Повесть
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2007
Дж. П. Донливи[1]
Одна из самых удивительных историй,
о каких когда-либо судачили в Нью-Йорке
Марии Терезии
фон Стокерт-Сейл,
которая, даже копаясь в саду,
не снимала белых перчаток.
Когда все и каждый столь рьяно отзываются на моды и веянья, столь усердно следуют им, никак нельзя предугадать, что еще возьмет вдруг да и случится в Нью-Йорке или его окрестностях -и особенно в городишке вроде Скарсдейла. Впрочем, пуще всего ее тревожила возможность потонуть в хандре так глубоко, что уже и не выберешься.
День, в который она ощутила это особенно остро, был сорок третьим днем ее рождения. Она разжилась бутылкой польской водки, охладила ее до того, что стопку, в которую водка переливалась из графинчика, покрывал иней, и, слушая «Реквием» Форе, провела пару часов, попивая ее под сардиновый паштет, который приправила чесноком и сливочным сыром и намазывала теперь на ломти черного хлеба. И так напилась при этом, что посреди ночи обнаружила, что сидит с заряженным дробовиком на коленях — это ей померещилось, будто рядом с домом раздаются странные звуки. А после, наблюдая за оравой так называемых знаменитостей, с довольными рожами изливавших в телевизионном ток-шоу свое дерьмо, и вспомнив чей-то рассказ о том, как «чуток» перебравшие жители шотландских нагорий выключают свои телевизоры, она щелкнула предохранителем, прицелилась в середину экрана и влепила в него из двух стволов по заряду дроби № 4. И принялась повторять себе снова и снова, глядя на бьющие из ящика клубы дыма, искры и пламя:
— Все, что мне требуется, — это месть. Ничего, кроме чистой, неразбавленной мести. Вот только мама воспитала меня как леди.
Ее психоаналитик сказал, что в Нью-Йорке все и каждый разносят свои телевизоры вдрызг, и назвал это новое ее поведение, это следование модам и веяньям хорошей новостью. Дело в том, что после развода со своим сильным немногословным мужем, который был не так уж силен и немногословен, но хотя бы не бил ее никогда, она пристрастилась к телевизору и стала, по сути дела, анахореткой. И по мере того как усыхал ее банковский счет, не мешала летом вырастать на своей лужайке высокой траве, а зимой собираться там же грудам опавших листьев. Правда, форму свою она поддерживала, крутя педали велосипедного тренажера и питаясь по преимуществу зеленым салатом и фруктами. Она понимала: душевное здравие ее зиждется на том, что она посещает два раза в месяц аукционы антиквариата и картинные галереи, расположенные в центре Нью-Йорка, а также на созерцании скачущих повсюду местных белок и забавных ужимок, с коими они собирают припасы на зиму.
Кроме белок существовала еще странноватая девушка-затворница, у которой, вероятно, не все было в порядке с головой, девушка обитала в соседнем доме и раза два в день показывалась ей в заслоненном ветвями дерева окне своей спальни — в различных состояниях раздетости, — помахивала рукой, и она в ответ тоже помахивала, ободряя бедняжку. Однако радость этих якобы человеческих отношений с привлекательным, в общем-то, существом, пусть и наделенным кладбищенским чувством юмора, оказалась недолговечной, поскольку в один прекрасный день девушка воздела перед собой сцепленные руки, и на запястьях ее обнаружились наручники. И когда она наконец постучалась в дверь этой своей соседки, с которой ни разу еще лицом к лицу не встречалась, дверь едва-едва приотворилась и тут же захлопнулась под донесшееся из-за нее рычание:
— Займись своими вонючими делами.
Единственное, считала она, что спасает ее от передозировки снотворного, это сокрытый в ее голове полный свод бесцензурных помышлений — таких же, полагала она, как в головах чертовой пропасти прочих жителей Скарсдейла. Особенно ясным становилось ей это, когда она видела их вблизи, на вокзале, утром, отправляясь в музеи. В такие минуты ей казалось, что все они играют в одну игру — «посмотрите, какие мы важные». Главное, не открывать другим людям настоящей твоей мысли: о том, что на самом-то деле ты — лошадиная жопа. Ее аналитик сказал: если ты позволяешь людям понять, что на самом-то деле ты — лошадиная жопа, значит у тебя и вправду эмоциональное расстройство.
Она, как ей уже доводилось рассказывать аналитику, вела свою родословную от тех, кто приплыл сюда на «Мейфлауэре», и даже едва не попала в дерьмовый светский альманах, да только ее выросшая на плантации мать вышла замуж за ее же социально неприемлемого отца — ну и вылетела из каких бы то ни было альманахов. Тем не менее остаточное превосходство, хоть и отнятое у нее еще до рождения, наделило ее, она всегда это чувствовала, независимым умом, отчего она тоже взяла да и вышла за человека социально неприемлемого. О чем теперь, когда он ее бросил, сильно сожалела, тем более что двое детей их выросли, учились в университете и знать свою мамашу не хотели. Она была сражена, услышав, как сын сказал дочери при их «теперь уж навеки последнем» приезде к ней:
— По крайней мере, папаша получает от жизни удовольствие.
Услышав эти слова, она вся сжалась, точно от нее шарахнулись, как от прокаженной, и плакала от безысходности, пока не заснула. Брак ее подошел к концу, когда муж, телевизионный босс, уже лысеющий и растолстевший, придумал телевикторину из разряда «смейся с нами» и стал поговаривать об устройстве перед домом вертолетной площадки. Впрочем, приземляться он в итоге стал совсем в другом месте- после того как познакомился с молодой помощницей режиссера, которая, если верить колонке светских новостей, не только возглавляла в каком-то миссисипском университете команду футбольных болельщиц, но также состояла в «Фи-Бета-Каппа»[2] и в свои двадцать пять еще сохраняла крепкие титьки, большие белые зубы плюс задница и ноги им под стать.
Не проночевав почти два месяца дома — из-за съемок, как он это называл, — Стив однажды вечером, хлебнув лишку, вошел к ней этакой танцующей походочкой и врезал ей между глаз: сообщил, что снял в городе квартиру на Западной 67-й, что влюбился и желает развода. Она сразу взглянула на вещи здраво, решив про себя, что при ее-то уме дать ему пару раз под дых она уж как-нибудь да сумеет.
— Стив, не стоит так волноваться и страдать из-за того, что ты заставляешь страдать меня. Тебя потянуло на свежее молоденькое мясцо. Судиться с тобой я не собираюсь. И отнимать у тебя все, что ты от меня получил, тоже.
— Слушай, милая, брось, не так уж много я и получил.
— Во всяком случае, ты получил двух детей, которые одному тебе в рот и глядят. Просто оплати все счета до конца этого месяца, отдай мне сто шестьдесят пять тысяч наличными, дом, выплатив закладную, и всю обстановку, какая в нем есть, кроме твоих личных вещей. Разумеется, столовое серебро, Эдвард Хикс[3] и произведения искусства, которые подарила мне бабушка, и так всегда были моими. После этого, Стив, делай со своим молоденьким мясом что хочешь, при условии, впрочем, что ни ты, ни она и носа не сунут в загородный клуб — до тех пор, пока я в нем состою и пока меня может посетить желание заглянуть туда, чтобы сыграть партию в бридж, надо же мне и моим обвислым сиськам как-то скоротать годы нашей старости. Да, и еще можешь забрать свой аквариум с пираньями, которых я для тебя откормила.
Она сняла с пальцев кольца и через всю комнату побросала их в Стива. Тот посидел немного застыв, точно его уже убило электрическим током, потом стал озираться по сторонам в поисках чего-то, способного убедить его, что он еще на этом свете, увидел на пианино снимки детей, стоявшие в серебряных рамках по сторонам от их свадебной фотографии, и, закрыв лицо ладонями, разрыдался. А затем, словно в поисках утешения, прошел по ковру, который она также намеревалась оставить себе, наклонился, чтобы поцеловать ее, и тут она дала ему под дых второй раз:
— Убери от меня свои грязные лапы.
Она всегда полагала, что высокий эмоциональный накал приводит к идиотским претензиям, каковые теперь и полились из уст Стива — не изее. И мать-то ее никогда не считала, что он достаточно хорош для дочери, и вообще она изо всех сил старалась восстановиться в светском альманахе. Да и вся ее родня кривилась, услышав, какой университет он закончил.
Разумеется, для нее, учившейся в Брин-Море, университете, созданном, исходя из тех соображений, что умная женщина заслуживает образования столь же основательного и побуждающего к активным действиям, как то, которое достается мужчинам, ничего смехотворнее подобных заявлений и быть не могло. И кто в наши дни даст хоть дохлую муху за длинный список никому практически не известных имен, из которых состоит светский альманах, даром что он зарегистрирован в Патентном управлении США? Девочкой она заглянула в старый экземпляр матери и обнаружила в нем крохотное изображение яхты с валящим из трубы дымом, который образовывал слова «на борту» — ниже шли адреса и имена. Это-то и заставило ее понять, что некая категория людей, у которых денег побольше, чем у прочих, могут управляться с миром на собственный лад. Что для нее, отныне и навек, будет невозможным.
Она поразмыслила о том, не перебраться ли ей куда-нибудь поглубже в штат Нью-Йорк, а то и в Коннектикут, в какой-нибудь городишко с добровольной пожарной командой, магазином, торгующим всем сразу, и деревенскими олухами, чьей домотканой естественностью она сможет любоваться. Однако пока, до поры до времени, при том, как все складывается — Стив отдал ей, что она потребовала, плюс принес свои соболезнования, — она решила, что, если не удаляться от привычного окружения, хуже ей, во всяком случае, не будет.
В Скарсдейле она все еще значилась в членах снобистского, чуть более обычного, загородного клуба, где можно было играть в теннис или гольф, обедать с друзьями или встречаться со старыми знакомыми за партией в бридж. Все это могло бы умерить ее набиравшую обороты эксцентричность. Одинокое сидение в большом доме приводит при наступлении ночи к мгновениям, когда ты колеблешься, выбирая между жизнью и смертью, мгновениям действительно очень тяжелым, очень. Только одной мыслью утешаться и оставалось: ну что ты все тревожишься о себе, себе, себе, когда мир вокруг травит себя, уровень радиации растет и венерические болезни распространяются так широко, что остается только содрогаться, содрогаться и содрогаться.
Бывали, впрочем, и дни, когда она вдруг приободрялась и начинала думать, что жизнь, в общем и целом, обошлась с ней не так уж и плохо. По крайней мере, дом, в котором она прожила девять лет, построен из кирпича и известняка, термиты его не сожрали. И самое главное — от него можно доехать до станции, оставить там машину и спокойным поездом, не самым ранним, с утра отправиться в город, посетить галереи аукционщиков и художественные музеи. И все, что нужно при этом сделать для сохранения душевного равновесия, — усесться с той стороны вагона, с которой не будет видна вывеска фабрики, производящей гробы.
Один деятель, торговец недвижимостью, которого она, нежданно оказавшись в бедственном положении, попросила дать оценку ее собственности, уже попытался, зайдя с ней в буфетную, потискать ее зад, за что она- той рукой, что у нее поувесистее, левой, — вмазала ему по сусалам. Поначалу она думала, что такая реакция знаменует приближение климакса, однако ее врач-гинеколог сказал, что как женщина она пребывает в завидно цветущем состоянии. И может, если захочет, завести новую семью и нарожать детей. На что она с улыбкой ответила:
— Не захочет.
Впав ныне в бедность и с каждым днем впадая в нее все больше, она, недоумевая, спрашивала себя, с какой стати Скарсдейл нередко называют одной из богатейших в Соединенных Штатах общин, обладающей, кроме прочего, весьма пухлым светским альманахом; это заставляло ее гадать, почему все эти люди никак не решатся проделать то, что проделывают в день Святого Патрика ирландцы, то есть напялить фраки, цилиндры и бальные платья и пройтись парадом по Пятой авеню.
Однако теперь, после долгих одиноких страданий брошенной женщины, она, по крайней мере, научилась справляться с ними, в чем особенно помогали новый для нее интерес к архитектуре стиля модерн и привычные, исполненные удовлетворения, выпадавшие, как правило, по два на месяц дни в городе, которые она целиком посвящала созерцанию любимых картин. Эти вылазки, если не считать омрачавшего их отвращения, которое внушала невозможность отыскать приемлемо чистую уборную, спасали ей жизнь: все-таки культура — лучшее из прибежищ и средств самосохранения.
Она начала также читать кое-кого из новых романистов, о которых ходило так много толков, но быстро учуяла в них стадо подсознательных педерастов, использующих свои пенисы в качестве перьев. В сущности, все, что они могли предложить, это по-настоящему и в высшей степени лишенные воображения грязные помышления, которые и сама она, каждую ночь занимавшаяся перед сном мастурбацией, перебирала в уме — и уж ее-то были вдвое грязнее, чем у какого-нибудь нечистого старикашки. Она воображала, как их нашептывает ей на ухо шеф-повар, который однажды в Париже, к большому неудовольствию Стива, вышел из кухни, дабы сказать ей, что она — прекраснейшая из женщин, каких он когда-либо видел, и если она избавится от общества своего hommenul[4], он приготовит для нее омлет, который она никогда не забудет.
Что и говорить, причащение к искусству неизмеримо усиливало в ней чувство довольства жизнью. И сейчас, уже свыкшись с одиночеством, она страшилась его меньше, чем в пору, когда и впрямь была одинока. Собственно, изолированность свою она острее всего ощущала на людях, среди других. И пока она прогуливалась вдоль полотен великих художников, их цвета и формы окрашивали и обрамляли ее жизнь.
Она произвела доскональную оценку своих средств. И пришла к выводу, что, по крайней мере пока, сумеет продержаться на плаву год, два, а то и три. И черт возьми, она может добавить к этому еще несколько лет, надо лишь проявить предприимчивость, не дура же она какая-нибудь. Кроме всего прочего, женщины владеют половиной всех Соединенных Штатов, тем самым доказывая, если это нуждается в доказательствах, что они умнее мужчин.
Сумев оставить за собой обстановку и дом с шестью спальнями, комнатой прислуги, четырьмя с половиной ванными комнатами, зимним садом и квартиркой шофера над гаражом, пусть даже дом этот и был пустее пустого, она чувствовала себя разведенной женщиной, которая все же сохранила определенное положение в обществе. От бабушки она унаследовала произведения раннеамериканского народного искусства и среди них две картины Эдварда Хикса, которого ФернанЛеже назвал художником, превосходящим по своему значению Анри Руссо.
По вечерам она разжигала в гостиной камин и слушала Боккерини, и Гайдна, и хор мормонов, распевавший печальные песни Стивена Фостера[5]. Она полагала, что при ста шестидесяти пяти тысячах долларов отступного, которые Стиву пришлось занять у банка, и как раз начавших складываться в ее голове деловых идеях ей удастся хотя бы выжить, если не разбогатеть, — и позволить себе жить в доме, который, надо признать, вполне отвечает тому, что говорил о нем Стив:
— Точно тебе говорю, чтобы содержать эту богом проклятую декорацию в порядке, приходится тратить богом проклятую кучу денег.
И теперь, когда деньги, казалось, просачивались сквозь ее пальцы, сомнений не оставалось — похоже, как Стив сказал, так оно и было. А особенно похоже на это стало, когда не задержавшийся надолго новый поклонник, обладатель слишком большого члена, навсегда излечил ее от любви к опрометчивым свиданиям, наградив лобковыми вшами, заняв у нее пятнадцать тысяч долларов и с ними исчезнув. После чего в доме потекли водопроводные трубы, а с крыши свалилось несколько черепиц, и на ремонт ушла сумма еще и побольше названной.
И вдруг, без всяких предупреждений, на ум ей явились немыслимые, но безошибочные расчеты. Последний банковский баланс глянул ей в лицо поверх утренней чашки кофе, и она с ужасом поняла, что просто не может позволить себе оставаться там, где, как она полагала, сможет остаться, и должна будет принять в скором времени окончательное решение, сводящееся к тому, что этот большой дом с таким множеством черепиц и новыми желобами, нависающими над ее головой, с лужайками и кустарником вокруг них, уход за которым обходится ей столь дорого, даром что занимается им не так уж и много берущий юный недотепа-садовник, придется выставить на продажу.
То, что она норовила сохранить претензии владелицы поместья, заставляло ее теперь ощущать себя такой же прискорбной дурой, как в день, когда к ней заявился с новым телевизором мастер-ремонтник, который при виде старого едва не уронил свою ношу на пол и воскликнул: «Эй, что за чертовня с ним случилась», — а она промолчала.
Впрочем, в день, когда к ней пришел оценщик, сказавший, что ничего в доме менять не нужно, она преисполнилась оптимизма. И действительно, дом, стоявший на пологом холме посреди двух акров леса, с доставленной из Уэльса, вручную изготовленной черепицей и каменной облицовкой, да еще и окнами со средниками и высоченными потолками, выглядел резиденцией до крайности соблазнительной. Как и описал его агент по недвижимости, сказавший, что продажа дома труда не составит и что лично он добавил бы к объявлению слова «притягивающий взоры и чарующе английский».
Для нее самой важнее прочих были две особенности дома, которых никто больше, похоже, и в богом проклятый грош не ставил. Во-первых, настоящий привезенный прежними владельцами из Европы камин работы Адама[6]. На коем взгляд ее часто и любовно останавливался, когда она, погрузившись в мечты, сидела вечером у огня. А еще имелся соединяющий комнату прислуги с подвальной прачечной желоб для спуска белья, каковой ее детишки использовали для спуска чего угодно, кроме белья, включая цыплят, однажды наловленных ими под Пасху, а после еще ужей, до икоты напугавших Мэри, их горничную-ирландку.
Ясно же, грустно размышляла она теперь, что ей, с ее сходящими на нет остатками капитала, проще будет продать дом, чем осилить его содержание. Пусть даже ее светско-альманашная мать и говорила всегда, что грандиозность жилища наделяет определенными признаками знатности даже тех, за кем таковая не водится. Однако мысль, что дом уйдет от нее, и, возможно, скоро, а ремонтные работы, которые она заказала, придется временно отменить, снова наслала на нее убийственное ощущение одиночества. И попытки умерить его вели, похоже, лишь к еще большему одиночеству. Она даже колотила ложками по чашкам и тарелкам, и хлопала в ладоши, и закрывала пинком подвернувшуюся дверь, лишь бы произвести хоть какой-то шум. Одиночество смахивало на заразную болезнь, от которой, сколько ни грызи чеснок, не избавишься.
А теперь еще и одна-две из старых подруг по Брин-Мору, с которыми она вместе смеялась, училась и плакала в тех серого камня готических зданиях и которых могла считать чем-то большим, нежели просто знакомые, в последнюю минуту отказались от мысли приехать к ней в гости. Как выяснилось, они вместо этого затеяли нечто, казавшееся ей и опасным, и глупым, — спуск вместе с детьми на плоту по реке Большого каньона.
Уханье совы в ветвях растущего за окном ее спальни старого дуба, обретшего нынешнее свое величие еще в пору индейцев, представляется ей назойливым предостережением. Но худшими, намного худшими были примечтавшиеся ей дурацкие, отчаянием навеянные планы создания чего-то вроде еженедельного, в европейском стиле, салона, в который могли бы приходить молодые художники и писатели. Единственная ее попытка в этом роде обернулась таким кошмаром, что мысль о ней, даже как о предметном уроке, стала навеки невыносимой. Хотя теперь она, по крайней мере, знала, что такое угроза изнасилования. И, господи боже ты мой, ее затянувшееся воздержание может ведь и спровоцировать оное. Она даже воскликнула как-то раз:
— Дерьмо небесное, какое же это богом проклятое облегчение, когда тебя возьмут да и изнасилуют.
Впрочем, любые местные культурные начинания подобного толка умирают, не успев даже пикнуть. Ближайшие окрестности Скарсдейла производят впечатление интеллектуальной пустыни, где всякий, кто еще не стал продавцом облигаций, работающим в деловом центре города, в какой-нибудь крупной брокерской фирме, надеется стать таковым, а пока практикуется, расхаживая с черным кейсом. И пуская изо рта пену от желания разбогатеть.
Тот же парнишка — которому она целое состояние заплатила, чтобы он стриг ее лужайку, — когда она как-то позвала его в дом, чтобы передвинуть кое-какую мебель, и упомянула при нем о происхождении одного экстравагантного произведения искусства, решил, услышав имя Шагала, что речь идет о новом спортивном автомобиле. Собственно, ничего другого от него ждать и не приходилось, поскольку, когда она в прошлый раз позвала его в дом, чтобы он снял с чердака швейную машинку, пока сама она будет прибираться в квартирке шофера над гаражом, выдул всю водку, какая стояла у нее в холодильнике, да заодно уж, по довольно забавной ошибке, и бутылку мощного слабительного, принятого им за вино.
— Фу ты, миссис Джонс, мне придется забежать в ваш туалет.
Она смеялась до колик, поскольку знала, что даже капелька этого зелья способна вывернуть человеку кишки наизнанку — трах-бабах, — как сама она вывернула наизнанку кишки телевизора, пальнув в него из дробовика. И забилась в неодолимых конвульсиях, когда он сначала посинел, потом позеленел, а потом ринулся вниз, в дамскую комнату, и, едва до нее добрался, звуки оттуда понеслись такие, словно там никак не могла закончиться русская революция. Что, как выяснилось на следующий день, сделало из юноши пожизненного полуинвалида.
А потом, благодаря одному из то и дело врывавшихся в ее жизнь сумасшедших контрастов, она обнаружила, что получает дьявольское наслаждение, носясь, точно заправский гонщик, на газонокосилке, подстригая траву, а при неудачных поворотах и сшибая кусты. Как-то в полночь после нескольких стопочек водки она попробовала даже погонять по лужайке с включенными фарами, к большому удовольствию девушки, стоявшей у своего окна, подсвечивая себе лицо фонариком, — но не соседей с другой стороны улицы, позвонивших в полицию, с которой она объяснилась, пустив в ход лучший свой брин-морский лексикон:
— Надеюсь, вы не станете мне перечить, если я укажу на то, что шум произвожу редко и, исходя из этой простой посылки, питаю надежду, что вы простите мне и проступок, безусловно мной совершенный.
— Вы уже прощены, мэм. Просто давайте постараемся, чтобы ночь прошла без шума.
— И надеюсь, джентльмены, что вы порекомендуете проживающим на той стороне улицы гадам заниматься их собственными долбаными делишками.
— Как скажете, мэм.
Поутру, проснувшись с сухостью во рту и уставившись в потолок, она поняла, что может свихнуться, — вон и аналитик ее в последнее время забеспокоился. Что же ей теперь, жалеть, что она не потребовала от мужа настоящего развода и не заставила его самым милейшим образом выплатить ей алименты по меньшей мере за каждый год, который она отработала у него в женах. Быть леди — это не окупается. Ну и просыпайся, если спишь, и спрашивай у стен спальни: как я протяну этот день? А если не протяну, кто придет на мои похороны.
Аналитик настаивает теперь на том, чтобы она попыталась сохранить в целости то, что еще осталось от ее светской жизни, предлагая — похоже, ничего другого ему придумать не удается — разослать письменные приглашения «НА ДОМУ» и собрать тех друзей, каких она еще сохранила, на чинный обед, быть может, позвав также и его самого с супругой. Когда она отвергла эту идею на том основании, что бывший муж переманил на свою сторону всех друзей, какие у них имелись, и теперь они образуют часть его чарующей телевизионной жизни, аналитик сказал, что она еще увидит — люди на такие обеды слетаются стаями. Ладно, увидит так увидит. Она заказала у «Картье» приглашения, но все гадала, не нарушил ли аналитик, напросившись на приглашение, нормы своего профессионального вероучения, не хочет ли он просто-напросто разжиться новыми пациентами.
Ах, надо все же вернуться в здравый ум и твердую память, иначе она так и будет рисковать тем, что слетит с катушек. При этом, однако, время от времени позволяя себе небольшие причуды. Черта вполне человеческая. Что же касается аналитика, обзаводиться новыми знакомствами любит всякий. В доме ее он ни разу не был, хоть и должен знать все его углы и закоулки, поскольку она рассказывала ему о них месяцами. Не упоминая, конечно, ни о том, что вышибла дерьмо из нового телевизора, ни о юном садовнике, извергавшем из себя то же самое в дамской уборной.
Да и какого черта, может же она рискнуть и спустить пару-другую тысяч своих все усыхающих зеленых и задать званый обед — прежде чем примет чрезмерную дозу снотворного и выяснит наконец, куда определят на жительство ее пропащую душу. И пока что ей, полагала она, вполне можно рассчитывать хотя бы на горстку тех, кто стоит в обществе ниже ее и кому достанет любопытства и злорадства прийти посмотреть, насколько задроченной, задолбанной и задрипанной стала она после развода. Вот и ее бабушка однажды сказала:
— Дорогая моя, всякое предвкушение — возможность не оглядываться с тоскою назад, пока же забудь обо всякой чуши насчет равенства, твой снобизм — это самый драгоценно-бесценный капитал, какой когда-либо будет у тебя в жизни, а потому дорожи им. Избегай трусоватых мужчин и, когда оказываешься вдали от уборной, которой ты можешь полностью доверять, заходи пописать только в самые чистые заведения.
И действительно, если в Нью-Йорке и его окрестностях и существовало какое ни на есть веяние, так состояло оно в том, что женщины искали чертовски чистые туалеты, блеск и лоск которых способны ослепить кого угодно. И вот, совершенно невероятным образом все, кому она отправила письменные приглашения, явились к ней, как и предсказывал аналитик. И двенадцать гостей, приятно гомоня, столпились вокруг шампанского «Луи Рёдерер», и копченого лосося, и канапе с икрой. Она взяла напрокат венгерского повара и людей, коим надлежало прислуживать за столом, а оправившийся от поноса юный садовник парковал автомобили, изуродовав при этом всего лишь половину лужайки.
И все же, при наличии начищенного до блеска бабушкиного серебра и прокатного дворецкого, который прислуживал в буфетной и принимал в прихожей пальто гостей, это был не худший из твоих обедов. Правда, при первой подаче напитков, когда она зажгла в камине огонь, выяснилось, что труба чем-то забита, и дым выкурил гостей из гостиной в ледяной зимний сад. Впрочем, молодой садовник, облачившийся по случаю званого обеда в лучшую свою одежду, сумел, бормоча негромко мать-перемать, прочистить дымоход, не без того, правда, чтобы осыпать сажей и ее саму, и ее лазурно-голубое шифоновое платье.
— Фу ты, миссис Джонс, простите, пожалуйста.
Приглашен, разумеется, был и ее адвокат, пришедший, скорее всего, из чувства долга — вместе с женой-гадюкой, только что подавшей на развод; адвокат тоскливо сообщил ей, что супружница его, разумеется, не такая прирожденная леди, как она, и он, будучи опытным юристом, ожидает, что благоверная обдерет его как липку и по закону, и без оного. Ее же позабавило, что аналитик, едва обменявшись с адвокатом несколькими словами, приобрел вид ошпаренного кота, коему не терпится убраться куда подальше, но после разулыбался во весь рот и начал изводить всех дурацкими разговорами.
Затем «Рёдерер» закончился и, несмотря даже на приемлемо приличное нью-йоркское шампанское, вечер выродился в жуткую скукотищу, едва нарушаемую бесцветно-благочинными разговорами. С постоянным упоминанием школ, в которых ее гости учились, прежде чем поступить в университеты, которые они закончили. Не привнесли особого оживления и мятный соус к бараньим отбивным и шпинат, сколь ни восхитительно был он приправлен сметаной. Она понимала: гости мгновенно учуяли панику, сокрытую в ее чрезмерных усилиях, в отважных стараниях скрыть свое одиночество и жалкую долю. Время прощания близилось, и каждая супружеская чета рассыпалась в обещаниях вскоре непременно с нею связаться. Тем не менее она сознавала: труды, которых потребовал этот обед, потрачены были совсем не впустую, по крайней мере она убедилась, что еще способна шикарно принять гостей. А заодно уж и выяснила, что ни единый из них, и особенно жены, не принадлежит к числу людей, на которых ей можно будет положиться, когда ее прижмут дрожащей жопой к стене, как уже и прижали, оставив для защиты только по ладони на каждую ягодицу.
Катастроф же приключилось только две. Причем почти одновременно. Она возвращалась через буфетную из кухни, куда заходила посмотреть, что поставил на огонь повар, — оказалось, всего лишь растопленное масло, каковое и растеклось, полыхая, по всей плите. И тут давний ее поклонник, с которым она играла в теннис в загородном клубе и почти один только раз гульнула, на пару часов остановившись в мотеле, ухватил ее, прижал к раковине в буфетной и давай целовать.
— Мать честная, Джой, да ты еще хоть куда!
Она и не прочь была бы продолжить и даже немножко его подзадорила, но тут сквозь вращающуюся дверь ввалилась его кислятина-жена, застукала их на самом интересном месте и, поедая обоих свирепым взглядом, залопотала невнятно что-то угрожающее. После этого муж с женой быстренько удалились, а она семенила за ними до вестибюля, жалко оправдываясь, что-де Чарли просто помогал погасить пожар на кухне, однако жена лишь ахнула входной дверью, отчего на пол вестибюля слетел со своей подставки и разбился вдребезги керамический горшок.
Однако прием был отмечен и несколькими радостными минутами — когда, например, все гости собрались вокруг концертного «Стейнвея», держа в руках бокалы с вином и совершенно бесценным бренди, поднесенным ей в дар виноторговцем. Она лупила по клавишам, гости распевали свои любимые бродвейские хиты, а после того, как начало сказываться бренди, и старые университетские песенки. Происходившее отливало темно-зеленым блеском «Лиги плюща»[7], бабушка была бы довольна, хоть, правда, и с неодобрением относилась к университетам, распложенным севернее линии Мейсона-Диксона[8].
И все-таки, задним числом, при последующем осмыслении, все это вылилось, как ей представлялось, в довольно убогую лебединую песню. Гости вполне респектабельно надрались, оставшись, однако же, напряженно-напыщенными. И услышав о ее намерении продать дом, говорили с весьма выразительным нервным смешком, что покупатели, хочется верить, не будут людьми нежелательными. А потом, за десять минут до полуночи, все они, точно куклы, встали как один, расселись по машинам и, захлопав автомобильными дверцами, с шумом укатили по домам. Правда, им еще удалось полюбоваться через лужайку девушкой в наручниках, стоявшей у окна и демонстрировавшей с помощью фонарика степень своей раздетости.
О, разумеется, без старого доброго большого сюрприза не обошлось. Кто бы в такое поверил: она обыскала весь дом и пришла к неопровержимому выводу, что украшенная императорским клеймом серебряная чайница Фаберже, столь высоко оцененная «Сотбис», а с нею и еще более изысканная, оправленная в золото мейсенская табакерка с изображением сцен медвежьей и оленьей охоты — обе достались ей в наследство от южно-каролинской бабушки и небезосновательно почитались ею невозместимыми, — что обе они исчезли. Вряд ли взятая напрокат прислуга или юный садовник могли иметь представление о высокой, если не астрономической цене этих вещиц, однако она знала немало людей, таковое имевших, и почти все ее гости были из их числа.
Ей-то казалось, что весь смысл письменных приглашений и строгих вечерних костюмов как раз в том и состоит, что ты получаешь гостей, на чужое не падких. Или бабушка говорила это о фраках, а не о строгих костюмах. Первой, на кого пали ее подозрения, была, разумеется, злющая супружница Чарли. Однако если у этой малоприятной дамы поинтересоваться, хотя бы обиняками, не подворачивались ли пропавшие вещицы ей под руку, дама непременно подаст на нее в суд за клевету, а суд обдерет ее до распоследней нитки.
Господи боже ты мой, на самом-то деле она просто забыла о том, что перед приемом следовало убрать их с глаз долой. И не убрала, так они на своем месте стоять и остались. На маленьком стеклянном столике. В укромном углу. Но зато под лампой, так что видно их было хорошо. Чайница и табакерка, обе не застрахованы. Фамильные, до блеска начищенные драгоценности, а серебро она так и вовсе отполировала собственными нежными пальчиками. И ведь они были ниточками, которые связывали ее с бабушкой, пусть кто-то и думал, что она просто выставляет их напоказ. Собственно, они и показывали, что, даже лишившись мужа, она все еще владеет вещами, которые всякому их обладателю внушали бы гордость прямо-таки павлинью.
Поймав себя на обращении к эпитету «павлинья», она рассердилась, поскольку слово это отчасти оспаривало изысканность ее южного наследия. Впрочем, она сознавала, что в конечном счете понесла потерю не сентиментальную, но финансовую, да еще и продемонстрировала свою уязвимость. Ладно, пусть их, пропали так пропали, оставив ее с мучительными подозрениями насчет того, кто мог совершить покражу. Самое худшее, что с уверенностью-то она ни черта сказать не могла. И ее безумно соблазняла мысль пасть infradignitatem[9], сообщив имена своих гостей полиции, что снабдило бы йонкерскую[10] «Геральдтрибюн» заголовками наподобие
ПЕРСОНАЖИ «СВЕТСКОГО АЛЬМАНАХА»
КРАДУТ НАСЛЕДСТВЕННЫЕ ЦЕННОСТИ
У ОБЕДНЕВШЕЙ РАЗВЕДЕНКИ
Но ведь ее воспитали как леди. И вот, пожалуйста, ей приходится сражаться за жизнь в совершенном одиночестве. И как знать — тут она рассмеялась, — хорошее судебное дело могло бы снова собрать вокруг нее большую толпу людей. Разумеется, в зале суда. Что уже не смешно. Черт побери, да при определенном везении ее в этой толпе так могут помять, что у нее начнется некроз какого-нибудь там органа. Или она, осматривая, как пристрастилась теперь делать ночами, свои груди, нащупает роковую опухоль. Конечно, это не отнимет у нее всегдашней и неизменной учтивости, зато она сможет умереть трагически медленной смертью.
Ладно, хорошо уж и то, что она знает, где хочет быть похороненной. В лесах Южной Каролины. На старом сельском кладбище, неподалеку от заповедного поля на плантации бабушки — того, где охотились на куропаток, — бок о бок с самой бабушкой, на семейном участке, вокруг которого покрываются патиной времени каменные монументы, напоминающие о героях-конфедератах времен Гражданской войны. И где ступать по высокой траве следует с осторожностью. Поскольку ее временами облюбовывают змеи, возжелавшие погреться на солнышке, а наступив на какого-нибудь медноголового щитомордника, ты можешь мигом воссоединиться с теми, кто уже упокоился здесь с миром.
Имя свое, Джоселин, она всегда недолюбливала, однако во время приема все гости называли ее коротко: Джой. Радость, стало быть. Вот слово, которого она теперь, когда ее жизнь лишилась столь многого, и слышать-то не желает. Утрата этих произведений искусства была не просто последним ударом — во все время супружества она неизменно видела в них финансового туза в рукаве, туза, с которым всегда можно было взять да и смыться из дому, просто-напросто вызвав такси и покидав бесценные безделушки в сумочку. Конечно, потом, отнеся эти вещи в «Сотбис», пришлось бы поселиться в каком-нибудь почтенном отеле и ждать затаив дыхание, когда их выставят на аукционе.
Но черт вас всех подери совсем, если так поступают с тобой твои гости, ты становишься бесцензурной не только в помышлениях, но и во всем, чем станешь заниматься в будущем, включая и выбор друзей. Который, увы, навряд ли представляется ныне возможным, поскольку единственным, с кем она ощущала хоть какое-то взаимопонимание, была закованная девица из окна напротив.
И потому, проразмышляв над случившимся сорок восемь часов, она послала к чертям собачьим всю ораву так называемых старых друзей и сообщила о краже в полицию. Не приходилось сомневаться, что после этого она пала в глазах своих гостей в строгих вечерних костюмах еще и гораздо infradignitatem. Ну и пусть, люди вообще до того похожи один на другого, что можно обзавестись кучей новых знакомых за те пять минут, в которые поезд проходит четыре мили до Бронксвилла. А после за партией бриджа в загородном клубе, когда она все рассказала своим партнершам, ей вдруг пришло в голову, что ее могли и вправду ограбить, что в ночь, когда она взяла дробовик и вышибла дух из телевизора, кто-то мог и в самом деле осмотреть ее дом, а потом просто вернуться и подождать, пока все гости уйдут обедать в столовую.
Да и хрен с ними. Название «Скарсдейл» всегда казалось ей немного смешным, она даже именовала ближайшие его окрестности «Долиной скАрпионов», и это представлялось ей наиболее точным описанием того, что их городишко делает с некоторыми из своих обитателей. Кроме того, она по собственному опыту знала, что и кровельщик, и водопроводчик, и электрик поначалу изображают из себя завзятых сердцеедов, потом Эйнштейнов, потом наносят тебе пару бессмысленных визитов, норовя зазвать на свидание, а уж под самый конец пытаются срубить тебя под корень с помощью счета за оказанные услуги.
Впрочем, была, несомненно, и одна дьявольски добрая новость. Цены на недвижимость, как сказал ей агент по продаже мистер Гудвей, не только сохранились на прежнем уровне, но и возросли. Дом и земля вокруг него всегда оставались куском до чертиков лакомым. Сам дом окружали лужайки, огражденные кустами, несколько высоких деревьев давали летом густую тень. А пруд, расположенный рядом с домом, был хоть и маловат для каноэ, но достаточно велик для пловца, жаль только, что в нем обитала большая кусачая черепаха, способная запросто отхватить человеку ногу.
— Миссис Джонс, я торгую недвижимостью вот уж семнадцать лет и считаю дом номер семнадцать по Виннапупу-роуд образчиком sanspeuretsansreproche[11] в категории домов, о которых мечтает любой состоятельный деловой человек.
— Что ж, надеюсь, вы правы, мистер Гудвей, иначе нам останется только acheverunebêteblessée[12].
В итоге рекламную брошюру агента по недвижимости украсила лестная фотография дома, а сам дом был описан в ней как «восхитительно английский, купающийся в очаровании старины». Дальнейшие детали также излагались в словах, прибегнуть к которым сама она не решилась бы. Но, по крайней мере, слова были английские и сообщали, что дом стоит посреди мирных холмов Уэстчестера на полных двух с тремя четвертями акрах земли, вмещающих также и собственный небольшой водоем.
Дом удалось продать за семьдесят два часа — два покупателя перебивали его один у другого, отчего он ушел с аукциона по цене на десять процентов больше начальной. Она поплакала. Впрочем, все происходившее с нею было, в сущности, крошечной интерлюдией в игре жизни, исчезающей неведомо куда в совершенно безликом – по ее неизменным представлениям — городишке. За всю историю коего никто не знал и знать не хотел, живет она в нем или не живет. Теперь она поняла, что чем в большее число пустых комнат ты вынуждена заходить, впадая при этом в депрессию, тем в большую депрессию ты при этом впадаешь.
И все же она чувствовала себя достаточно молодой — внутренне, — чтобы получать наслаждение от frisson[13], который по временам насылало на нее безумное ощущение грядущей опасности. Разбогатевшая ныне, она задумала полететь весной первым классом в Париж и остановиться в отеле «Ланкастер», а затем проводить долгие досужие часы в Лувре, из которого она будет уходить на бульвар Сен-Жермен и пить там citronpressé[14]. Читая «Геральдтрибюн», она позволит очкам для чтения немного сползти с носа — как будто она до того погружена в свое увлекательное занятие, что ей уже некогда обращать внимание на весь прочий мир.
А оттуда она отправится в Лондон и поселится в «Кларидже», краснокирпичном каретном сарае на тихой улочке Мэйфера. Одинокая, свободная, без особого багажа — такой же была она в пору головокружительного путешествия, которое предпринял изменивший прежним творческим принципам муж ради того, чтобы протолкнуть свое первое шоу, способное угодить низменным вкусам массового потребителя. Стив говорил тогда, что, конечно, эти дела обходятся в целое состояние, однако крупная независимая постановка требует, чтобы ты селился в отелях, облюбованных ведущими голливудскими агентами, — это позволяет оказаться бок о бок с ними в лифте, при условии, конечно, что они не улепетывают в Средиземноморье и не расползаются там по яхтам, если не по футбольным полям.
При всей ее любви к отелям, она почему-то чувствовала, что такое отношение Стива к ним выдает его относительно бедное происхождение, — точно так же, как привычка мужа выставлять на обеденный стол пакет с молоком. И испытала отнюдь не мимолетную неловкость, когда преувеличенно внимательные и учтивые официанты мигом вернули ему вес, который он попытался было сбросить. И все же, как ни разбогатела она, по ее мнению, после продажи дома, ей все равно казалось, что никто ее теперь и знать-то не хочет. Хоть она и купила новый «ягуар» зеленой гоночной раскраски и начала что ни день играть в бридж со старушенциями из загородного клуба.
(Далее см. бумажную версию)