вступление Дмитрия Сильвестрова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2007
Перевод Дмитрий Сильвестров
Виллем М. Рогхеман[1]
От переводчика
Фламандский поэт Виллем М. Рогхеман (родился в Брюсселе в 1935 г.) уже знаком нашим читателям. Его стихи ранее публиковались в ИЛ, а в 1998 г. в московском издательстве «Прогресс-Традиция» вышел небольшой сборник. Виллем Рогхеман — автор более чем двух десятков книг: стихотворений, романов, рассказов, эссе. Его творчество было отмечено литературными премиями, его стихи издавались в переводе на французский, немецкий, английский, итальянский.
Рогхеман много работал как журналист, литературный и художественный критик, с 1981 по 1994 г. он был исполнительным директором Фламандского культурного центра «Де бракке гронд» в Амстердаме, в 2001 г. стал главным редактором брюссельского литературного журнала «Атлантида».
Характерные черты поэзии Рогхемана – интерес к культурным достижениям человечества, сплав лирики и эссеистики, документальной повествовательности и пластично-визуальных, порой фантастических образов. В программных стихотворениях, которые сам поэт называет Историями, он рисует портреты выдающихся поэтов и художников прошлого. Опираясь на цитаты из их произведений или подлинных документов, Истории рассказывают о критических поворотах в жизни своих героев и, по словам поэта, «побуждают задуматься над противоречивостью человеческих стремлений возвыситься над своим временным существованием».
Столкновение литературных форм — описаний, цитат, в том числе и скрытых, поэтических метафор (сам поэт говорит об этом как о своего рода «коротком замыкании») — порождает смысловые паузы, энергетические вехи стихотворения.
В цитатах и читатель, и автор непосредственно встречаются с героем. Встречи-цитаты неразрывно вплетены в «истории», и мы вживаемся в жизнеописание поэта или художника уже не только через поэтическое повествование, но и через музыкальную ткань стиха.
Гёльдерлин прыгает в Этну
Шум отхлынул от уха,
мысль канула в черную яму,
лиловый клуб пыли взметнулся
к окну темной Неккарской башни
в Тюбингене, где он сидел взаперти,
15 лет отторгнут от мира,
когда весть о восстании греков
против владычества турок вновь
заставила глаза его вспыхнуть.
Речь вдруг стала съедобной,
ибо тот, кто образно воплотил
греческое стремленье к свободе
в романе Гиперион,
вновь стал поэтом, блуждавшим
средь античных богов и героев,
полуисчезнувших слов, наделенных
происшедшим в их время.
Но вскоре уже он опять впал
в свою обычную путаницу и апатию.
Ребенком слушал он, как снежинки
летят, как звенят колокольца подснежников.
Его тень разлеталась в пылинки,
взвешенные в луче солнца.
Строгие нравы монастырских школ
герцогства Вюртемберг
вынуждали его убегать в мир фантазий.
Он грезил, что станет затворником,
и видел цветы, горящие в оконном стекле.
Он не творил по наитию,
но усердно вникал в материал
своих будущих стихотворений.
Не с радостью и не с грустью,
не фривольно, но продираясь
меж созвездий, упорный,
как флюгер из стали,
что сражается с ветром.
В своей ранней лирике он судил общество
с моральных и религиозных позиций.
Не хватает жизни, он думал.
А потом он лишь ухмылялся
в своей темной комнате в башне.
Заточенный в доме, с водой,
вызывающей паралич,
с ее тихим, белым безумием.
Что ж тогда смерть?
Сон без сновидений, сказано у Шекспира.
Человек — ах, что уж? — не больше
капли семени в космосе.
Опускается вечер, быстрее,
чем падает наземь
багряно-зеленое яблоко.
Во Франкфурте его настигла любовь
в поэтическом образе Диотимы —
идеальная красота, им воспетая как
«бытие в собственном смысле слова».
Там в 1797 году Гёте посоветовал ему
писать короткие стихотворения
и выбирать только такие сюжеты,
которые будут интересны людям.
Близился дождь, в сгущавшейся тьме
и набухших сырых облаках.
Как только раздался глас божественной мудрости,
в переулке, полном воспоминаний,
услыхал он голос Жан-Жака Руссо.
И увидел, как город
медленно становился природой.
В холмах Греции
он был слепым певцом,
затворником вне диссонансов.
Туда лились его гимны из Тюбингена,
полные божеств-аллегорий,
и тень Шиллера смотрела на них.
Он слышал дыхание эвкалипта,
и каждое дерево шептало ему свое имя.
Тишина въелась в полированный мрамор.
В Смерти Эмпедокла
Гёльдерлин описывает изгнание
сицилийского философа и поэта
в его родной Агригент.
Он отправился к Этне
и угрожал прыгнуть в кратер,
чтобы очиститься,
растворившись в природе.
Музыкой стихов
и натурфилософией Эмпедокл
для Гёльдерлина — символ поэта.
И вот Гёльдерлин прыгнул в свой кратер ночи.
Его мозг усыхал,
Глаза медленно гасли.
У приютившего его плотника,
в эрозии духа, он видел,
как возникают предметы,
и тратил на это все время,
которое имел пред собою,
так что его больше не оставалось,
чтобы состариться.
Скрипучая дверь Джейн Остин
Когда время все еще притворялось неспешным,
вечерний воздух слал в уплывающие поля
чреду лиловых видений.
Воздух делался тогда, как стекло, прозрачен
и посвистывали губы ветра,
тарахтевшую по камням тележку
тащил ослик к дому.
В Чотоне, недалеко от Винчестера,
жила Джейн Остин в коттедже
с пресловутой скрипучей дверью,
которую она никогда не смазывала нарочно.
Так что она слышала всех входящих
и могла быстро спрятать все, что писала,
ибо заниматься литературой
на заре прошлого века
было негоже для дамы.
И в течение всей ее жизни
ее имя ни разу не появится на ее книгах.
В саду с дерева, с листьев,
упали две кровавые капли солнца.
Наставник быстро исчез в прогале
между повышенной чувствительностью и здравым смыслом.
По утрам она порою играла на фортепиано,
для самой себя, ни у кого не было желания ее слушать.
Потом распахивался дом, как корабль,
и уже после ее смерти
мебель ошеломленно глазела вокруг,
расставленная, как всегда,
созвездием, что готово распасться.
Когда она сидела за своею конторкой,
сухо потрескивала ее тень, и ее перо
плясало в разлетающемся ландшафте,
сцарапывало какие-то слова в ее памяти,
бродило в поисках готической тайны,
скрытой в покоях Нортенгерского аббатства.
Затем она бралась за свою рукопись снова,
чтобы внести в нее кое-какие поправки,
но большей частью чтобы переписать все сначала,
в иной форме, с новым орнаментом.
Она не доверяла своему собственному суждению
и должна была от негоотдалиться.
Ее книги должны были отлежаться.
Дом дышал воздухом литературы.
Метафора открывала решетку,
заговор цветов ей откликался.
Растоптанные муравьи чернели на садовых дорожках.
Друг с другом сражались трава и гравий,
и в разбитом окне чья-то рука махала.
Восемь лет проведет она здесь,
без каких-либо приключений, не меняя своих очертаний,
с неизменным отвращеньем ко всякой страсти.
Нечувствительная к великим событиям,
которые зальют это время кровью:
Французской революции, европейским войнам.
Даже Лондон остался для нее неведом.
И зима слепо спала в деревне.
Насекомые приржавели к проволочной ограде вкруг пастбищ.
Снег выпустил луну на свободу,
и она взмыла вверх белым воздушным шаром.
Она любила свое провинциальное житье,
тщательно выписывала свои образы женщин,
тогда как мужчины в кружевных рубашках
с мукой от парика на груди манишек
погружались в тихий туман забвенья.
В квартире близ Винчестерского собора,
18 июля 1817 года,
в 4.30 утра,
от нее отлетело белое дыхание смерти,
и она затихла на руках своей старшей сестры Кассандры.
В северном приделе собора
она стала мраком в объятьях ночи.
Там никто не помешает ей слушать
бессчетныеголоса звезд,
громко рассказывающих друг другу
о гордых кряжах,
между тем как сама она постепенно превращается в черную воду
с написанными на ней
ее последними словами
о парадоксе многоцветия в смерти.
Ретроспекция К. П. Кавафиса
Воспоминание — род поэзии.
Все увядающее прекрасно.
Как отражение времени
переносит Кавафис былое в сегодня,
называя это своей ретроспекцией.
Греческая диаспора определяет его жизнь, его творчество.
Он родился в Александрии девятым, последним, ребенком
родителей-греков, выходцев из Константинополя,
где в 1453 году рухнула Византия,
которую он в стихах вновь возвращает к жизни.
Александрия, запах муската, корицы
проникает внутрь через ноздри
и делает кожу лица охристо-желтой,
как выцветшие городские фасады.
Его родной город, смешение
народов, рас и религий,
наследников первой ночи творения.
Здесь не стихает шелест времени.
Средь сирийцев, мидян, греков, армян,
эллинизированных, говорящих по-новогречески,
ищет поэт неустанно
рожденье мгновенья.
Каждое стихотворенье — красочная могила,
где покоится воспоминанье.
Старым поэтом называет его Лоуренс Даррелл
вциклероманов The Alexandria Quartet[2].
При чтении это вертится у него в голове.
В шумной кофейне декламирует
молодой человек свои вирши, но
любовь для него пока лишь стилистическая фигура.
История и мифология дают насладиться
ушедшим в небытие.
Он описывает и незначительных персонажей
и упоминает о несущественных фактах,
забытых историей,
но в стихах — наделяемых смыслом.
Слово — катящийся камень значений.
Язык — определяющий признак,
вьющееся растение, пробивающееся сквозь годы.
Под лампой воображения
тяжко рождается первая буква,
в корчах бога, страдающего артритом,
и тогда звери делаются святыми,
статуей, испещренной граффити,
что произносит каменеющие слова и
с прядями волос, мокрыми от дождя,
стенает в красном свете прожектора,
от которого сжимается его сердце.
С балкона на втором этаже
он смотрит на толчею нищих и мух
на пыльных улицах и в магазинах.
В комнате видит он солнце, уменьшенное
в стакане воды на столе.
На ночном столике стоит будильник,
который уже тридцать лет поставлен на 7 часов,
час, когда его поэтические сны прерываются
и он становится египетским служащим
в Управлении ирригацией.
День всегда убывает отвесно,
солнце — главный свидетель.
Английский писатель Э.М. Форстер
посещает его, и в ходе беседы
старый поэт зажигает дрожащей рукою
все свечи гостеприимства и дружбы.
Мир как творенье искусства
населен историческими и вымышленными
персонажами, все они греки,
принадлежащие к народу воспоминания.
Необычные по форме и содержанию,
эти стихи к тому же неромантичны,
не сладостно текучи, parlando[3],
что воспринималось как непоэтичное,
филологическая мешанина
с архаизмами и древнегреческими цитатами,
переданными в современной манере.
Когда стихотворение кажется ему завершенным,
он отдает его напечатать на отдельном листке
и посылает друзьям и знакомым.
Это соответствует его пониманию
профессионализма поэта.
Лишь спустя два года после его смерти
154 стихотворения были объединены в один сборник.
Телу снятся когда-то послушные члены.
Чувства стынут в вялой дреме вещей.
И тишина стоячей воды воцаряется
в сердце Константина, творца.
Кровь нежно течет в его жилах.
Его творения вызывают сперва удивленье,
затем восхищенье. Годами
он остается непонятым.
И только когда поэтический климат
меняется, в нем признают предвестника
современной европейской поэзии.
Мнемозина похищена из своего лабиринта.
Ее лица никто не может припомнить.
Ее криков, умерших под завесою ночи.
Его сострадание громогласно бежит во фрески.
Раскалывается глазурь раннего утра.
Солнце устало лежит на черте горизонта.
В 1933 году город, где он родился,
делается также городом, где он умер, с запахом корицы
и муската, навсегда покидающим его ноздри,
и удушье призывает пса Кербера и вырывает
его имя из его угасшего тела.
С гулким шумом вечность распадается на годы и годы.
ЗАВЕЩАНИЕ ЭЗРЫ ПАУНДА
Гребец через реку мертвых –
так любил называть его Жан Кокто.
Он отправился в Цюрих только затем,
чтобы побывать там, где был похоронен Джеймс Джойс.
Он полетел самолетом в Ирландию,
чтобы встретиться с вдовой У. Б. Йейтса.
Он знал, что остался последним
из поколения,
героически творившего
искусство и литературу.
Тлевший вопрос вспыхивает:
Как именно нужно читать?
Сначала мы терпеливо складываем воедино
расчлененное тело Озириса.
Затем, подобно Данае,
ждем появления Зевса в виде золотого дождя.
Между тем как смерть неустанно
приплясывает в маске «мертвая голова»
на своем белом лице.
Сен-Санс бродит, как призрак.
Может быть, Леда узнала
Кикна[4], представшего перед ней белоснежною птицей?
Овидий, столько всех этих метаморфоз,
но изменилось ли что-нибудь в мире,
кроме нашей манеры читать?
Начинаешь с опухшею головой
и кончаешь с отекающими ногами.
Ему, садовнику ее чресел,
нравилось коллекционировать сувениры:
сверчков из Прованса,
поля лиловой лаванды,
парфюмерные фабрики Граса.
Он изучал английское стихосложение,
ритмы провансальских трубадуров,
но его более всего поражала
сдержанность древних китайских и японских поэтов.
«Никто не знает столько, сколько мой сын», –
говаривал с гордостью его отец.
Он хотел узнать о поэзии
больше, чем кто бы то ни было.
Он писал до сумасшествия.
Поэзия – мое ремесло,
единственное искусство,
где я чего-то добился
со времени детского сада.
В Венеции он жил прямо над булочной,
затем – в квартале Сан-Тровазо,
напротив мастерской,
где изготовляли гондолы.
Один из счастливейших периодов
его жизни, место, где вода
была ярче стекла,
бронзовое золото, блистающее серебро.
Когда свет тускнеет
и немая луна изумленно
смотрит, куда спряталось солнце,
она видит неслышно замирающий вечер.
Мы черпаем знания,
подсматривая за тенями, –
образ, высвободившийся
из бесформенного.
Как-то к вечеру, в Лондоне, в чайном салоне
в приглушенно-зеленых тонах, в застольной беседе
с несколькими приятелями-поэтами,
за тарталетками и булочками с коринкой,
в 1912 году, он основал «имажизм»,
движение, которому, хотя оно и просуществовало всего два года,
суждено было – революцией в слове –
выступить против господствующего литературного стиля.
Как царек властвовал он
в этой изысканной группке.
Непосвященные отторгались:
«Iln’estpasdonglemovemong»[5].
Элисон, слушай, как в марте-апреле
соки певуче поднимаются в стеблях.
Проповедующий священный огонь
с жадностью пожирает пламя.
Ускользнув от Цирцеи,
Главк плещется в венецианских каналах.
Актеры commediadell’arte
распределяют маски в Рапалло.
В Пизе поэт оказывается под арестом.
Он сочинял оперу
на слова одного бандита.
Вчера и сегодня шествуют рядом,
образуя симультанный порядок.
Поэзия – это очищенная реальность:
свет, струящийся в стихотворении,
кусочек луны на зубах,
краски, сменившие свои имена,
слово, становящееся нежным в безмолвии,
зеркальное отраженье незримого.
.
[1]ї 2002, Willem M. Roggeman.
ї Дмитрий Сильвестров. Перевод, вступление, 2007
Редакция благодарит автора за любезно предоставленную возможность безвозмездной публикации стихов на страницах журнала.
[2] Александрийский квартет (англ.). — (Здесь и далее — прим. перев.)
[3] «Разговорно» (муз. термин, итал.).
[4]Cygnus (Лебедь), в традиционном произношении Кикн, – мифологический персонаж (см. Овидий, Метаморфозы, кн. II, 363-380; XII, 64-145).
[5] Это ведь не движение (искаж. франц.).