйприл Линдрен, нарушает обычное представление читающего о том, что такое стихотворение и как оно работает. Это еще одно доказательство того, что ни в русской, ни в американской, ни в какой другой поэзии никаких законов и правил нет и быть не может, кроме разве что одного жестокого закона большой дороги: кто победил — тот и прав.
Антологию современной американской поэзии уже не в виде проекта, а в виде все-таки книги мы надеемся предъявить уже в этом году, в конце октября, в рамках пятого московского международного фестиваля «Биеннале поэтов». Несколько поэтов, представленных в антологии, будут гостями фестиваля.
ИЗ БУДУЩЕЙ КНИГИ
«Современные американские поэты»
Переводы с английского
Вступление Евгения Бунимовича
Томас Лакс
Люди из соседней деревни
ненавидят людей из нашей деревни;
дай им волю, они вбили бы гвозди
в наши головы за то, что мы не снимаем шапок в их присутствии,
они приварили бы наши ладони к затылкам
за то, что при встрече не подаем им руки.
Мы за себя постоим, то крысу утопим
в их колодце, или толченого стекла насыпим в муку.
Зуб за зуб, глаз за глаз.
Они перережут горло одному из наших парней,
а мы в ответ не пощадим их девчонку.
Они наловчились ставить в наших полях капканы,
а мы их заправски увечим, и так и этак.
Мы научили птиц воровать их пшеницу,
они посылают к нам голубей с взрывчаткой.
Зуб за зуб, глаз за глаз.
Мы не будем покупать их овец,
они остановят ввоз наших подушек.
Мы всласть наиздевались над их лучшим поэтом,
а когда это не возымело действия,
мы стали отплясывать по-ихнему.
Этого они уже не вынесли и ответили нам:
«А ваш Бог – вообще прокаженный».
Зуб за зуб, глаз за глаз.
Десять тысяч лет, десять тысяч
безжалостных лет, прекрасных.
Перевод Григория Стариковского
Юзеф Комуняка
Любовные письма моего отца
По пятницам, вернувшись с завода,
Он откупоривал банку пива
И усаживал меня
Писать письма моей матери,
Присылавшей нам открытки
С какими-то экзотическими южными цветами
В человеческий рост.
Вернись, умолял он,
Я никогда больше
И пальцем тебя не трону.
Честно говоря, я был рад, что она уехала,
И нет-нет да и припоминал всякую всячину,
Вроде той, что даже
«Лунные блики» Мэри Лу Уильямс*
Не могли справиться с синяками.
Из карманов его плотницкого фартука
Всегда торчали старые гвозди,
На боку болтался молоток-гвоздодер,
А под ногами путались обрывки электропроводки.
Моя шариковая ручка послушно выводила:
Люблю, детка, родная, пожалуйста…
Мы сидели в безрадостном окружении
Вольтметров и вантузов,
Заблудившиеся в лабиринте строк.
Пятифунтовая линза на бетонном полу
Притягивала закат сквозь открытую дверь сарая.
Сжигает ли мать эти листки, думал я,
Смеется ли над нашими письмами.
Отец был безграмотным, но,
Мельком взглянув на чертеж,
Мог безошибочно указать,
Сколько именно кирпича
Пойдет на строительство каждой стены.
И – странное дело — когда этот человек,
Воровавший розы и гиацинты для своего сада,
Со стиснутыми кулаками, зажмурившись,
Стоял посреди сарая,
Мучительно выдавливая из себя простейшие слова,
Он казался мне едва ли не ангелом,
Почти святым.
Перевод Дмитрия Веденяпина
Тимоти Стил
О ВСПЫЛЬЧИВОСТИ.
САПФИЧЕСКИЕ СТРОФЫ
Если рассержусь – да случится рядом
Кран с холодной водою; да помолюсь я
Божествам Молчанья и Мира (если
Есть таковые).
Аристотеля да припомню слово:
Выход гневу дашь – не избудешь гнева,
Он вернется вновь, обернется новой
Вспышкою гневной.
Да представлю я, что, идя по Аду,
Задаю вопрос: «Кто такой сердитый
Страждет там с Ахиллом?» И отвечает
Мудрый Вергилий:
«Это – тот безумец, что выл от злости
И швырял в сердцах телефона трубку;
Что орда Батыя сделала с Русью,
Вандалы – с Римом,
То несчастный дурень – с собственным браком».
Пусть урок извлеку из того примера
И пойму, что угрюмость – грех, хоть и модный
В новое время.
Сколь приятней дымящийся мирно ужин,
В меру теплый душ и халат пушистый,
И волчком крутящаяся в воронке
Мыльная пена.
Ибо что такое жизнь, как не разум,
Управляющий чувством? Конечно, страсти –
Вещь святая, но только ежели в меру
И под контролем.
Перевод Григория Кружкова
Линн Эмануэль
В подпитии готовлю форель
Мать пьет, чтобы забыть
Самого бесстыжего мужика на свете.
«Поехали», — шептал он, и она соглашалась.
После катанья на его мотоцикле
50-го года выпуска
У нее всегда были зеленые коленки.
Стоит мне выпить – на дворе 53-й год.
Мама – на Кук-стрит – готовит мясо.
От раковины до бутылки джина
Тянется кроваво-красная дорожка.
Мать – красивая несчастная женщина,
Влюбленная в парня
Такого невообразимого распутства,
Что, кажется, его ничем не пронять,
Даже – тоской.
Помню нашу общую неловкость за ужином,
Наползающую на крыльцо темноту,
Мамино платье, летящее на пол,
И теньканье пуговиц, похожее
На стук косточек о блюдце.
Стоит мне выпить, и я становлюсь, как она:
В одной руке – нож, в другой – рыба
С брюхом белым, как мое запястье.
«Обожаю тебя всегда обожала», —
Говорила она ему, и это
Было правдой, как и то,
Что она всю жизнь пила,
Преданная процессу как таковому.
Вот она стоит у плиты
И тщательно выверенным движением
Сильно подвыпившего человека
Протягивает ему тарелку.
Перевод Дмитрия Веденяпина
Джори Грэм
Возле фрески Луки Синьорелли «Воскрешение тела»
Взгляни
на поспешное
теней
воплощение,
податливость
плоти.
Ангелы –
прозелень
крыльев –
трубят, но
хоть бы одна
вняла им
душа – из душ,
устремленных
в чувственный мир,
человечий.
Возвращение,
но – куда?
Неужели
телесное лучше
бытие, даже если
гениален
художник, и каждый
тела изгиб –
прекрасен?
Живописцу –
хвала, но им-то
на что совершенство?
Они прорастают
сквозь почву,
чтобы снова
не вынести
жизни.
Наступает
шестнадцатый век,
улицы,
серебро
дикой травы.
Эти люди,
воскресая, не знают,
что делать им
с жизнью
дареной. По двое,
по трое
уходят, прикрыв
наготу.
Глубина
перспективы.
Как нам, пришедшим
в церковь
Орвието,
уговорить их
помедлить,
как напомнить –
что приближение к цели
есть удаленье
от оной. Несть им
числа. Они
предвкушают
счастье.
В своей студии
Лука Синьорелли
во имя Бога
и Истины
проникал в тайну
тела, упорно
допытывался до чуда
воскрешения,
но плоть, её покровы
бездонны,
неуловимы
для взгляда.
Трудно
нащупать
уходящее
из-под ног
дно. Он все-таки
смог увидеть
прекрасное – там,
за пологом плоти.
Когда его сын
погиб, он
приказал положить
его тело
на рисовальный стол
и ждал, пока,
падая, свет
не обесплотит
своей глубиной –
тело,
а потом аккуратно,
мастерски,
как ваятель, врезался
в светотень, в каждую
кость, сухожилие,
в каждую выемку,
куда доходил
прохладный свет.
Многие дни
углубленной ласки,
мысленного членения
сыновьего тела,
пока не вызнал
простертую
перед ним плоть
и не утешился.
Перевод Григория Стариковского
Джудит Ортиц Кофер
ЛАВКА ДЕЛИКАТЕСОВ В ИСПАНСКОМ КВАРТАЛЕ,
ARSPOETICA
Возвышаясь над прилавком, его
старым кассовым аппаратом с пластиковой Мадонной
и Младенцем, примагниченными на крышку –
среди терпких запахов из банок
с вяленой треской – меж связок с бананами,
выставленными как подношение,
она, Покровительница Изгнанников,
женщина без возраста и следов былой красоты,
каждый день торгует нашей фасованной памятью,
она выслушивает нытье пуэрториканцев, которые
жалуются, что билет в Сан Хуан дешевле, чем фунт кофе «Bustelo» –
и болтовню кубинцев, смакующих тему
«победного возвращения» в Гавану, где никто
умереть по своей воле и то не может;
романтические бредни мексиканцев, заглядывающих,
чтобы рассказать о долярах,
которые можно срубить в Эль-Норте –
всем этим людям
изредка, да нужно переброситься с ней на родном, испанском,
увидеть ее лицо, широкое и плоское, как на портрете,
большие груди, покоящиеся на полных руках;
рассказывая о своих надеждах и разочарованиях, они
ловят ее взгляд, в котором теплится материнское участие,
и она провожает их всепонимающей улыбкой,
пока они блуждают в узких проходах лавки,
вслух читая надписи на этикетках, словно
это имена их бывших возлюбленных: «Suspiros», «Merengues»(1) –
полузабытые сладости детства.
Целыми днями она
только и делает, что режет jamonyqueso (2),
заворачивает в вощеную бумагу, перевязывает бечевкой:
обычная говядина, сыр – в A&P (3) такие дешевле,
но как объяснить это тщедушному старику,
затерявшемуся в складках собственного пальто,
который зачитывает ей, как поэму, список продуктов –
или остальным, чьи желания она исполняет как фокусник,
достающий из рукава то, что еще сохранилось в их памяти –
потчующий продуктами стран, куда путь им давно заказан.
…………………………………………………………………
1Названия легких, воздушных пирожных (исп.)
2. Ветчина и сыр (исп.)
3. Международная сеть продуктовых супермаркетов.
Перевод Глеба Шульпякова
Марк Доути
Рассказ Билла
Когда моя сестра вернулась из Африки,
мы даже сначала не поняли, что
произошло. Вдруг Энни
стала покупать мужскую одежду и забивать
свой гардероб вещами, большого размера
и поменьше, – вещами, которые она не собиралась носить.
Потом она стала скупать продукцию
костюмерных мастерских, сметала наряды
в пахнущих нафталином «Костюмы напрокат»: «Я возьму все».
Накатившая дурь была первым признаком чего-то такого,
чему не было названия
в 1978 году. С каждым днем она все больше отдалялась от нас –
все эти вещи, которые она надевала на меня,
когда я приходил к ней в гости. Это было похоже на детство,
как будто мы снова играли, и теперь все сделаем «по правилам».
Она была прирожденной актрисой, и прекрасно
справлялась со своей ролью, складывала одежду в кучки,
говорила что-то, надевала все это на меня, и говорила, говорила.
Прошло несколько лет, она лежала в больнице при смерти,
и мама, чтобы поддержать ее,
чтобы хоть как-то быть полезной, читала книгу
под названием «Умирание» (не знаю слова пошлее и противнее),
слишком доверяясь рекомендациям из нее;
она сидела на кровати и говорила: «Энни,
иди навстречу сиянию, иди навстречу сиянию».
Было ясно, что Энни не хочет
слышать эти наставления, сбивающие ее с толку;
она приходила в себя, хотя уже почти ушла от нас,
и смотрела на маму чуть ли не
сердито. «Ищи белый свет», –
говорила мама, и мне было непонятно,
почему именно белый,
ведь то сияние, в которое мы все когда-нибудь войдем,
у всех будет разного цвета.
Может быть, моя сестра предпочла бы темно-синее или красное.
Если мы почти ничего не умеем сказать
друг другу, в нашем существовании поодиночке,
как мы можем надеяться на то, что и умрем одинаково?
Обычно я садился в поезд, чтобы доехать до больницы,
и иногда приходилось садиться на единственное незанятое место
спиной по ходу движения.
Я сидел и смотрел, как, покачиваясь,
знакомая местность уплывает в небытие, и, в конце концов,
мне уже нравилось видеть, как все, что ты оставила здесь,
становится все более чудесным, менее отчетливым.
Может быть, сияние, в которое ты войдешь, будет как этот габардин,
как эта фланель, как этот хаки и как этот темно-синий,
как эти шелка и эта ткань в полоску. Если ты берешь все,
тебе приходится все отдавать. Смерть
по-видимому, требует большего уважения, чем я думал.
Как раз тогда, когда сестра успокаивалась,
и, казалось, готовилась к предстоящей ей трудной работе,
мать начинала волноваться и пыталась помочь ей
все время повторяя: «Иди навстречу сиянию»,
пока я не взял Энни за руку
и не сказал, что куда бы я ни отправился,
я вернусь обратно, и что, как бы тяжело ни было,
я везде найду ее, услышав, что она зовет.
«Мать, помолчи немного», — сказал я, и Энни умерла.
Перевод Алексея Прокопьева
Тони Хогланд
Два поезда
Была такая песня, называлась "Два бегущих поезда",
этот блюз с берегов Миссиссипи передавали в ночное время,
программа после полуночи называлась "FM для тех, кто не спит"
–– ну, я-то считал, что в ней пелось про поезда.
После кто-то сказал мне, что это про то, что делают муж и жена
под одеялом в постели, двигаясь взад и вперёд,
постепенно, как поршни лоснящегося локомотива,
чьи штоки и клапаны стремятся остаться в согласье
достаточно долго, чтоб у них получилось "приехать"
одновременно. Вот один из поездов
уже скрывается из глаз в горах, в тоннеле,
когда же снова оба выскочат на свет,
каким-то образом другой его обходит,
два поезда, бегущие бок о бок,
сперва один, потом другой, из труб
порывы дыма в небо синевы
такой пронзительной, что хочешь умереть.
Так что долгое время я думал, что песня была про секс.
Но потом Мэк сказал мне, что все песни про поезда
на самом деле про Иисуса, про то, что второй поезд
тенью следует за первым, то есть, что Он идёт за тобой по пятам,
Он откуда-то сзади следит за тобой, Он с тобой неотлучно,
Он твой кондуктор и твой машинист,
и масло, и смазка, и уголь,
Он поймает тебя, если рухнешь ты вниз,
или, только запнись, проведёт тебя сквозь
темнейшее из ущелий, на самый крутой подъём,
и звук ты-дык Его пальцев по рельсам
и губная гармошка ту-ту – это протяжный плач души,
посредством чего Он тебя проведёт сквозь мира кровавый тоннель.
Так что потом я считал, что песня двух поездов – это уже песнопенье.
Потом я уволился из Санта-Фе, и Шарон всадила
каблучок свой мне в сердце,
и я стал старше на двенадцать лет, и Дин от меня переехал,
и теперь я считаю, что песня, возможно, была о прощаниях ––
мы ведь даже в иных часовых поясах,
даже разная скорость у нас, вероятно,
даже пункт назначенья у каждого свой,
прости господи, мы ведь даже не поезда!
Но как печально, ощутив своё родство,
потом смотреть, как люди просто исчезают;
и чувствовать, как время нас уносит
вагонами миг за мигом.
Порой, сидя в кресле, я ощущаю,
что вокруг простирается такая пустота, ––
как та оглохшая, безлиственная тишь,
в тот миг, когда состав прогрохотал,
а щебет глупых птиц ещё не слышен,
–– когда цветы, растущие у шпал,
сперва дрожат на тонких стебельках,
а после замирают и встают
посредине всего, сиротливо и прямо.
Перевод Юлия Гуголева
ГЕРТРУДА ШНАКЕНБЕРГ
ПРЕСС-ПАПЬЕ
В стеклянном пресс-папье царит уют:
Там снег, и домик, и в окне огонь,
И муж с женою чай на кухне пьют,
Смеясь чему-то. Я беру в ладонь
Тяжелый шар, и снег идет, и снег
Нас разделяет: вот что значит врозь,
В одном и том же платье целый век
И с той же чашкой. Время льется сквозь
Прозрачный мир, как этот снегопад.
Любовь застыла: вправду ли жене
Так весело, и бестревожен взгляд
Мужчины? В освещенной глубине
Они смеются, попивая чай,
И мы от них не отрываем глаз,
А там, стекла касаясь невзначай,
Заснеженная ночь глядит на нас,
На шарик света, брошенный в снегу, –
Та ночь непостижима для ума,
Но я о ней не думать не могу:
И в мыслях, и в руке моей – зима.
Перевод Марины Бородицкой
КИМ АДДОНИЗИО
ПЕРВЫЕ СТИХИ О ТЕБЕ
Я так люблю касаться в полной тьме
твоих татуировок. Я их знаю
все назубок, я их держу в уме:
от ломких молний, пляшущих по краю
соска, до плавной голубой змеи,
что на плече застыла перед схваткой
с драконом. Обессилев от любви,
тобой насытясь, я в ночи украдкой
губами пересматриваю вновь
знакомые картинки: сносу нет им,
иссохнет кожа, охладеет кровь –
они пребудут вечно. Что-то в этом
есть жуткое. Наверно, потому
я их ласкаю, спрятавшись во тьму.
Перевод арины . Бородицкой
Мэри Джо Солтер
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ХИРОСИМУ
выходишь из вагона; впереди
горящая реклама по-английски
от Toshiba Electric. В это время
телеканал беззвучный в голове
все крутит закольцованный фрагмент,
где столб растет и высится, как пена
над кружкой пива. Хочется глотнуть
истории: когда, в каком году
безвредно стало воздухом дышать,
пить кровь и пену заводских отходов,
плывущих по теченью Оты. Впрочем,
вода чиста, на ней заваривают чай
в одной из многих солнечных кофеен,
где видно по наглядным диорамам
приготовленье пищи за стеклом:
блины с начинкой; пицца, в середине
украшенная вишней. Проходя
цветочный гипоцентр в Парке Мира
(где человек решил с лица земли
стереть то, что его однажды стерло),
ты попадаешь в светлый зал музея.
Опять стекло. На блюде выжженной травы
лежат три манекена. Как перчатки,
приделанные мамой к рукавам,
болтается на жилах мясо пальцев;
напоминанье долга: Вспомни тех,
кого почти полвека нет в живых;
но вдуматься - и нет поминовенья,
а только пошлость; пластиковый ужас
смеется над кошмаром настоящим,
и думаешь: зачем они… Внезапно
ты видишь детские наручные часы.
Удар сковал их, но они хотят
нам что-то передать сквозь циферблат,
один лишь избранный момент ловя:
четверть девятого, четверть девя…
таблица электронная ведет
сухой отчет бесчисленных смертей,
мотает пленку; рядом вновь стекло:
как будто стрекозиное крыло,
впечатанная женская рука –
в четверть девятого, но через тридцать лет, —
и сразу ясно, что надежда столь
же восстанавливаема, как боль,
и что случись на чьем-нибудь веку
вернуться всем непониманьям горя,
всем принижениям – она прорвется
сквозь эту грязь, подобно языку.
Перевод Льва Оборина
ЛАРИСА ШПОРЛЮК
Отъединение
Вол неспешен, но земля терпелива.
Вол воюет, это война
многих миров, без связи,
как складки мехов, оторванных от гармони .
(Война за то, чтобы быть одному
в ленивом и безответном ветре,
война за то, чтобы быть
единственным ребёнком на свете,
пусть даже в пробирке,
чтобы быть единственным звуком,
когда плуг врезается в одинокую землю,
и если ты одинок, ты глух
ко всякому воспоминанию о том,
каким маленьким, сильным, пухлым был когда-то,
глух к тому, сколько работы ещё не сделано и
как давно не давало небо хоть какую-нибудь влагу,
глух ко всякой мысли о кнуте, о том,
как больно он бьет по ногам, когда ты идёшь.)
В этой войне земля терпелива,
она знает: путы и цепи обжигают кожу,
и кожа, словно мягкая почва, слабеет,
свободно впуская в себя шипы,
и те впиваются в тебя, словно дьявол или пиявка,
и кровь сочится грустной песнью.
Перевод Александра Волкова
А. Э. Сталлингс
Гадес[1] принимает свою невесту
Приди, дитя, и дай глазам привыкнуть,
здесь в зреньи толку мало. Ты должна
на ощупь направленья узнавать,
отображать в уме их. Постепенно очертанья,
я думаю, проступят. Вот над головой
извивы бледные корней или червей,
прильнувших к мертвецам своим. Сверни здесь.
О! В этой зале ты взойдёшь на трон,
возлюбленная, станешь ты царицей
для всех, кто был когда-либо рождён. Не улыбнёшься?
Что ж, царице подобает церемонность.
Я повелел, чтоб трон сей сделан был
так, чтоб затмить твоё воображенье.
Чернейшие алмазы и свинец
мерцают в нём изысканнее злата
и так подходят робкой красоте
твоей и бледной шее. А теперь,
вот винтовая лестница, спускайся,
здесь воздух неподвижнее и суше,
и легче дышится. Здесь комната, чтоб ты
могла развеяться. Есть ткацкий в ней станок
и шёлк, размотанный из саванов тончайших,
в оттенки выкрашен редчайшей черноты.
Что за картины выйдут! Что за гобелены!
Три тени зыбкие избрал я для тебя,
ты в них подруг найдешь и преданных служанок.
Что сплетничать начнут, не опасайся,
хоть слуги к сплетням склонны. Нет у них
ни рта, ни глаз, и значит о тебе
они не смогут дурно отзываться.
Ступай. Ступай. Вот лучшая из комнат;
Её устроил я так, чтобы ты могла
себя здесь чувствовать как дома. Потолок,
как небо вечером, окрашен мной, – однако
без звёзд блескучих и луны бесстыжей.
Что? Что же притаилось там, в углу?
Там наше ложе, милая. Там ложе.
Как всё-таки рука твоя дрожит!
Боюсь, пока ещё в ней пульса многовато.
Перевод Юлия Гуголева
[1] Гадес (Аид, ) — в древнегреческой мифологии владыка царства мёртвых, а также само царство.
Супругой Гадеса стала Персефона ,похищенная им дочь Зевса и Деметры, богини плодородия земли.- Прим. перев.
Эрик Макгенри
«Please Please Me» [2]
Не люблю «Битлз». Можете не публиковать
теперь это мое рифмованное откровение.
А тем, кто смог дочитать
до этого места, мои извинения.
Мне подружка сказала, не зная еще,
что дойдет лишь до пятой строки: «Воинственные слова» [3].
Знаю. Знаю, ведь мне подарили Алекса Чилтона,
а он мне – лучшее из «Биг стар», через «Бердс». Не нова
для меня их манера и не хуже всякого лабу-
ха знаю я их дискографию. Знаю, ее открывает «Лав
ми ду», знаменуя их поворот, постепенный и огорчительный,
к желтым, все более зрелым белым и желто-горчичным
альбомам, золотым для любого фаната их чертова.
Вот почему мне плевать, что никто не увидит
этих строк. Я успел растерять всех любителей
поэзии, кому дóроги их проигранные битвы,
Но не так, как обожаемые «Битлы».
Верю, у вкуса преимуществ масса,
и что бессмысленно даже пытаться
сбить гнездо его крепкое с дерева чьей-то души.
Вот в сущности почему я не люблю их: наверняка –
внушают они – я один такой, а все хороши,
и совершенно в другом меня убеждает музыка.
Перевод Валерия Минушина