Рассказ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2007
Перевод Ольга Катречко
Влодзимеж Ковалевский[1]
Двор лежал на развалинах. Формой он напоминал огромную тетрадную скрепку, зажатую между тремя улицами — Кшивицкого, Кошутской и Станислава Ворцеля[2]; эти имена ассоциировались с самопожертвованием во имя общественного блага и любовью к простому человеку. Внутри — одичавшие фруктовые деревья, пирамиды угля перед котельной, пандус с пустыми ящиками на задах продмага, дальше — неровная песчаная спортплощадка. Ципа, Краснуха и Зеленуха, Тудек, Корнишон, Адька, Стах — все мы жили в панельных многоэтажках, которые построили на месте других домов, разрушенных во время войны. Даже тогда, в шестидесятые, никто уже не знал, как те здания выглядели и кем были их жильцы. Спираль времени внезапно оборвалась, и некто, мнящий себя всемогущим, попытался приварганить к ней новую, совершенно неподходящую часть.
Нас, да и взрослых, проводящих половину дня на работе, а вторую — перед сизоватыми экранами "Аладдинов" и "Кораллов", особенно не волновала та забытая, испепеленная жизнь. У каждого имелась своя. Она тянулась так монотонно и неспешно, что трудно было поверить даже в конец света, о котором, внушая страх, рассказывал ксендз Квинтера на уроках Закона Божьего в подземельях костела Святого Иосифа. В утренних сумерках мы что есть сил неслись в близлежащие школы, где нас ждали надменные и ехидные учителя; Тудек — в одиннадцатую, Стах — в первую, я — в тринадцатую на улице Пушкина. Летом мы гоняли на велосипедах, купались в Кортовском озере, играли в войну, вдохновленные телесериалами типа "Подпольный фронт", или, в синяках и ссадинах после рукопашной, осипшие от подражания стрекотанию "шмайсеров" и пулеметным очередям, отправлялись на "раскопки".
Раскопки — вот это было здорово! Стоило только пойти на небольшой откос за гаражами, половинкой кирпича вбить в землю острый обломок доски, поднатужиться и откинуть тяжелые пласты глины — и готово. С ходу можно было найти обуглившиеся обрывки книг, напечатанных готическим шрифтом, сломанную ложку, катушку с колечком полуистлевших ниток, фаянсовые крышечки от бутылок с остатками проволоки и названием уже не существующей пивоварни "Waldschlösschen". Зыга раскопал блюдо с изображением парусника, Адька — фотоаппарат без объектива, настоящую хромированную "Лейку", я — несколько покрытых патиной монет достоинством в одну марку. Всеобщую зависть, однако, вызывал Тудек, который среди обгоревших рукописей, проводов и мусора раскопал коробочку, похожую на портсигар, со сложенными гармошкой снимками обнаженной женщины в разных позах, гордо демонстрирующей бюст, пышные бедра и необъятную задницу. Он берег свое сокровище как зеницу ока, показывал его неохотно, боялся нести домой, но однажды все-таки кто-то выкрал у него эту постыдную и возбуждающую вещицу из тайника в подвале.
Мы в то время были убеждены, что прошлое лежит прямо под ногами, надо лишь нацелить глаз в дыру, вырытую в земле, чтобы увидеть его во мраке или хотя бы уловить его запах — запах влажного песка, битого кирпича, сока перерубленных корней.
Другим опознавательным знаком прошлого, указывающим в противоположную сторону — то есть в небо, — был каменный дом Денглера. Нетронутый войной, он замыкал двор с улицы Кшивицкого. Я ежедневно смотрел на него в окно. Среди невзрачной стандартной застройки он, со своими высокими трубами, красной островерхой крышей, мансардами, полукруглыми балконами, с ограждающей крохотный внутренний дворик кирпичной стеной, из-за которой высовывались макушки яблонек, выглядел как сказочный замок, перенесенный в страну вечных льдов. Поскольку там не было центрального отопления, зимними вечерами из труб поднимались столбы дыма, прямые или изгибаемые порывами ветра, и тогда мне казалось, что этот каменный дом — трансатлантический лайнер, упорно бороздящий волны невидимого океана, устремленный к ему только ведомым таинственным берегам и целям. Белая табличка над входом извещала: "Иоахим Денглер — врач-дантист". Та же фамилия значилась над номером дома.
Мы, тогда подростки, заканчивали восьмилетку, и каждый уже прекрасно знал реалии гомулковского социализма[3]. Отсюда и наше удивление. "Частный доходный дом здесь, у нас? Как такое вообще возможно?" — недоумевал Стах, сын судьи. "У фрица — четырехэтажный дом в центре польского города? И это после того, что они с нами сделали? Ты читал "Дым над Биркенау"[4]? — негодовал возмущенный Тюлень, сын ветерана АК[5]. Папаше совсем недавно разрешили вступить в ЗБоВиД[6], и он щеголял со значком на лацкане, без конца всем рассказывая о своей партизанской эпопее, но, разумеется, помалкивая о службе у Лупашко[7].
Владельцем каменного дома был изысканный, хорошо одетый мужчина лет пятидесяти с гаком; особенно примечательны были его очки в тонкой золотой оправе — таких тогда никто не носил. Он жил со старухойматерью; вдвоем они занимали весь просторный, со множеством комнат первый этаж, верхние — сдавали внаем. Я чаще всего встречал его на углу Кошутской, возле киоска "Спортлото", либо на дорожке, ведущей через засаженный каштанами зеленый островок, где в погожие дни посиживали пенсионеры-железнодорожники. Он, видимо по привычке, всегда останавливался возле бывшей немецкой афишной тумбы, единственного в нашей округе — конечно, если не считать его дома — реликта прежних времен, и сосредоточенно, одно за другим, изучал объявления; неважно, извещали ли они о призыве в армию, мотокроссе или фестивале советских фильмов. Движения у него были плавные и неторопливые, на обычное приветствие "Добрый день" он отвечал не сразу, подумав, твердо раскатывая серебристое "р" и не выговаривая мягкого "нь". При этом характерным образом склонял набок голову, словно выражая глубокое, чрезмерно глубокое уважение, но одновременно внимательно изучая физиономию каждого, с кем здоровался.
Старуха Денглер, приземистая и тучная, носила шляпки с перышком, из-под которых торчали коротко остриженные седые волосы. За четверть века она не выучила ни одного польского слова. В пекарне "Сезам" Трохимюка на противоположной стороне улицы, в мясной лавке, в продуктовом магазине самообслуживания она вела себя как иностранная туристка — долго и терпеливо объясняла жестами, что ей нужно, заставляла продавщицу писать цену на бумажке, а затем, недовольно что-то бормоча, долго отсчитывала злотые из большого кошелька.
Во второй половине дня Денглер с матерью прогуливались по улице Кшивицкого — туда и обратно. Издалека они выглядели, как Флип и Флэп[8]. Мать явно непрочь была позабавиться. Она неуклюже обгоняла сына на несколько шагов, пряталась за молоденьким, только что посаженным топольком, еще привязанным к подпорке. Сын притворялся, что ее не видит, но стоило ему приблизиться, как она высовывала седую голову и неожиданно пискляво выкрикивала: "Ахим! Ку-ку!"
Два или три раза в год Денглер открывал изнутри ворота в ограде, и из гаража с металлическим тарахтеньем появлялся холеный бело-голубой "москвич", капот которого был похож на улыбающуюся лошадь. Иногда мать с сыном, кряхтя, заталкивали в багажник какие-то коробки или огромные кожаные чемоданы, будто собирались в долгий отпуск, а потом, дымя выхлопными газами, пересекали двор и уезжали неведомо куда. Возвращались, однако, всегда в тот же день.
Мало кто обращал внимание на эти редкие эскапады. Время неумолимо подгоняло вперед, вездесущая серая обыденщина не давала оглянуться вокруг.
Во время каникул, по вечерам, мы усаживались на каменную оградку возле котельной. Пришла пора, когда привычные развлечения уже начинали нам надоедать. Исподволь зарождалась смутная тоска по девушкам, неясное ощущение, что есть вещи куда более заманчивые, чем раскопки и сражения со стрельбой из деревянных винтовок. Мы еще боялись это обсуждать и пока занимались тем, что наблюдали за пьянчугами, которые регулярно проделывали путь между баром "Заторье", прозванным жителями района "Трупом", и "Популярным", именуемом, в свою очередь, "Благодать", — питейными заведениями, расположенными в разных концах улицы Ворцеля. Тогдашний пьянчуга сильно отличался от нынешнего — накачанного раздолбая, готового после четырех рюмок крепенького прессануть кого ни попадя, или ханыги, с утра до вечера сосущего бормотуху у магазина и благим матом укоряющего Господа за социальную несправедливость: у других, дескать, все, а у него — ничего. То были опустившиеся личности с багровыми рожами, в затасканных пиджаках, в грязных плащах и беретах, низко надвинутых на глаза. В беспамятстве после мутной бормотухи с красной наклейкой, подкрепленной прокисшим пивом, они едва плелись на ощупь, цепляясь за сетчатую ограду железнодорожных складов, или же просто-напросто засыпáли в облеванных штанах возле помойки.
Как-то раз двое таких, перемещаясь с помощью сетки с противоположных сторон, столкнулись, едва не расквасив друг другу носы. Может, никто из них не хотел уступить, может быть, один внезапно распознал в другом смертного врага — так или иначе, они начали драться. Кулаки, как кузнецкие молоты при замедленной съемке, били по воздуху, земля уходила из-под ватных ног. Мужики постоянно промазывали, падали и поднимались, выплевывая песок. К тому же им, наверное, недоставало сил браниться, а потому всё — удары, падения, увертки — происходило в полной тишине, только проволочная сетка время от времени издавала стон под не попавшими в цель ударами. Наконец тот, что был покрупней, сумев с минуту удержаться на ногах, окинул уничтожающим взглядом противника, пытающегося встать с четверенек, высоко поднял голову, взялся двумя пальцами за переносицу, наклонился сначала вперед, потом назад и, нацелившись, трубно сморкнулся. Серовато-зеленая липкая шрапнель прыснула на ватник неприятеля; тот недоуменно осмотрелся и, по-видимому, незамедлительно признал себя побежденным, потому что оба вдруг перестали производить резкие движения и разошлись без слов; каждый поплелся в свою сторону, по-прежнему судорожно цепляясь за сетку.
Мы рассказывали друг другу политические анекдоты. Вся страна с оглядкой рассказывала. От Зеленухи, внука важного человека, секретаря воеводского комитета ПОРП, я услышал самый короткий и самый сюрреалистический анекдот той эпохи. Зеленуха, который почему-то жил у деда с бабкой, а с родителями встречался исключительно по праздникам, подслушал его, когда к деду на именины пришли дружки с работы и за водкой распустили языки: "В мясной магазин входит покупатель. В магазине, как водится, хоть шаром покати, только висят рядышком две большие лысые головы.
— Которого вам подать? — спрашивает продавщица.
— Того, что правее, — звучит в ответ"[9].
Уровень абстракции нас совершенно сразил. Мы ничего не поняли.
Обескураженный Зеленуха, однако, заверял, что пожилые партийцы, секретари Копыдляк, Духота и Огарук, чуть ли не час покатывались со смеху, держась за животы, а потом еще повторяли анекдот после каждой рюмки, по-прежнему едва не падая со стульев.
Денглеры жили рядом с нами, но об их существовании мы вспоминали только в минуты самой страшной скуки или в связи с каким-нибудь событием. Проходя как-то раз по узкому тротуару перед фронтоном их дома, я увидел мать Денглера, моющую окно. Все три окна были распахнуты настежь, вероятно, впервые после войны. Старуха в переднике, обвязанная шалью, взгромоздясь на табурет, драила рамы с облупившейся белой краской и протирала специальной жидкостью желтые и синие стеклышки, украшающие окно внизу, над самым подоконником. Останавливаться было неудобно, я вежливо сказал: "Добрый день!", подпрыгнул и по-наглому заглянул в окно.
То был взгляд за ворота Таинственного сада[10]. Комната была расцвечена всеми оттенками малинового, коричневого, темно-зеленого, раззолочена штрихами солнца, которое проникало внутрь откуда-то со стороны двора. Разноцветные пятна оседали на черном резном гардеробе, упирающемся в потолок, поблескивало стекло большого книжного шкафа, за которым выстроились корешки роскошных изданий. Красочная полутень сгущалась в контуры массивных кресел, в силуэты ламп с мягкими абажурами, сквозь ее воздушную материю просвечивали рамы сплошь покрывающих стены картин с неразличимыми издалека сюжетами.
Тогда ведь не было, не могло быть таких интерьеров! Недосягаемым пределом мечтаний были декорации детективных фильмов из телевизионной "Кобры", имитирующие living-roomsв виллах американских богачей, а реальность — это откидные кушетки, вмонтированные в мебельные стенки из ДСП, чудом раздобытые в магазине, либо неказистая старая мебель пятидесятых годов.
Поздно вечером я привел туда Стаха. Окна, конечно, уже были закрыты; мало того, изнутри их заслоняли бумажные шторы, не пропускающие ни лучика света, — такие же, либо те же самые, непроницаемость которых на случай воздушного налета проверял в войну толстый Wachmeister[11]. Первый железный занавес, разделяющий миры. Первая в нашей жизни неприступная граница. Мы начали искать способ преодолеть ее, подстрекая друг дружку, придумывая невероятные варианты. Приподнять хотя бы краешек завесы неведомого стало не только мечтой, но и делом чести. Мы приходили каждый вечер, осторожно прокрадывались туда-сюда под окнами, пытались заглянуть в квартиру с разных мест и под разным углом. Результат был нулевой. Шторы прилегали к стеклу очень плотно, не было и речи, чтобы хоть что-либо увидеть.
От бессилия мы решили на худой конец обследовать лестничную клетку.
Дом Денглера построили до Первой мировой войны, он был обычным доходным домом, каких сооружали тысячи, с вполне уютными квартирами для не очень состоятельных людей. В нем не было ни обычного, ни тем более грузового лифта, не было и черного хода. Главная и единственная лестница — в меру широкая, чтобы внести колыбель или вынести гроб, — скрипела под ногами. Ступеньки, стершиеся от времени, были очень скользкими — с них ничего не стоило слететь. Дом давно не ремонтировали, двери и стенные панели уже не одно десятилетие покрывала сероватая краска, все больше темнеющая от пыли; никто не снял ни смешных механических звонков, издающих звук, похожий на треньканье велосипедного звонка, ни почтовых ящиков с надписью "Briefe"[12]. Пахло сыростью, мастикой, жареным мясом.
Дверь Денглеров не отличалась от других — за исключением того, что на ней висела медная табличка с фамилией, выгравированной готическим шрифтом. Стоя на лестничной площадке, мы безуспешно пытались заглянуть через застекленнные окошечки над дверным проемом. В передней свет у Денглеров не горел, и мы видели лишь непроницаемый мрак.
Наше любопытство вызывала также дверь в подвал. Обитая железом, с двумя фирменными замками. К сожалению — непреодолимыми. Любая долгая возня с ними привлекла бы к себе внимание, а идея Стаха — прошмыгнуть за квартирантом, когда тот пойдет за картошкой, — была абсолютно нереальной. Тем не менее мы несколько раз подбирались к двери и, в страхе прислушиваясь, потными руками перепробовали все ключи, какие нам удалось раздобыть. Ни один не подходил, даже не влезал в скважину. Замки были старые, нестандартные, видимо оставшиеся с немецких времен.
И на чердак мы не попали. Люди еще не боялись других людей, а уж тем паче пацанов, и некая пани Ченевская, заслышав поскрипывание ступенек и подозрительный шепот на четвертом этаже, лишь пригрозила нам: "Что там такое? А ну, марш отсюда, а то пойду к матери! Заявлю в милицию, что воруете постельное белье!" Разоблаченные и пристыженные, мы поспешили смотаться — стоял только грохот да треск перил.
Мы заверяли друг друга, что не можем — вот просто так — взять и забыть о Денглерах, точно об очередной дворовой забаве, когда та надоест, как, к примеру, лазанье по крышам, игра в ножички или перестрелка незрелыми яблоками. Чтобы держать Стаха в нервном напряжении, я придумал следующую историю.
Вроде бы моего отца навестил товарищ, которого он за глаза называл Вахлаком, капитан милиции. Тот и в самом деле приходил довольно часто. Они курили в большой комнате, беседовали. Вахлак, по моим словам, ни с того ни с сего вспомнил об одном деле пятнадцатилетней давности. Некий стукач, инвалид, проводящий целые дни на балконе и обо всем увиденном сообщавший участковому, начал вдруг доносить о посторонних людях, которые входили в дом Денглера и больше оттуда не выходили — ни разу уже потом не появлялись, исчезали навсегда. Участковый проигнорировал эти донесения, а потому соглядатай, полагавший себя асом контрразведки на службе у трудового народа, решил посылать рапорты в письменном виде прямиком в воеводское управление внутренних дел. В донесениях указывались даты, время и были даже описания внешности. Люди якобы приходили в разное время суток: некоторые ранним утром, помятые, словно после дальней дороги, некоторые днем, предварительно убедившись, не перепутали ли они номер дома; были и такие, что проскальзывали в дом быстро, украдкой, в темноте. Какой-то начальник счел, что, возможно, это не фантазии сумасшедшего, и решил все проверить. Обыскали подвалы, в квартиры направили агентов под видом комиссии технадзора. Ничего подозрительного обнаружено не было, но в управлении поговаривали о странно неправильном расположении несущих стен, о размещении, неизвестно зачем, канализационного колодца в подвале, о следах нетипичной электропроводки. Самым удивительным в этой истории было, однако, ее неожиданное и загадочное завершение. Очень скоро, будто кто-то наверху сильно чего-то испугался, из министерства пришел в необычно резкой форме приказ, определяющий чрезмерную активность правоохранительных органов как "компрометирующее органы проявление глупости и безответственности" и предписывающий незамедлительное прекращение всяческих действий и отправку всех собранных материалов в центральный архив с грифом "секретно".
Стах расквитался со мной историей покороче, но придуманной, несомненно, с той же целью. Итак, однажды он со старшим братом провожал тетю Люцию на ночной поезд в Карпач. Когда они возвращались, уже давно перевалило за полночь. Пустынно, спящие дома, тусклый свет уличных фонарей, только на углу Кошутской и Ворцеля сияла, как планета Венера, красная надпись САМ[13], единственная неоновая вывеска в городе. Вдруг братья увидели, что из дома выходит Денглер с какой-то статной светловолосой женщиной. Они быстро идут по левой стороне улицы Кшивицкого, бок о бок, но не как близкие люди, и перебрасываются громкими, обрывочными фразами. Стах решил проследить за ними; непонятно почему пойти с ним согласился Януш, в то время вполне благоразумный старшеклассник, победитель математической олимпиады. За улицей Ожешко пара свернула в темные дворы станционного поселка. Пришлось глядеть в оба — фигуры сливались с темнотой, петляли. Какая-то хозяйственная постройка, вонь курятника, штабель нарубленных на дрова шпал, за которыми можно было притаиться. В полосе лунного света блеснула крыша машины, обычной "варшавы", загнанной задом в узкий проход между перекладиной для выколачивания половиков и переполненными мусорными баками — как будто кто-то хотел ее таким образом спрятать. Денглер и его спутница остановились рядом с машиной, и только теперь Стах расслышал, что говорили они… по-французски. Французский — ночью, на задворках, где в воздухе висит запах сечки для кроликов и куриного помета! Огонек зажигалки на секунду осветил лица. Женщина была красивая, хотя немолодая. Они сдержанно, по-мужски попрощались, но Денглер, поколебавшись, еще раз протянул руку и нежно откинул волосы у нее со лба, а потом молча повернулся и исчез. Дама нашла в сумочке ключи, села за руль. Отъехала, ловко лавируя среди будок, сараев и загонов для кур. У машины был щецинский номер. Стах якобы даже его запомнил.
Мы поклялись, что приложим все силы, сделаем все от нас зависящее, используем все возможности.
Поэтому я возобновил знакомство с неким Лавриком, который жил прямо напротив дома Денглера. Родители Лаврика работали посменно, а следовательно иногда по вечерам можно было вести наблюдение за зашторенными окнами сверху, с высоты второго этажа. Стах посвятил в наш план еще своего приятеля Ципу. Ципа стащил из дома снайперский прицел от немецкой винтовки, с которой его отец, директор Мотосбыта, ходил на охоту.
Уже первая попытка заронила в нас искру надежды. Светозащитные шторы вовсе не были такими непроницаемыми, как это могло показаться снизу. Плотная бумага поистрепалась, а в верхней части самого большого окна мы к своей радости заметили красивую золотистую щель. Однако сразу же заглянуть в нее нам не удалось. Только из ванной комнаты, встав на край ванны, держась за трубу газовой колонки и высунув снайперский монокуляр в узкое окошечко, мы наконец-то смогли увидеть часть жилища Денглеров.
Щель была невелика по ширине, через нее просматривалась полоска освещенной комнаты и часть уходящей вглубь анфилады, где горел только торшер. На фоне коричневых обоев четко выделялся верх буфета с резным стеклом. Свет лампы падал на стул с подлокотниками и высокой спинкой. Поначалу нам показалось, что в квартире нет ни души. В поле нашего зрения, за шкалой оптического прицела и крестиком наводки, не наблюдалось никакого движения, никто не проходил, все оставалось на своих местах.
И только в третий или четвертый раз Лаврик, который мог следить и ночью, "запеленговал" Денглершу.
Мы удирали по вечерам из дома, якобы на сеанс в летний кинотеатр, где с наступлением сумерек крутили попеременно то "Фантомаса", то комедию "Девичий заговор"[14]. Смотрели внимательно, по многу раз передавая друг другу снайперский прицел и уступая место у окна в ванной. В бледно-зеленом свете, падающем из-под большого, низко висящего абажура, неподвижный профиль старухи вырисовывался отчетливо и резко, как на решке монеты или на обложке старинной книги. Прямой нос, выступающий подбородок, зачесанные назад редкие волосы.
Картина повторялась изо дня в день. Около девяти старуха беззвучно вплывала в круг света, садилась на стул и замирала на долгие часы. Телевизор смотреть она не могла, потому что телевизора в квартире не было — мы установили, что антенна отсутствовала; Денглерша также ничего не читала. Казалось, она из-под полузакрытых век разглядывает гобелен на стене. Может быть, она слушала музыку? Пальцы, высовывающиеся из рукава узорчатого халата, слегка подрагивали, словно выстукивали на подлокотнике какой-то ритм. Свет гас всегда около половины второго — Лаврик это точно установил, вставая ночью в туалет; матери он объяснял, что у него понос.
В течение последующей недели или двух мы ничего нового не увидели. Неизвестность начала нас раздражать и выводить из терпения. Мы дошли до некоего пункта, а дальше — словно кто-то поставил заслон, о который можно было лишь биться головой. В придачу Стах поссорился с Лавриком, Ципу отец выпорол за то, что тот уносит из дома снайперский прицел, а мне мать запретила уходить по вечерам, мол, я завел моду слишком поздно возвращаться домой. Тем не менее спустя какое-то время нам все-таки удалось продолжить наблюдения. Увидели мы опять то же самое: лампу, неподвижный профиль старухи Денглерши и руку на полированном деревянном подлокотнике. Вот невезуха! Столько ухищрений, страхов, столько суеты — и все напрасно! Это была, несомненно, первая горечь унижения и беспомощности. Никто, однако, не осмеливался вслух признаться в поражении, мы делали вид, что увлечены другими событиями во дворе и окрестностях.
Двор как раз жил леденящими кровь историями об "обрезателе". Будто бы по району крутился какой-то псих, который заманивал маленьких мальчиков в подвалы или темные закоулки и садовым секатором обрезал им пиписьки. Будто бы недавно из-за этого умер какой-то дошкольник с Ягеллонской, а другой, с Каспровича, на грани жизни и смерти в больнице. Милиция не предавала дело огласке, чтобы не спугнуть извращенца.
Некоторые клятвенно заверяли, что видели его собственными глазами: он якобы носил эсэсовскую шинель и высокие сапоги, а когда нападал, натягивал на голову противогаз. Маленький Кугель с прилегающего к нашему "второго" двора, наоборот, утверждал, что "обрезатель" совсем не страшный. "Он ничего мне не сделал. Дал леденец, ну я ему и показал", — пожимал он плечами.
Взрослые, слушая этот рассказ, прыскали со смеху, и мы тоже сочли его за очередной плод фантазии сопляка. Однако как-то раз, сидя под одичавшей сливой и играя в макао, мы заметили незнакомого шелудивого типа. Он был в пилотке, темных очках и поплиновой легкой куртке; нервно перебирая короткими кривыми ножками, бегал, заглядывая в подъезды. Исчезал внутри и выныривал обратно, что-то отмечая галочкой или вычеркивая в блокноте. Чуть погодя он уже стоял в группке детворы, игравшей около магазина, а через минуту мы увидели, как он ведет трех перепуганных мальчишек за гаражи. Гуськом, перед собой — как тюремный конвоир.
Корнишон сгреб карты, и мы бросились напролом через кусты .
"Обрезатель" — ибо наверняка это был он — выстроил свои жертвы в ряд и присел перед ними на корточки. Старательно записал фамилии, расспросил, знают ли пацаны "Отче наш" и "Радуйся, Мария", кто их родители, много ли писем приходит домой, красивые ли на них марки. Потом велел снять штанишки, а одному мальчугану, который не захотел, снял сам. Внимательно осмотрел одну пипиську за другой и подробно все описал, глубокомысленно покусывая кончик авторучки. Наконец он закрыл блокнот и резким, решительным движением запустил руку в потрепанный портфель.
Мы затаили дыхание.
Но он только спросил: "Мятные или фруктовые?"
Мы отползли назад на четвереньках. Тут же рядом была мастерская, в которой, как обычно, спали двое рабочих из жилуправления; мы знали, что их зовут Клеменс и Леон. "Послушайте! Там тот бандит, который обрезает пацанам петушки!" — выпалил Корнишон.
Неповоротливый жирный Леон очнулся первым и осовело вытаращил глаза. "Обрезатель" уже пустился наутек, но на свою беду споткнулся о груду глины. Леон схватил короткую ножовку и с криком: "А ну, постой, гад, ща я те врежу, паскуда!" — бросился за ним. Огромной лапищей, похожей на ковш экскаватора, схватил его за шиворот, ткнул ножовкой, как дулом пистолета, в спину и затолкал в каптерку с известью. Зыга нес за ними вещественное доказательство — портфель, полный леденцов.
Подкатила патрульная машина. "Обрезатель" вырывался из рук милиционеров, гнусавя без конца: "Товарищи, ради бога, это же провокация! Провокация, вы что, не понимаете? Дайте мне связаться по телефону с товарищем Лопухом! Предупреждаю! Хуже будет, когда товарищ Лопух вам сам позвонит!"
Местная газета "Глос" ни словом не упомянула об этом скандальном аресте, никто также не слышал ни о каком суде над извращенцем. И только значительно позже из подслушанного разговора отца с его приятелем Вахлаком я узнал, что задержанным был гэбэшник, в приказном порядке отправленный на пенсию по состоянию здоровья. И действовал он не из сексуальных побуждений, а, скажем так, из глубоко идейных, в соответствии с духом эпохи — составлял список скрытых евреев. Это должно было стать делом его жизни, вернуть в строй, обеспечить продвижение по службе и Кавалерский крест. Охоту по дворам за маленькими мальчиками он расценивал как оперативное задание, проводимое по собственному оригинальному замыслу, и планировал со временем охватить весь город.
Эпизодические события, однако, быстро выскакивали из памяти, и нас опять начинало грызть чувство собственного бессилия. Черные шторы опускались едва вечерело, от скуки мы не знали куда деваться. Не помогали велопробеги по улице Коссака, через площадь возле костела, вниз по Гагарина до опушки сырого леса сразу же за городской чертой и гонки по хорошо знакомым дорожкам вокруг лесного стадиона. Не успокаивало монотонное плавание от буйка к буйку на многолюдном пляже Кортовского озера неподалеку от парка, про который мы тогда еще не знали, что недавно он был кладбищем, где хоронили психических.
Все чаще мы с вожделением поглядывали на каменную ограду, отделяющую заднюю часть дома Денглера от двора. Преодоление ее, казалось, было единственным в данной ситуации, хотя и необыкновенно трудным выходом. На первый взгляд ограда отпугивала. Она была не меньше трех метров высотой и покрыта старой, но гладкой штукатуркой цвета грязного песка, что исключало возможность зацепиться за что-нибудь руками или упереть ногу. Наверху к тому же торчали железные прутья с натянутой между ними колючей проволокой, за которой кучерявились запылившиеся в жару кроны яблонь, доходящие до окон второго этажа. Так называемые "взрослые парни", присутствие которых во дворе угадывалось по позвякиванию бутылок после наступления темноты и хихиканью охочей до мужиков полнотелой Стефки, вроде бы когда-то умели преодолевать эту "линию Зигфрида"[15]. Они подтаскивали железяки с детской площадки: качели, качалки, — складывали их в пирамиду, взбирались по ней на ограду, рвали яблоки, кто сколько успевал, и удирали врассыпную, преследуемые немецкими проклятиями Денглерши.
Такой способ — хотя лучшего мы не могли придумать — нам пришлось, разумеется, отвергнуть. Это привлекло бы к нам внимание, скомпрометировало, сделало невозможными дальнейшие действия. Мы зашли в тупик. Совершенно нереальным оказался план с изготовлением длинного перископа, еще хуже — идея использовать якорь и канат: никто из знакомых не располагал ничем подобным.
Как обычно, на выручку пришел случай.
Возвращаясь однажды с озера, мы увидели у самой ограды высокий проволочный бокс, нечто вроде просторной клетки с железным каркасом, в котором стояли какие-то бочки и канистры. Оказалось, химчистка соорудила себе временное хранилище для реагентов. Оно простояло потом еще долго, наши младшие преемники воровали оттуда трихлорэтилен, чтобы нюхать. Итак, все преграды исчезли, как по мановению волшебной палочки, теперь достаточно было только вскарабкаться по сетке — а там наблюдай сколько влезет за тем, что происходит за стеной. Но операцию пришлось бы проводить на глазах у всего двора. Однако же и тут удача нам улыбнулась.
Несколько дней спустя Стах примчался ко мне весь взмокший от возбуждения. Возле наших домов припарковался, с трудом поместившись во дворе, мощный "лейлэнд-рефрижератор" Центрорыбхоза и заслонил серебристым прицепом весь бокс вместе с частью ограды.
Новая упругая сетка хрустела, когда мы всовывали носок ботинка в ее ячейки. Лезли мы осторожно; хотя и были вне поля зрения, но хотелось избежать лишнего шуму. Нагретая штукатурка на кирпичной ограде при ближайшем рассмотрении оказалась изрезанной паутиной трещин и расщелин от дождей и морозов. Я обернулся и увидел, что уже можно схватиться за край ограды, загаженный засохшим птичьим пометом. Секунду повисел на руках, потом подтянул ноги и удобно пристроился мягким местом на балке, закрывающей клетку сверху. Стах сделал то же самое. Медленно, с осторожностью вытянув шеи, словно опасаясь, что в нас начнут стрелять, мы заглянули во дворик.
Смотрели мы сквозь листву яблонек. Первое впечатление — сохранившееся, когда бы я потом об этом ни вспоминал, — было схоже с чувством, с которым открываешь коробку конфет или красиво упакованный подарок.
Все треугольное пространство дворика покрывала ровно подстриженная трава, режущая глаз своей неестественной зеленью. Внутренняя сторона ограды, стена гаража и фасад дома до самых карнизов окон первого этажа были покрашены белоснежной краской, и только где-то среди крон деревьев она сменялась знакомым, видным всем, землистым цветом верхних этажей. Белый цвет заострял контуры, создавал ощущение стерильности, делал все скользким и блестящим; даже гирлянды розовых петуний, свисающие с развешанных повсюду цветочных ящиков, казались только что вымытыми мыльной водой.
Мы взглядом указали друг другу на Денглера. Он сидел под балдахином с бахромой на садовой скамье-качалке, какие тогда можно было увидеть только в кино. Из распахнутого окна тихонько струилась музыка, возможно, вальсы Штрауса. Денглер докуривал сигару, которую тут же загасил в квадратной пепельнице, и из замысловатого аппаратика, стоящего рядом на столике, налил кофе — мы ощутили густой аромат. Он смотрел прямо перед собой, на стены, траву и шесть стволов яблонек, отпивал маленькими глотками из чашки, украшенной голубым рисунком, и ленивым движением брал печенье из жестяной коробки. Допив кофе, сменил очки, открыл толстую книгу и — слегка покачиваясь — углубился в чтение.
К нашей радости, рефрижиратор приезжал все чаще. У шофера, кажется, был личный пламенный интерес к некой старой деве из восьмой квартиры, о чем судачила Люцина, сестра Ципы, но нам до таких вещей не было дела. Благодаря этому мы могли почти каждый день влезать на ограду.
Денглер вел себя всегда одинаково. По-видимому, большую часть дня он проводил в качалке, поскольку именно в таком положении мы заставали его почти в любое время. Он курил сигару, пил кофе, закусывая шоколадом или неведомо где раздобытыми маленькими булочками с хрустящей коркой. Читал книги, листал никому не доступные журналы с жесткими глянцевыми страницами, разворачивал немецкие газеты, которые шелестели не так, как наши. Казалось, что он никуда не выходит и вообще ничем иным не занимается.
Полностью изолированный, полностью отделенный чистенькой зеленой травой от земли, листьями яблонь от излишне любопытных взглядов квартирантов, кирпичной побеленной стеной от общего двора, улицы, города — всего нашего мира.
Откуда он взялся? Почему сидел здесь вот так, чужой не чужой, не вписывающийся в привычные рамки, словно затерявшийся фрагмент какой-то незнакомой мозаики, словно ненужный осколок давно разбитого сосуда?
Мы в ту пору ничего не понимали. Наблюдая за бессмысленным существованием за оградой, разочарованные и отчаявшиеся, мы постепенно приходили к выводу, что настоящая тайна Денглеров — исключительно их странность. И тут же наперекор себе принимались наперебой рьяно убеждать друг друга, что никакие они не таинственные, нет в них ничего необычного, а ровно наоборот — они противные, жалкие и смешные.
Так Ципа якобы видел, как старуха Денглер украла с витрины продмага лежавший там с незапамятных времен брусок эдамского сыра, и конфуз вышел двойной: мало того, что ее поймали при всем честном народе, так еще по глупости она приняла за сыр гипсовую бутафорию; весь магазин покатывался со смеху. Я же, в свою очередь, якобы около вокзала наткнулся на пьяного вдребадан Денглера-сына и стал свидетелем того, как двое милиционеров колотили его по спине дубинками, потому что он осыпал их ругательствами с немецким акцентом и, упершись в дверь "воронка", не желал залезать внутрь. Мы упивались также историями о том, как Денглерша сцепилась с контролером в троллейбусе, как мать и сын, скрываясь от судебного пристава, временно поселились на чердаке, — и еще порнографическими сюжетами, описывающими любовную страсть Денглера-сына к шлюхе Зютке-карлице по кличке Плюгавка[16], обретавшейся в баре "Заторье", а также его частые посещения — в связи с этим романом — знаменитого кожно-венерологического диспансера "на горке", что на улице Костюшко, окрещенной, кстати, благодаря этому медицинскому учреждению "Трипперштрассе".
Конец фестивалю злословия неожиданно положил Стах, принеся подслушанную сенсационную новость: Денглеры получили квартиру в новостройке, где-то неподалеку от Колобжегской, а их каменный дом скоро пойдет на снос, поскольку запланировано расширение выезда с улицы Кшивицкого. Стало ясно: пора поставить точку. Так и постановили: нам всем уже хотелось выкинуть Денглеров из головы.
Тем временем реальная действительность, до сих пор искусно приукрашиваемая обтекаемыми заверениями газет, что, мол, все прекрасно и спокойно — и люди, одурев, начинали в это верить, — внезапно стала хрипеть и скрежетать.
Однажды в августе, поздним субботним вечером, я с родителями возвращался с экскурсии во Фромборк и Крыницу Морскую. На обоих тротуарах всегда пустого в это время моста над железнодорожными путями стояли кучками люди, с любопытством вытягивая шеи в направлении площади Бема. Кольцевую развязку, расположенную сразу же за виадуком, окружала уже настоящая толпа — оживленная, гудящая. "Москали поперли в Чехословакию!" — возбужденно говорила какая-то девушка. "Наконец-то! — обрадовался интеллигент в куцем костюмчике и квадратных очках. — Получат пепики[17] под зад! Так им и надо! К немцам захотелось!" — "Ишь ты, умник!" — "Сказанул, как в лужу пернул! — раздался из толпы возмущенный голос. — Вся Польша ждет своего Дубчека[18]! Не слышал, что ль?"
Проехала очередная автоколонна и заглушила крики ревом моторов, извергая клубы выхлопных газов, густых, как дымовая завеса. "О черт, о черт!" — оторопело повторял отец.
Самая грозная армия мира выглядела, однако, совсем не грозно. Разбитые газики и зилы, голубые, коричневые, серые; видно было, что их пригнали с заводов и из колхозов. Неструганые доски поперек кузова, на них покачивающиеся ряды усталых солдат, опирающихся на зажатые между коленями "калаши". Колонны катили с перерывами в несколько минут со стороны Калининграда по Партизанской, за виадуком сворачивая на улицу Варынского.
Посреди кольцевой развязки стоял тщедушный солдатик в мешковатом обмундировании неопределенного цвета. И, точно в кинохрониках о взятии Берлина, флажком указывал направление.
Тут вдруг из "Трупа" вывалились двое повисших друг на друге пьянчуг и, шаркая растоптанными резиновыми сапогами, начали пропихиваться через толпу. Удивившись, остановились перед оцеплением. "Эдька, а ну-ка глянь, что за черт, дружинник что ль какой?" — пробормотал тот, что первым добрался до мостовой. "Ты чё, охренел, ить твою мать! — накинулся на него собутыльник. — Это ж москали! Война будет!" — "Какие москали? Какие тебе москали? Во наклюкался! Во хорош-то! — не сдавался первый. — Постой, пойду-ка я врежу ему по яйцам!.." Однако он не успел переправиться на покрытый жухлой травой круг развязки, потому что подъехала очередная колонна, похожая на предыдущую. "О черт, о черт!" — снова забубнил отец. Кавалькады машин тянулись одна за другой; в конце концов всем это надоело, и народ повалил домой.
"Глос" потом пестрел заголовками со словами "братская помощь" или непонятными утверждениями типа: "контрреволюция — благодатная почва для западногерманского ревизионизма", а по телевизору попеременно были то кадры с бронетраспортерами на марше, то старые военные песни о тоске и разлуке — чаще других крутили одну с припевом: "Аня, Аня, выйди за околицу, армия того гляди воротится". Меня это не трогало. Я ходил сам не свой по двум причинам — во-первых, лучшие мои друзья уехали в деревню "к бабушке", и я остался в опустевшем дворе один с "Приключениями пана Самоходика"[19], во-вторых, приближался школьный год, и даже глухой рокот истории, которого так боялись взрослые, не мог этого предотвратить. В душе я еще надеялся, что начнется третья мировая война, но дни пробегали за днями, и ничего не происходило.
Неожиданный эпилог истории с Денглером наступил зимой. Незадолго до Рождества у меня разболелся зуб. Поначалу он изредка ныл, потом ноющая боль перешла в тупую, рвущую, раздирающую десну. Я украдкой таскал из буфета пирамидон, прикладывал к десне кусочки ваты, смоченной в отцовском салициловом спирте. Ничего не помогало. Однажды ночью, уже не в силах больше терпеть, я разревелся и сказал про зуб матери. Она сделала мне компресс из шалфея и велела утром пойти к школьному зубному врачу. Я удрал из-под двери кабинета. Потом, в воскресенье, мне стало совсем худо. Я весь распух, казалось, что левая половина лица вот-вот лопнет и из нее брызнет струей вонючая жижа, от которой я умру. Матери дома не было, что случалось очень редко, разве что в конце года, когда на работе надо было сдавать финансовый отчет. Поэтому отец замотал мне башку шарфом и, не обращая внимания на мое сопротивление, отвел куда поближе — то есть к Денглеру. Не знаю, почему он не воспользовался неотложной стоматологической помощью, тогда ведь никто не ходил к частным врачам.
Таким образом, внезапно произошло то, что представлялось совсем уже невозможным. В полумраке лестничной клетки мы остановились перед дверью с латунной табличкой. Отец крутанул звонок. Долго никто не открывал, а я буквально корчился — с одной стороны, от любопытства, а с другой — от страха, но не обычного страха перед креслом стоматолога. Зуб от таких сильных эмоций почти перестал болеть.
Наконец нас впустили. Первое, что меня поразило, едва я переступил порог, — это запахи. Нафталин, стиральный порошок с легкой примесью камфоры и сладковатый аромат старой благородной древесины. Так пахла одежда из американских посылок, которую мать иногда покупала у знакомых. Отец растолковывал что-то Денглеру, а я во все глаза глядел вокруг.
Квартира производила впечатление намного большей, чем была на самом деле. За распахнутыми дверьми из прихожей открывались недра комнат, за которыми следовали другие, расположенные немного выше — в них вели несколько ступенек. Я никогда не видел столько мебели, собранной в одном месте. Гардеробы, этажерки, буфеты, консоли и книжные шкафы сверкали стеклами, поблескивали полировкой, сияли бронзово-золотистой начищенной фурнитурой. На полках, мраморных плитах, подносах, выложенных янтарем, стояли вазы причудливой формы, фужеры, рюмки, блюда, какая-то хрустальная и серебряная посуда, назначения которой я и сегодня не смог бы определить. И тут же коллекции статуэток и раковин, шкатулки и ларцы. В одной из комнат я увидел мозаичный стол на дюжину персон и рядом батарею изящных высоких бутылок вина, каких у нас и не сыщешь, в другой — резное пианино с двумя канделябрами на три свечи. Все свободное пространство на стенах занимали картины и старинные карты, развешанные тесно, как в галерее. Только на одной стене, знакомой нам с той поры, когда мы подсматривали за Денглершей, висел гобелен. Везде стояли глубокие диваны, шкафы с книгами, маленькие столики и лампы, полы застилали ковры — широкие, узорчатые, хотя и уже выцветшие; похожие можно было тогда увидеть, наверное, только в Лазенках или Вавеле[20].
Огромное скопище предметов, стеклянных и деревянных поверхностей, красочных переливов, безделушек, задерживающих на себе взгляд, не создавало, однако, впечатления нагроможденности или хаоса. Несмотря на дневное время, некоторые лампы были зажжены, и вся квартира утопала в мягком свете. У меня возникло странное ощущение, будто бы я очутился под огромным одеялом, которое в морозные ночи невольно подтыкаешь со всех сторон, защищаясь от колючего пощипывания злого холодного воздуха.
Денглер провел меня в кабинет в боковом коридорчике, около кухни. Кабинет был самый обычный, правда белая эмаль медицинских шкафчиков, столиков, штативов от старости стала темно-желтой и местами облупилась. Оробев, я опустился в твердое кресло. Денглерша, исполняющая, видно, роль помощницы, набросила на меня накидку с прорезанной посередине дырой. В следующую секунду я почувствовал во рту солоноватый вкус стали и поймал сосредоточенный взгляд двух зрачков, впивающийся в меня сверху вместе с лучом яркой лампочки. Сын с матерью обменивались короткими фразами, которых я не понимал. "Na ja, caries acuta! Thymodentin mit magnesium, bitte"[21], — гнусавымголосомотдавалраспоряженияДенглер. Перед моими глазами одновременно замелькали все знакомые телефильмы, и я представил себе, что нахожусь в застенках гестапо, всеми покинутый, сломленный, один на один с палачом. Не оставалось ничего иного, кроме как сжимать кулаки под накидкой, свисающей с кресла, словно скатерть.
Началось сверление; до слез резкая, пульсирующая боль, пронизывающая голову до самой макушки. Кошмар! Бормашина приводилась в движение педалью, точь-в-точь как станок ходившего по дворам точильщика. Но Денглерша встала за креслом и положила мне на голову руки. И тихо повторяла какие-то немецкие слова, звучавшие на удивление мягко и напевно. Холодные кончики ее пальцев искали что-то возле ушей, нашли и сначала медленно, потом все быстрей давили и щипали кожу. Мне стало тепло, хорошо, как будто бы десны, нос, рот изнутри обволокло густым, болеутоляющим маслицем. Бормашина вгрызалась в кость, Денглер посапывал, нажимая на педаль, но боль уже утихла, а все происходящее, казалось, перестало иметь отношение ко мне и к моему зубу.
Я выходил с сумбуром в голове и шумом в ушах. Почти у самой двери нас еще на минуту остановила внезапная лавина звуков. Подошло время бить часам, и изо всех углов зазвучали гонги, звоночки, кукушки, музыкальные шкатулки — целый каскад беспорядочных нот и мелодий, материализовавшихся в серебристое, оглушительное облако.
Только сейчас я заметил, что в квартире было множество часов. Настольных, настенных, каминных, кабинетных, по две-три штуки в каждой комнате; их круглые рожицы торчали из буфетов, с комодов, между картин и через равные промежутки времени торжественно давали выход своей циничной радости.
Дом Денглера не снесли. Наоборот — он так слился с пейзажем, что в последующие годы я перестал его замечать. Впрочем, у меня появились другие дела и другие друзья. Это было время лицея, длинных волос и расклешенных брюк, тяжелого рока, который крутили на катушечных магнитофонах, моды на смертельную серьезность и внутреннюю сосредоточенность.
Меня целиком поглотил бунт против мира, и я давно перестал думать о Денглерах, а если и случалось, то как об одной из многочисленных детских глупостей.
Но как-то весной, проходя от остановки с Кошутской через двор, я заметил открытые настежь ворота в каменной ограде и полностью опустошенный гараж. В нем копошился уже немного постаревший рабочий жилуправления, толстый Леон. Я не удержался и подошел к нему.
Он сказал, что хозяева месяца два назад продали дом городским властям и уехали. "Уехали в ГДР! В ГДР, представляешь!" — он скорчил сострадательную гримасу и покрутил пальцем у виска, у ободка берета.
Квартиру Денглеров разделили. Новые жильцы уже не опускали штор, в саду натянули бельевые веревки. Яблоньки вырубили, поскольку они заслоняли окна. Забыли лишь о табличке у входа: "Иоахим Денглер — врач-дантист". Она еще долго висела, много лет, пока не проржавела и сама не свалилась со стены. Старик Ченевский прикрыл ею разбитое стекло в подвале, чтобы не залезали бездомные кошки.
Карусель человеческих судеб крутилась все быстрей. Зеленуха, внук секретаря парткома, исчез первым, еще при Ярузельском[22] сбежал в Эквадор. Тудек сидел в тюрьме, а позже, превратившись в бездомного алкаша, умер где-то на вокзале то ли во Вроцлаве, то ли в Катовице. Ципа стал офицером, Лаврик — свидетелем Иеговы, я — сельским учителем, Стах — публицистом.
Спустя тридцать лет, обсуждая новую статью Стаха, мы снова заговорили о Денглерах. Оба понимая, что их "дело" по-настоящему так и не "закрыто", что Денглеры все еще живут где-то глубоко в душе и не оставят нас в покое.
— Любое явление, любое событие имеет свой костяк, какую-то причину и какое-то продолжение, некую логику, которую в конце концов постигаешь, хотя с виду это событие может казаться ерундовым, бессмысленным, наиглупейшим на свете, — настаивал Стах, исследователь биографий, знаток истории улиц и городских зданий.
Денглеры тем не менее законам логики не подчинялись.
Мы решили, что надо вернуться к ним ненадолго и тут же забыть. И пошли по проторенной Стахом дорожке — в управление учета населения. Знакомая сотрудница, молодая женщина — ни красавица, ни дурнушка, зато с модным выражением компетентности и уверенности на лице — приветствовала нас в современной манере: "Чем могу быть полезна?" и пригласила в небольшую комнату с табличкой на двери "Вход воспрещен". Там набрала на клавиатуре данные Денглера. Компьютер заурчал, она бросила взгляд на экран и пробурчала себе под нос: "Мрак!" Подойдя к длинному металлическому шкафу, среди огромного количества ящиков нашла и выдвинула один, с надписью "Даб — Дле". Начала перебирать карточки.
— Не было такого человека, — категорически заявила она чуть погодя.
— Как это не было? Ведь был же… — глупо вырвалось у меня.
— Да вот, взгляните, — она потянула меня за рукав и придержала две карточки. — "Денгарчук Корнелия" и "Дептула Мариан", между ними никого — значит, не было. Мне очень жаль, но ошибки тут быть не может.
Пришлось обратиться в другое, значительно более серьезное и более осведомленное учреждение демократического государства. Один знакомый поручик обещал поднять архив и посмотреть, не найдется ли там что-нибудь. Придя в назначенное время, предъявив документы, дважды отмеченные в журнале охраной, мы еще долго ждали в буфете, сидя за кофе, по старинке заваренным прямо в стакане, с коричневой пенкой и гущей черной, как чернозем.
Наконец появился поручик.
— Я никогда ни с чем подобным не сталкивался, — тихо сообщил он нам, наклонившись и озираясь по сторонам. Затем вытащил из портфеля пропитавшийся пылью скоросшиватель, на котором кто-то очень давно чернильным карандашом написал: "Денглер Иоахим, сын Отто". — Папка есть, но пустая. Сами посмотрите, вот, абсолютно пустая.