Повесть. Вступление Екатерины Скляровой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2007
УВЕ ЙОНСОН[1]
Посвящается С.Б.
«Поперек путей»
«Но Якоб всегда ходил поперек путей». Так звучит знаменитая первая фраза романа «Догадки о Якобе», изданного в ФРГ в 1959 году. До публикации этой книги Йонсон жил в Мекленбурге. В ГДР. После — поменял страну проживания. В процитированной фразе выражено его несогласие с официальной версией Истории.
Я процитировала начало главы об Уве Йонсоне из книги известного книжного обозревателя Фолькера Вайдермана (широко обсуждаемой сейчас в Германии) «Световые годы. Краткая история немецкой литературы с 1945 года до сего дня» (2006)[2]. Автор книги отмечает, что для писателя Йонсона (1934-1984) всегда были характерны «интерес к большой Истории и к малым историям, одновременно очень точное и поэтичное изображение действительности». То, что автор сумел осуществить в своем романе «Дни года» (1970-1983), — соединение американской повседневности 1967/68 года с постепенно воссоздаваемой в памяти эмигрантов (и в результате все более приближающейся к сегодняшнему дню) картиной исторического прошлого Германии — Вайдерман, литературный критик, отнюдь не щедрый на похвалы и восторги, называет «фантастическим» достижением.
В Германии проза Йонсона давно считается классической, существует даже литературная премия его имени — наряду с премиями Альфреда Дёблина, Георга Бюхнера и другими. В России, к большому сожалению, он пока практически не известен. До перестройки публиковать произведения человека, уехавшего из ГДР на Запад (он жил в ФРГ, потом какое-то время в США, в последние годы — в городке Шеернесс, в Великобритании, где и закончил свою жизнь изгоем: тело его обнаружили лишь через три недели после смерти), было невозможно; после перестройки, видимо, не находилось желающих издавать и переводить эту трудную, виртуозно написанную, но внешне неброскую, не обещающую коммерческого успеха прозу.
И все-таки в 2003 году, в специальном «немецком» (сентябрьском) номере, «Иностранная литература» опубликовала несколько рассказов Уве Йонсона, а также избранные места из его переписки с Максом Фришем. Чуть позже переводчица этих материалов Софья Львовна Фридлянд предложила опубликовать в журнале повесть «Два взгляда» (1965), которая, несмотря на свой небольшой объем, действительно достаточно полно показывает и круг проблем, которые волновали Уве Йонсона, и особенности его художественного метода.
В Германии и в Западной Европе давно вошло в привычку прибавлять к имени Уве Йонсона громкий титул «писатель обеих Германий». Этим в нем чествуют писателя, который одним из первых проявил интерес к теме разделенного немецкого народа и даже причислил ее к самым животрепещущим в немецком послевоенном литературном процессе. В 1961 году, отвечая на вопросы журналиста о трудностях и задачах своего творчества, Йонсон объяснял это так: «Разве можно перед лицом остального мира вообще говорить о Германии? Нам всем следовало бы помалкивать после 45-ого. Лично я бы не смог говорить на эту тему. На нашей стране лежит такой несмываемый позор, что нечего и думать о прощении. Единственное, пожалуй, что могло бы оправдать разговор о Берлине, это наш раскол, наша граница, наше отдаление друг от друга. По той простой причине, что, как мне кажется, граница между двумя немецкими государствами позволяет сравнить два известных на сегодня способа жизнеустройства и ощутить острую необходимость выбора между ними. Вот это могло бы заинтересовать остальной мир! Вот это дало бы нам право сказать: мы тоже существуем, мы тоже заслуживаем внимания!»
Именно близкое соседство двух противоположных друг другу образов жизни, двух культур, и неизбежная проблема выбора, с которой сталкивается человек, живущий на границе между ними (на стыке двух миров), составляет содержание первых трех произведений Уве Йонсона: романов «Догадки о Якобе» (1959), «Третья книга об Ахиме» (1961) и повести «Два взгляда» (1965). Для Йонсона как писателя не менее остро стоял и вопрос о возможностях познания этой противоречивой реальности — как запечатлеть ее в литературном произведении, в слове, без потерь и искажений? С одной стороны, Йонсон достаточно скептически смотрел на познавательные способности литературы вообще, с другой — сам был дотошным и проницательным исследователем немецкой действительности, но при этом ему удавалось оставаться беспристрастным, наблюдать за жизнью как бы со стороны и с холодной головой, сохранять независимость.
Независимость была свойственна Йонсону и как личности, и как художнику слова. Какое-то время его пытались втиснуть в рамки того или иного художественного течения, приписать то к одной, то к другой политической или литературной группе: называли и «модернистом», и «социалистом», и «декадентом», и экспериментирующим «формалистом», и «троянским конем» из ГДР, и восточнонемецким диссидентом. После долгих мучений решили остановиться на формуле «сложный писатель», которая за ним и закрепилась. Эта формула акцентирует внимание прежде всего на формальном своеобразии его прозы. Частые упреки в искусственной усложненности писатель отклонял, указывая на противоречивость и многомерность того реального мира, который ему приходится воссоздавать. Уже первые его книги приводили в недоумение читателей и критиков своей разнородной художественной структурой: всеведущий повествователь заменен в них несколькими рассказчиками (они же и герои произведения), то есть история преломляется в сознании нескольких персонажей; вместо того чтобы обозревать происходящее «сверху», читатель как бы сам оказывается среди действующих лиц. По ходу чтения он постоянно наталкивается на загадки, в прояснении которых может полагаться только на себя, на свое внимание и умение сопоставлять разные версии.
Повесть «Два взгляда», по мнению критиков и литературоведов, написана — по сравнению с романами — в более простой, почти традиционной манере. Эта кажущаяся простота, между прочим, оборачивается многими трудностями при попытке ее адекватно перевести.
Как для естествоиспытателя основой работы являются эмпирические данные, так и для «исследователя от литературы» Йонсона исходным материалом были его собственные впечатления и жизненный опыт, а также впечатления и опыт близких ему людей. Он и сам не раз подчеркивал свою «любовь к конкретному». Так, у истоков повести «Два взгляда» стояло реальное событие: побег Элизабет Шмидт, будущей жены Йонсона, из ГДР — вскоре после возведения Берлинской стены, в 1961 году. На эту автобиографическую основу указывает и посвящение в начале книги: С. и Б. — супруги Соня и Берт Рихтер, члены нелегальной студенческой группы в Западном Берлине, помогавшей вызволять из-за Стены тех, кто желал покинуть ГДР. Способ, каким героиня повести совершает бегство из ГДР, в точности повторяет тот, которым воспользовалась в свое время невеста Йонсона. Однако на этом автобиографические параллели заканчиваются. Повесть суммирует опыт писателя и наблюдения, сделанные им в 60-х — первой половине 70-х гг., она, в определенном смысле, представляет собой итог размышлений Йонсона о политическом и духовном расколе Германии — точнее, о том воздействии, которое оказало на современников возведение Берлинской стены.
Как и в предыдущих романах Йонсона, в повести рассказчик приступает к распутыванию некоей истории уже после того, как наступила ее развязка. Если в «Догадках насчет Якоба» главную задачу автора составляло выяснение причин загадочной смерти героя, а в «Третьей книге об Ахиме» он хотел разобраться в том, что же помешало западногерманскому журналисту создать биографию восточнонемецкого спортсмена, то в «Двух взглядах» его интересуют зарождение и угасание любви между молодым человеком из западногерманской провинции и девушкой из Восточного Берлина Однако история любви составляет только первый — событийный — план.
Ключ к более глубокому пониманию повести — в ее названии. Сам Йонсон пояснил свое намерение так: «В названии слово взгляд (Ansicht) употреблено в его старом значении: vue, prospekt — └вид, перспектива (панорама)"; тут подразумевается и просто разница во мнениях, разность точек зрения». Нам предлагается не только история любви, но и два взгляда, два разных видения мира, две точки зрения на него, а вместе с ними — и два среза действительности, по сути, несовместимые.
Донести их до читателя доверено непричастному к событиям рассказчику, который на протяжении десяти глав поочередно меняет угол зрения и изображает события то с позиции господина Б., то с позиции фройляйн Д. Персонажи же лишены собственного голоса: на месте ожидаемых внутренних монологов или диалогов — несобственно-прямая речь, вплетенная в общую ткань повествования. Инициалы, под которыми значатся действующие лица, скорее всего свидетельствуют о том, что персонажи эти — некое обобщение. В западногерманской критике преобладает версия, согласно которой «Б.» и «Д.» (в немецком оригинале В. и D.) суть начальные буквы аббревиатур ФРГ (BRD) и ГДР (DDR), такая интерпретация придает героям книги статус типичных представителей государств, гражданами которых они являются. Вероятно, эта версия недалека от истины — сам писатель никогда не подтверждал, но и не опровергал ее.
Только в конце повествования рассказчик выходит из тени и говорит, что вся история была записана им со слов Д. То есть речь вроде бы идет о вполне реальных событиях, произошедших в Германии осенью 1961 года. Однако затем рассказчик упоминает и обещание, взятое с него Д.: «- Но все, что вы напишите, должно быть выдуманным! — Оно и есть выдуманное». Так автор дает понять, что преследовал несколько иную цель, чем простой пересказ действительно имевших место событий, что речь идет не только о судьбе двух конкретных людей. «Два взгляда» — повесть об отчуждении между восточными и западными немцами в целом, о разделяющих их препятствиях, преодолеть которые гораздо труднее, чем перейти границу (или разрушить Берлинскую стену).
Необычная для Йонсона «простота» художественной манеры повести, которую отмечали критики, с лихвой компенсируется способом организации художественного текста. В «Двух взглядах» абсолютно отсутствуют прямые авторские оценки, пояснения, комментарии. Читателю предлагаются факты, детали, подробности — словом, «эмпирические данные». Художественное пространство повести обладает повышенной плотностью, мы словно рассматриваем мир в увеличительное стекло и видим мелочи, обычно ускользающие от взгляда. Для прозы Йонсона, и для этой повести в частности, характерно обилие однородных членов предложения, сложносочиненных конструкций, как будто происходит нанизывание все новых и новых подробностей на нить повествования. Такая организация текста требует от читателя предельного внимания к каждому слову: чуть зазевался — и пропустил какую-то важную для понимания всей истории подробность.
Другая особенность этой (и вообще йонсоновской) прозы — внезапные, никак не подготовленные переходы от одного временного пласта к другому. Поэтому читателю часто приходится возвращаться назад, к уже прочитанному, и пытаться заново осмыслить тот или иной эпизод.
В связи с этим вспоминается известное замечание Юрия Лотмана: бывают книги, которые требуют многократного прочтения, в них «точка конца одновременно является пунктом повторного ретроспективного взгляда на сюжет».
Екатерина Склярова
1.
Некто Б., молодой человек, однажды получил сразу много денег и купил спортивный автомобиль.
Он и раньше зарабатывал достаточно своими фотоснимками, которые в родном гольштейнском городке продавал местному отделению окружной газеты. Но тем не менее по-прежнему жил в меблирашке над залом городского кинотеатра, а ездил на машине старой модели, которой стукнуло уже десять лет, — теперь такие выпускались по пять тысяч штук ежедневно.
Потом ему удалось вторично продать фотографии, сделанные за последние два года: их напечатали в виде альбома, который «отцы города» при случае охотно дарили туристам, курортникам, отмечающим юбилей супружеским парам, покидающим свой пост бургомистрам, промышленным воротилам и так далее. Когда разошелся двухтысячный тираж, Б. понял, что может позволить себе купить новую машину, хотя и не последней модели.
К сожалению, эта выгодная для Б. сделка состоялась лишь потому, что он согласился не включать в альбом некоторые снимки, без прикрас показывавшие, как на самом деле живется в городе престарелым и нищим. После, бреясь по утрам, Б. еще долго поворачивал голову так, чтобы не встречаться глазами с собственным отражением в зеркале. Но когда запас визитных карточек у него иссяк, он решил использовать часть своих сбережений для подготовки нового альбома.
Он усердно припадал на колено, всячески изгибался, до боли напрягая поясницу, даже, если надо, ложился на живот и на спину, садился на корточки, поднимал камеру над головой — и все щелкал, щелкал фотоаппаратом. Старался заработать побольше.
А тут вдруг один иностранный спортивный автомобиль заблудился в лабиринте перегороженных — из-за летнего ремонта дорожных покрытий — улиц и перед самым шлюзом упал в воду. Молодой г-н Б., пока фотографировал, как спасают машину, разговорился с ее владельцем. Тот был бы рад и за меньшую, чем ему предложили, сумму избавиться от злосчастной машины и покинуть негостеприимный город. Б. показал ему выписку из банковского счета, выторговал скидку, соответствующую цене неизбежного ремонта, и в конце концов, выложив свои сбережения за последние пять лет, стал хозяином мокрого красного «понтона», выуженного подъемным краном из грязной воды. Суеверным Б. себя не считал.
Чтобы привести машину в порядок, пришлось ограничить свои расходы и в ближайшие месяцы, но зато другой такой красавицы не было во всей округе. К тому же знакомые стали поговаривать об умении Б. вести деловые переговоры, и он, воспользовавшись этим, при первом же удобном случае повысил цену на свои фотографии. Теперь он мог безо всяких сожалений подарить старую колымагу подружке, с которой расстался в прошлом январе из-за другой девушки.
В первую ночь, когда во дворе кинотеатра воцарилась его новая, отремонтированная и чистая машина, Б. не сомкнул глаз. Дело было в июле. Каждый третий день он мыл машину, протирал кожаные сиденья, до блеска надраивал лакированные части. Даже в самые сухие, пыльные дни его прыгучее сокровище выглядело так, словно стоит за стеклом витрины. Он был благодарен мальчишкам, которые, разинув рты, толпились вокруг, и в награду катал их по Рыночной площади.
Он, правда, ощущал некоторую неловкость, когда ездил в своей машине, чтобы заснять церемонию закладки первого камня, или пожар в овине, или дорожное происшествие, да и владельцу газеты не хотелось, чтобы кто-то подумал, будто в редакции зашибают бешеные деньги. Б. же казалось, что с такой машиной легче обзавестись подружкой, и одну девушку он едва не спросил, чтó думает об этом она. Хотел спросить, но забыл из-за рева мотора на трехполосной улице, по которой он проезжал каждый вечер, полагая, что для мотора это полезно.
С машиной он, можно сказать, не расставался, как другие — с наручными часами, без нее он теперь просто не мог существовать. Мягкое щелканье дверных замков, эмблема престижной фабрики в виде колеса со спицами, привычный вид яркого красного пятна в сером провале двора стали неотъемлемой частью его жизни. Порой он не мог удержаться и подходил к окну, просто чтобы взглянуть на машину. В августе 1961-го ему исполнилось двадцать пять.
Но, увы, в том же августе машина у него пропала. Он приехал на несколько дней в Западный Берлин и, когда на второе утро, даже не помывшись толком, подошел к окну, перегнулся над подоконником — потный, голый до пояса, полноватый — и посмотрел на улицу, парковочная площадка перед отелем, еще освещенная жиденьким светом неоновых трубок, была пуста. Только на грязном асфальте поблескивала капля машинного масла. И тут, в чужом городе, полном грузовиков и светофоров, широких улиц и спешащих по ним людей, в трепетном свете раннего утра, его охватило чувство огромной утраты.
2.
Медицинская сестра Д. успела лишь недолго проработать в одной из крупных клиник Восточного Берлина, когда руководство предложило ей место в общежитии для сотрудников. Зеленоватый свет, проникавший из сада, затемнял лицо сидевшего за столом, спиной к окну, мужчины, предложение поселиться в комнате на двоих было поощрением, но стоявшая перед начальником Д. молчала.
Она мешкала с ответом, чтобы выиграть время, но тут увидела, как кадровик внимательно всматривается в ее лицо и в фотографию на анкете, и начала говорить, намеренно подстраиваясь под собеседника, — как могла бы говорить светловолосая, неиспорченная, заслуживающая доверия молоденькая девушка. Вся эта сцена напомнила ей школьные годы.
Предложение она отклонила. Изобразила из себя скромницу, сослалась на привязанность к родным, из-за которой готова каждый день тратить два часа на дорогу из Потсдама и обратно, сказала, что уступает эту честь и предложенное место сестрам, работающим в больнице дольше нее. Она едва удержалась, чтобы не сделать книксен.
Ее спросили:
— Пока поезд идет через Западный Берлин, вы никогда не выходите на остановке? Ну, любопытства ради? Или по другой причине?
Этот вопрос лишил ее прежней уверенности. Ей не хотелось перебираться в общежитие только из-за того, что кто-то из ее коллег освободил место, эмигрировав в Западный Берлин. Она не нуждалась в поощрениях за послушание и старательность — качества, которые ценили старшие сестры. Вид на жительство в Восточном Берлине она надеялась получить другим путем. Жизнь в сестринском флигеле ее не устраивала — там тебя в любой момент могли вызвать на сверхурочную работу или на какое-нибудь собрание. Кроме того, она не хотела, чтобы вахтер видел всех приходивших к ней приятелей.
Она улыбнулась сияющей улыбкой и ответила, на этот раз более «взрослым» тоном:
— Да нет, давно уже не выхожу.
Правда, из-за смущения стиснула руки. И злилась на себя за этот нелепый жест еще долго после того, как разговор закончился и ее отпустили в отделение.
Мать ее думала, что она снимает комнату вместе с одной из подруг, и расспросами не докучала. Мать жила одна — дети давно разлетелись, — и была глубоко разочарована тем, что ее дочь не уехала из Восточногерманского государства, отказавшего ей — дочери — в праве на обучение в старших классах и на получение высшего медицинского образования. Дочка наверняка могла бы добиться большего, чем просто быть медсестрой. Но именно с нею мать иногда переругивалась на кухне, братьям же, когда те играли в скат, просто надоедала нескончаемыми вопросами по поводу их самочувствия или дырявого белья, а потом сама же бегала для них за пивом. Д. редко ездила к матери в Потсдам.
Она тайком сняла комнату в Восточном Берлине, на северной окраине города, у одной хромой вдовы. Обходилось это, конечно, дороже, чем проживание в общежитии при клинике. Но зато неприглядная серая комната с захватанной пальцами мебелью означала для нее первую попытку наконец-то пожить самостоятельно — после школы и родительского дома.
Вдобавок ей нужен был адрес, по которому она могла бы получать письма из Западной Германии, от молодого человека, с которым в январе у нее завязались отношения: любовь не любовь, связь не связь, недельное знакомство — подходящее слово не приходило в голову. В конце той недели она нарочно задержала своего приятеля до полуночи, не дала ему уехать в Западный Берлин: чтобы посмотреть, сильно ли он боится неприятностей из-за просроченного пропуска. О неприятностях он, конечно, упомянул, но при этом сказал что-то — нелепое — про свою к ней любовь. Ей, помимо прочего, хотелось тогда посмотреть, способна ли она первой сделать решающий шаг. В следующий раз молодой человек объявился лишь в марте, она его уже не ждала.
После разговора насчет сестринского общежития Д. на работе нарочно стала демонстрировать равнодушие к служебным обязанностям и даже непокорность — и все ради того, чтобы ее личная переписка не контролировалась больничной администрацией, чтобы по вечерам она могла оставаться одна в темной, выходящей на двор комнате, пусть даже летний воздух в тех местах, где еще сохранялись с войны обгоревшие руины, казался каким-то затхлым. Она иногда ходила на танцы, но больше любила в свободное время просто сидеть дома, потому что уставала и потому что у нее было ощущение, что ей о многом надо подумать. Скоро ей исполнится двадцать один год.
Каждый раз, заперев за собой дверь комнаты, о существовании которой никто не знал, она испытывала нечто похожее на гордость. У нее ведь было что защищать, и кое-что в этом плане ей уже удалось.
3.
Приехав в Западный Берлин на дорогой спортивной машине, турист Б. ощущал себя совсем по-другому, чем в прежние свои приезды, — и даже не горбился теперь за баранкой. Он полагал, что по праву занимает место в зажатом между рядами домов потоке машин, сражающихся за свободное пространство; он лихо тормозил перед пешеходами, уже не боялся запутаться в незнакомых районах. Зайдя в пивную, не оставлял ключ зажигания в кармане брюк, а сразу выкладывал на стол, на обозрение всем желающим; потом, снова выйдя на улицу, радовался тому, что возле его экзотичной машины собралась кучка зевак, с удивлением разглядывающих нездешний номер. Он со спокойной самоуверенностью садился в кабину, бросая на них через плечо равнодушный взгляд. Ему казалось, что он надежно защищен от прохожих, сколь ни наивны были такие мысли применительно к столичным жителям; а вечером, уже возле отеля, он с удовольствием смотрел через автомобильное стекло на ярко освещенную улицу, рассчитывая в скором времени получше узнать этот город, который так ему нравился. На второй день своего пребывания в Берлине Б., хорошо отдохнувший ночью, проснулся с намерением задержаться здесь дольше, чем планировалось. Пропаже машины он поначалу не придал особого значения, списав ее на нравы большого города, но за завтраком кусок уже не лез ему в горло. На вторую половину дня у него была назначена встреча на углу одной из восточноберлинских улиц, и теперь он ломал себе голову над тем, как добраться туда без машины. Он чувствовал спазмы в желудке, в горле саднило, перед глазами расползалась черная муть. Ощущение утраты угнетало его.
На стоянке перед отелем он убедился, что его красное сокровище кто-то искусно вывел через узкий проход между другими машинами. Б. вспомнил о противоугонном устройстве, которое якобы гарантировало защиту, — и от одной этой мысли чуть было не зарыдал в голос. Он вышел на проезжую часть и остановился лицом к своему окну и ко входу в отель, уже начиная понимать, как сумели похитить его собственность. Когда проезжавшее мимо такси сбросило скорость, Б. поднял руку, сел, спросил у водителя, где здесь ближайшая фирма проката, и достал сигарету. Водителя очень привлекала возможность заполучить интересного собеседника. Об этом нетрудно было догадаться по взглядам, которые он время от времени бросал на Б., и по руке, расслабленно лежавшей на пустом переднем сиденье. Угрюмый молодой человек с закушенной нижней губой особой симпатии не вызывал, и потому водитель не повез его сразу в ту прокатную фирму, где выбор был получше. Не предупредил он пассажира и о том, что все фирмы в тот день закрывались рано: пусть себе курит и сам выкручивается, раз даже не предложил сигарету. Когда же Б. наконец снизошел до вопросов и попытался завязать разговор, времени было без малого двенадцать. Счетчик показывал сумму, которой, как с раздражением подумал Б., хватило бы, чтобы заполнить горючим бак собственного — утраченного — автомобиля. Но даже и в этой ситуации Б. предпочел винить во всем западноберлинские обстоятельства, а не задуматься над своей непрактичностью, из-за которой в конце концов был вынужден взять напрокат первое, что ему предложили: какую-то разболтанную колымагу, да еще сроком до конца недели. К тому времени, когда сделка была оформлена и он уже снова стоял на улице, перед старомодной витриной, закругленной сверху, его шерстяная рубашка насквозь пропиталась пóтом, а влажные пальцы оставляли пятна на карте города.
Таксист, не ожидавший от неприветливого пассажира столь щедрых чаевых, удивленно посмотрел ему вслед, поверх бумажника. А сам Б. решил пропустить кружечку пива — прямо на тротуаре перед пивным киоском, — чтобы хоть как-то оттянуть предстоящую встречу. Он с неудовольствием наморщил лоб, когда девушка, на которую он в задумчивости уставился, вдруг подсела к нему и начала горячо убеждать, что они уже встречались. Не ее брови над черными очками и не губы, а только движение руки, заправившей за ухо прядь волос, заставило его вспомнить давнюю пьяную ночь и кабинку лифта, в котором он ездил с этой девушкой вверх-вниз, зажав ее в угол, и не глядя нажимал кнопки. Он заказал ей что-то и назвал по имени.
Они договорились вместе поужинать. Она пообещала, поскольку лучше здесь ориентировалась, сперва проводить его к одному из контрольных пунктов. Но она видела здешние улицы только из окна автобуса, да и то не все, а потому они долго блуждали на машине по жаре; в неподвижном горячем воздухе не было ни единого дуновения ветерка. Когда же они наконец отыскали контрольный пункт, оказалось, что он предназначен исключительно для иностранцев. Перед другим, южным контрольным пунктом — для западных немцев — скопилось такое количество машин, что Б. не решился выстаивать эту очередь. На пути к третьему, северному контрольному пункту он уже почти не разговаривал с девушкой, почти не разжимал губ и только пытался сообразить, в каком месяце он познакомился с ней, а в каком — с Д. (или, может, с обеими — в одном и том же). Он часто представлял себе, как в Восточном Берлине Д. из-за новой машины сперва не узнает его, двинется по тротуару, а он будет медленно ехать рядом, заглядывая ей в лицо. И вот теперь он сидит в этом разболтанном драндулете, не способном произвести впечатление даже на девушку из Восточного Берлина. Между тем другая девушка, с ним рядом, заметила, что он бросает рассеянные взгляды на ее выглядывающее из-под юбки голое колено, заметила и движения его кадыка над несвежим воротничком рубашки. После долгого молчания она спросила, с кем же он договорился встретиться, и поскольку он был уже почти у цели, он так прямо и сказал ей: «Хочу повидаться с подружкой». Возле какой-то пивной, уже у самой границы, он, перегнувшись через колени девушки, распахнул дверцу и даже не глянул вслед недавней спутнице.
Он медленно ехал по железнодорожному мосту, стараясь привести в порядок свои мысли. Первые восточногерманские патрульные стояли посередине, перегораживая пустой рельсовый путь. Они пропустили его ко второй контрольной цепи. Но там его отослали назад, поскольку взятая напрокат машина не значилась в реестре западногерманских машин. Никаких объяснений пограничники слушать не хотели, понуро стояли и в ответ на все просьбы лишь указывали пальцем, где ему развернуться. Из-за усталого вида солдат, терпеливо и безучастно исполнявших свою работу, Б. даже не рассердился на них, а, скорее, растерялся: все они, казалось, знали что-то такое, что положено было бы знать и ему. Именно по этой причине он не стал спрашивать совета у патрульных на западноберлинской стороне, а поехал обратно по пустой улице, почти ничего не видя из-за слепящего солнца, из-за случившегося с ним несчастья.
Давешняя девушка, которая дожидалась под навесом возле пивной и встретила его дружелюбным взглядом, тем не менее не забыла про «подружку» в Восточном Берлине и не сказала Б., что он мог бы попасть в другую часть города, воспользовавшись электричкой или перейдя этот самый мост по пешеходной дорожке. Правда, пешком он бы все равно не пошел. Да и поздно было — на свидание он опоздал. Тем не менее ощущение вины мучило их обоих, разговор не клеился, и в конце концов Б. просто попросил эту куклу вернуть в пункт проката взятую им машину. О совместном ужине речи больше не было, все их знакомство завершилось застывшей улыбкой Б., довольного уже тем, что дело обошлось без скандала.
По дороге в отель Б. ни о чем не спрашивал шофера, так как не хотел, чтобы его приняли за невежду-провинциала. Шофер разглядывал своего пассажира в зеркальце, когда начал делать первый объезд, и, включая блинкер, совершенно упустил из виду, что будет еще и второй. Длинные послеполуденные тени на шоссе, многорядное движение немного успокоили Б. Он окликнул стоявшего у края тротуара полицейского и спросил, как проще всего попасть в Восточный Берлин. Полицейский задумался, осклабился, поглядел на свои ботинки, сдвинул фуражку на затылок… — возможно, он сам здесь плохо ориентировался и таким способом давал это понять. Но Б. подумал, что представителю власти заданный вопрос показался подозрительным.
В холле отеля он попросил разрешения воспользоваться телефоном. И стал обзванивать полицейские участки, чтобы сделать заявление об угоне машины, которую описывал — с излишней горячностью — как чрезвычайно ценную. Потом попытался набрать один восточноберлинский номер, но уже после первых цифр услышал сигнал «занято». Разозлившись, он стукнул кулаком по телефонному аппарату. Хозяйка, стоявшая возле полочек для корреспонденции, подняла на него глаза.
— Жарко сегодня, — сказала она, словно извиняясь.
Б. поспешно втянул в легкие воздух, но как быть дальше, не знал. Ему захотелось поскорее покинуть этот город. Он уплатил по счету и, сутулясь, вышел на улицу под чужое клонившееся к закату солнце.
До позднего вечера он ждал в аэропорту свободного места на какой-нибудь гамбургский рейс. О том, чтоб вернуться на машине, он и думать не мог — когда он ехал сюда, восточногерманские пограничники через каждые пятьдесят метров останавливали его и заглядывали в бардачок, не объясняя, чего им от него надо; возможно, эти три солдата — они были моложе него — просто хотели поразвлечься, но так или иначе вторично подвергаться унизительному досмотру он не желал. Хотя воздушных перелетов побаивался. На сорок пять минут — столько длился полет до Гамбурга — он впервые в жизни поднялся над землей, и все происходящее казалось ему не вполне реальным. Он уже не понимал, почему так поспешно сорвался с места. Денег ему хватило бы и для более длительного пребывания в Берлине, у него там остались дела — например, он так и не повидался с Д. Уехал он просто под влиянием настроения. Он не помнил, чтобы когда-нибудь поступал столь же необдуманно — разве что в детстве. Он нервничал, думая обо всем этом, и, не доверяя себе, старался следить за логикой своих рассуждений.
Когда пассажиры уже покидали самолет, Б. вдруг увидел себя как бы со стороны — увидел такого Б., какого раньше не знал: этот самый Б. перед посадкой упорно, до посинения, отказывался предъявить полицейскому свои документы. А потом вдруг повысил голос и стал городить какую-то чушь. Мол, насколько ему известно, нет такого закона, который запрещал бы гражданам Западной Германии передвигаться по собственной стране без документов. В ответ на сделанное ему замечание он заговорил еще громче, раскричался, ударил кулаком по столу — и в конце концов полицейский, пожав плечами, пропустил его. Его окружила толпа людей, которым уже неоднократно доводилось предъявлять документы, и хотя из очереди в его адрес прозвучало немало возмущенных возгласов, в памяти у него запечатлелось лишь множество немых лиц. Позже он с неприятным чувством вспоминал, что после той безобразной сцены без тени стыда прошествовал к самолету — бодрый и, можно сказать, вполне довольный собой.
В Гамбург он уже много лет ездил только на машине и потому теперь плохо соображал, как добраться до дому. Светящаяся башня автовокзала напомнила ему о неудачном визите в западноберлинскую автопрокатную фирму, и сколько-то времени он в нерешительности стоял посреди заполненной людьми привокзальной площади, между двумя зазывавшими покупателей продавцами газет. Домой он попал лишь заполночь: ехал с несколькими пересадками, потому что не хотел никого ни о чем спрашивать и выбирал не самые удобные маршруты. В полутемном вагоне электрички он плохо воспринимал окружающее, пребывал в состоянии апатии, напоминавшем сонное забытье. Вместе с ним ехали дети, возвращавшиеся с каникул, туристы выходного дня, старики, наведывавшиеся в город за покупками, — он их не замечал. В его сознании возник образ девушки, с которой он собирался встретиться в Восточном Берлине. Ее лицо то стояло перед ним неподвижно, то исчезало, словно он перелистывал страницы фотоальбома, а после снова возвращался к его началу: лицо расплывалось на крупнозернистом фоне, как будто негатив снимка был не вполне качественным. Добравшись до дома и поднявшись по чугунной лестнице, Б. еще помешкал перед темной дверью, обернувшись, бросил взгляд на освещенные коньки крыш вдоль Хауптштрассе, на скомканные ветром облака, и ему в голову пришла абсурдная мысль, что, если он забудет о своих неприятностях, они просто исчезнут и все будет как прежде. Наутро он удивился, что ночью вообще смог заснуть.
Сразу же, в первой половине дня, он отправился в аптеку на Рыночной площади и спросил, не возьмут ли его опять на работу в фотоотдел. Хозяин был не прочь снова обзавестись помощником, но, поскольку Б. уже однажды подвел его, уйдя на вольные хлеба, поставил ему условие: не только фотографировать, но и стоять за прилавком. Б. эта воспитательная мера не понравилась, но выбора у него не было: он нуждался в дополнительном заработке. Кроме того, в свое время они с хозяином вроде находили общий язык. В первые дни Б., конечно, привыкал ко всему этому с трудом: проявлять метр за метром любительские пленки, без конца видеть голых или одетых людей на пляжных фотографиях — в висках у него стучало при мысли, что именно такой работой придется зарабатывать деньги на новую машину. Его раздражало и зависимое положение — ведь он уже превратил половину комнатки над кинотеатром в собственное фотоателье. Теперь же, чтобы подготовить фоторепортаж для газеты, он долго бродил по городу, а за город выезжал только вместе с полицейскими, или со знакомыми, или на автобусе — и все не мог забыть то ощущение, которое испытывал, когда утраченная ныне машина вжимала его в спинку сиденья. Его знакомые — во время таких поездок, или когда он завтракал в кафе при кинотеатре и заводил разговор с официанткой, или когда стоял за прилавком в аптеке — не замечали в нем никаких перемен. Он и в самом деле старался казаться уравновешенным, услужливым, внимательным — но лишь потому, что нуждался в дружелюбном слове, улыбке, утешении, подтверждении того, что жизнь его якобы вошла в привычную колею.
Ему удалось пристроить в газете — без предварительного заказа — одну из своих фотографий Стены, разделившей Берлин на две части. Когда снимок напечатали, разглядеть на нем можно было только составленную из больших квадратов плоскость, а внизу — деревянные столбы и колючую проволоку; Б., собственно, имел в виду совсем не это. Если бы он сам мог выбрать что-то из своих обширных запасов, то предпочел бы тот снимок, на котором видна поверхность одного-единственного камня, обрамленная швами с искрошившимся строительным раствором и запечатленная с такой четкостью, что у всякого, кто ее рассматривал, в кончиках пальцев возникал зуд. Но Б. не решился предлагать этот снимок в редакции: опасался, что ему придется объяснять, в чем тут дело, а кроме того, не хотел, чтобы потом, за его спиной, над ним потешались. Гонорар, пусть и небольшой, полученный за другой снимок, вызвал у него ощущение неловкости, и он, к удивлению кассира, сразу же внес эти деньги на свой банковский счет.
В городе были люди, которые знали Б. еще со школьной поры, или со времени его службы в армии, или с того времени, когда он только начинал сотрудничать с местной газетой; они привыкли быть более или менее в курсе его дел, но теперь, если спрашивали у него, куда подевалась эта экстравагантная машина, получали только короткие, скупые ответы. Мол, он отдал ее приятелю и все никак не соберется забрать… Ложь его тяготила, она могла выйти наружу; но ему не хватало духу рассказывать о несработавшем противоугонном устройстве и о зияющей пустоте на стоянке перед отелем, не хотелось даже думать об этом. В постигшей его неудаче ему виделось что-то постыдное. Казалось, он проявил незрелость, несостоятельность, попав в большой город, полный опасностей, о чем предупреждали его школьные учебники и газеты, — и Б. все больше стыдился, что не выдержал этого испытания. Проходя как-то мимо столиков, выставленных перед погребком ратуши, он заметил своих знакомых, которые тихо посмеивались, а потом разразились напугавшим его общим хохотом. На самом деле их смех относился не к нему. Но они удивились, что Долговязый — со взмокшим от пота лбом, не по погоде вырядившийся в куртку без воротничка — не поздоровался, когда поравнялся с ними; он и вообще в последнее время изменился, давно не показывался на людях с подружками… Служащий страховой компании тут же сообщил приятелям, что молодой г-н Б. даже не удосужился, когда ставил машину на учет, застраховать ее от угона, и теперь все заговорили об этой странной истории, вроде бы случившейся с Б. где-то в другом городе. Их забавляло, что он так невовремя подарил старую машину бывшей подружке. Владелец аптеки, хотя и сочувствовал Б., поддержал веселившуюся компанию, заказав всем еще по кружке пива и как бы невзначай заметив, что такому молодому человеку невредно немножко походить пешком — если не будет задаваться, глядишь, его и шнапсом угостят.
Город, словно птичье гнездо, мирно лежал у подножья островерхой церкви. Но ни тысячекратно виденные старинные фронтоны на Хауптштрассе, ни мощенная булыжником Рыночная площадь, ни запах типографской краски во дворе редакции, ни даже воспоминание о том, как много лет назад он умудрился переспать с одной девушкой в заросшем крапивой саду — ничто из этих привычных впечатлений больше не доставляло Б. удовольствия, не утешало его. Расходившиеся от города дороги нежились в тени деревьев, как в прежние добрые времена; по вечерам, как и прошлым летом, возвращались автобусы с людьми, ездившими купаться на побережье, но Б. уже не радовало, как обычно в летнее время, что он никуда не уехал, а остался дома. Окраинные улицы города незаметно переходили в тропинки и, петляя между садовыми участками, убегали в поля, где искали уединения влюбленные парочки; у моря, ночью, фары припаркованных машин мигали в такт сотрясавшимся кабинам, и случайный прохожий старался побыстрее пройти мимо. Б. и в самом деле был одинок, но теперь привык думать, что одинок по чьей-то вине. Он чувствовал себя так, будто ему нанесли оскорбление, заперев его девушку в Восточном Берлине, у него имелись личные основания для ненависти ко всякого рода запретным зонам, минным полям, патрулям, заграждениям, ослепительному свету прожекторов, колючей проволоке, Стене, предупреждениям о возможности выстрела, об уголовной ответственности за попытку перехода границы. Такого рода неприятностей у него в жизни еще не было. Конечно, он всегда сочувствовал Д., старался заботиться о ней; даже принимал ее сторону, если дело доходило до споров с ее родственниками. Но теперь он впервые по-настоящему тревожился за нее. Разговоры с одноклассниками, а отчасти и фильмы настроили его на то, что признание в любви обязывает хранить верность — по крайней мере, до тех пор, пока любящие не разойдутся из-за какой-нибудь ссоры. Ссоры с Д. у него случались, но после он обычно писал ей глупые письма о том, как любит ее. Теперь же, когда Д. по воле своего государства оказалась в такой безвыходной ситуации, Б. пугало некое обязательство, которое он вроде бы взял на себя, даже не успев его толком обдумать.
Потому-то он и подавлял желание снова увидеться с Д. Чуждая ему власть, собственно, не лишила его возможности приехать к ней — он мог бы, потратив всего полдня на поездку через Восточную Германию, потом на пограничном контрольно-пропускном пункте получить разрешение на въезд в Восточный Берлин. Но ему не хотелось встречаться со своей подругой там, потому что вскоре им все равно пришлось бы расстаться, она даже не могла бы его проводить, и оттого в такой встрече ему мерещилось что-то, напоминающее визит к безнадежному больному. Не мог он себе позволить и неоправданный перерыв в работе, потому что надо было зарабатывать деньги — никаких утешительных известий о пропавшей машине он ведь так и не получил. В газетах между тем стали появляться первые сообщения о неудачных попытках бегства из Восточного Берлина, фотографии убитых; кое-кому, впрочем, посчастливилось прорваться, но никаких подробностей Б. не знал. Его мучило воспоминание о том, как в последний раз, уже перед самым возвращением на Запад, он обнял Д., хотя прежде только дотрагивался до ее плеча или пожимал руку, — он боялся, что она могла истолковать этот его порыв как обещание большего. Проявляя фотопленку в темной лаборатории, он думал о том, как бы встретиться с Д. где-нибудь в таком месте, которое было бы одинаково доступно для них обоих и не потребовало бы от него излишних расходов. Больше всего его устроил бы тот западноберлинский отель, где они когда-то уже назначали свидание. Окна отеля выходили во двор.
Не очень понимая, зачем он это делает, Б. все-таки попытался связаться с Д. Ее служебный телефон в Восточном Берлине отыскался на мартовской бензиновой карточке. После нескольких неудачных попыток Б. соединили с этим номером, но и потом ему долго не удавалось прорваться через коммутатор в отделение, где работала Д., — пока наконец равнодушный женский голос в трубке, словно внезапно проснувшись, не сообщил ему, что частные звонки из Западной Германии не принимаются. Повысив голос, Б. долго требовал объяснений, но не хотел просить, унижаться, потому что разговаривал из торгового помещения аптеки. Он не сразу вспомнил, что дверь распахнута на улицу, и не мог понять, давно ли ждет его подошедший к прилавку покупатель; положив трубку, он, как бы извиняясь, пожал плечами и посмотрел посетителю в лицо. Тот не возмущался — только был удивлен, что продавец, не удосужившийся даже застегнуть халат, в присутствии клиента так долго занимается личными делами. Б. извинился, в надежде услышать в ответ доброе слово, но покупатель уже с головой ушел в изучение ассортимента гребенок и решительно не желал утешать Б., измученного трехчасовым ожиданием так и не состоявшегося разговора. После работы Б. купил пластинку с песней, под которую любила танцевать Д., и отнес ее на почту. Но спустя несколько дней он обнаружил уже отосланный пакет на коврике перед своей дверью: пакет был проштемпелеван, а внутрь вложен печатный текст: мол, власти того государства, где проживает Д., не разрешают пересылку пластинок, а посему — исключительно из любезности — возвращают бандероль отправителю. Б., не разворачивая, сунул пластинку в нижний ящик стола, туда, где у него хранились фотографии Д., рассматривать которые ему сейчас не хотелось. Теперь он каждый раз, когда разносили дневную почту, сбегал к почтовому ящику и, хотя уже с середины чугунной лестницы видел, что там ничего нет, все же спускался еще на три ступеньки, после чего так же быстро — опасаясь, что его могут увидеть, — возвращался к себе, будто забыл о каком-то безотлагательном деле, а потом, погрузившись в раздумья, долго сидел за обеденным столом, и голова у него клонилась от выпитого пива.
Он еще раз попытал счастья с восточноберлинским телефонным номером, но теперь все закончилось быстро: на почтамте у него просто не приняли заказ. Впоследствии он не понимал, как мог надеяться, что его соединят, или зачем просил близкого друга, чтобы тот предоставил ему свой телефон и свою квартиру с вечера до полуночи, словно он, Б., собирался проговорить с любимой целый вечер. Он изучил все восточногерманские инструкции насчет посылок, положил в пакет кое-какие мелочи, которых в Восточной Германии не водилось, не написал ни одного лишнего слова и даже в последний момент вытащил пару чулок, из-за которых, собственно, и вздумал отправить посылку. Точнее, не из-за них, а из-за той ямочки под коленкой у Д., которую он углядел, когда его подруга сидела, положив ногу на ногу. И все же он явно что-то упустил из виду, а в результате правительство страны, где жила Д., видимо, конфисковало посылку, потому что Д. в своем ответном письме ни единым словом ее не упомянула.
В этом письме она просила его больше ей не писать. Тон был серьезным, без каких-либо намеков на известные им одним обстоятельства, послание будто предназначалось для чужих глаз.
Б. обнаружил конверт утром, после завтрака, когда случайно с нижних ступенек глянул вверх на свою лестничную площадку, и сразу помчался на двор, а оттуда — на зады старого кладбища, чтобы никто не помешал ему прочесть письмо. На конверте стоял только его адрес, обратного адреса не было, но Б. надеялся, что узнает почерк Д., потому что однажды она записала ему свой телефонный номер. Уже с первого взгляда все сомнения рассеялись: его трудное имя было написано без ошибок, а внизу стояла ее подпись. Он не понимал, почему она требует прекращения переписки: с тех пор, как границу перекрыли, он и так не писал ей — не мог собраться с мыслями. Собор отбрасывал холодную тень. Туристы, которые осматривали местные памятники, отмеченные в их путеводителях звездочками, и то и дело сверялись с экспонометрами из-за мерцания горячего воздуха над знаменитыми крепостными стенами, с удивлением косились на молодого человека; он бежал вдоль могильных плит, но почему-то прочь от достопримечательностей, хотя фотокамера у него имелась. Перед самым почтамтом Б. остановил гамбургский автобус, уговорил водителя немножко подождать, в банке буквально вырвал деньги из рук кассира, помчался вслед за уже тронувшимся автобусом и на ходу успел-таки в него вскочить. Он не обращал внимания ни на колосящиеся поля, покато спускавшиеся к морю, ни на отливающее каменным блеском небо, ни на запах спелого зерна, которым веяло с открытых грузовиков. А лишь беззвучно чертыхался по поводу узкого шоссе, где сейчас, в пору курортного оживления и сбора урожая, длинному автобусу приходилось то и дело замедлять ход, и ломал голову над одним намеком в письме из Восточного Берлина. Сообщения в газетах и те сведения, которые он когда-то получил на армейских занятиях по политграмоте, наводили на мысль, что из-за его писем Д. могла попасть под полицейский надзор или что она боялась каких-то других неприятностей, — но все равно Б. не понимал, куда и зачем он едет. От прикосновения вспотевших ладоней конверт начал расползаться у него в руках, следы карандаша на дешевой бумаге поблекли; на первой же остановке Б., ничего лучшего не придумав, купил в пляжном киоске, перед которым толпились полуголые курортники, прозрачную папку, вернулся в автобус и стал усердно засовывать помятый конверт в гладкую пластиковую оболочку; потом сидел, обратив невидящий взгляд к переливчатому неспокойному морю, прикусив губу, — так что ни одна из влезавших в автобус старшеклассниц в тесно облегающих платьицах даже и не подумала к нему подсесть, его соседкой оказалась старая крестьянка в силезском национальном костюме и черном платке. На коленях она держала картонную коробку с цыплятами, а девчонки, те протискивались к заднему сиденью; он часто оборачивался, но видел только белокурые лохмы, ничуть не напоминающие волосы Д. По дороге к аэропорту Б. силился придумать хоть какое-нибудь оправдание для своей неожиданной поездки — и все подгонял, подгонял таксиста. Под косыми струями дождя, бушевавшего над летным полем, уже перед самым самолетом, он вдруг замер на ходу, пораженный одной мыслью: Д., возможно, задумывала свое письмо, свои четырнадцать строчек, как знак прощания, отмены взаимных обязательств, — и люди стали наталкиваться на него, ведь он успел протиснуться в начало очереди. В пассажирском салоне, когда самолет начал взбираться по неровным воздушным ступеням, ему сделалось нехорошо, он лишь усилием воли принуждал себя оставаться на месте и растерянно оглядывался по сторонам. Страх, который он испытывал при каждом изменении звука работающего мотора, явственно давал ему понять, что полеты — не для него. Во время посадки он увидел желтый закат над разноцветными крышами, окутанные голубым туманом пчелиные соты домов и дальше — широкий простор за наклонной поверхностью крыла; предстоящая встреча с чужим городом тревожила его, а как расценивать письмо Д., он так и не понял.
В битком набитом зале прибытия он с трудом пробирался в толпе, расталкивая людей, радостно приветствовавших друг друга: они возвращались домой, он же здесь чувствовал себя лишним. Он стоял в телефонной кабинке и пытался подыскать для себя другой отель, не тот, из окна которого увидел однажды утром пустующее место на автомобильной стоянке. В здешних пригородах он не ориентировался, а потому просто водил пальцем по страницам справочной книги, от улицы к улице, думая только о том, чтобы случайно не выбрать слишком дорогое жилье. Перед стеклянной дверью уже выросла многоголовая очередь, безмолвно-укоряющие взгляды его пугали. Он освободил кабинку и снова пристроился в самый хвост; теперь его угнетала мысль, что спустя лишь несколько дней он снова оказался в том самом городе, укравшем у него машину.
Где находился тот отель — в Шёнеберге, Вильмерсдорфе, Штеглице? В памяти у Б. все перепуталось. Ночь была светлой, и над каналами улиц поблескивали звездочки пыли. Время от времени воздух разрывали заходящие на посадку самолеты. Пустые автобусы быстро проносились мимо магазинов со светящимися названиями, влюбленные парочки, прильнув к витринам, восхищенно разглядывали выставленные за стеклом предметы. В угловом уличном кафе, под низкими желтыми фонарями, ужинали какие-то люди. Б. вдруг страстно захотелось оказаться сейчас в ратушном погребке родного города, откуда было рукой подать до его комнаты. Усталый и мрачный, он продвигался вперед, пока не подошел к одной из станций подземки, с расступившимися перед ней магазинчиками и торговыми павильонами. Тут, перед входом в пивную, толпилась молодежь, какая-то девушка обнимала за шею своего спутника — кончики ее пальцев скрывались под его воротничком, — и Б. вдруг сообразил, что точно так же, в обнимку, и сам ходил в прошлом марте со своей фройляйн Д. Воспоминания о ее голосе, о ее ладонях на его плечах, об их близости так неожиданно нахлынули на него, что он почувствовал себя совершенно больным.
Потом, уже у стойки, он вновь и вновь вызывал все это в памяти, а его пальцы машинально выписывали круги по кожаной обивке. Хозяйка часто останавливалась напротив и, ополаскивая стаканы, разглядывала чужака. Она была немного старше его, казалась бодрой, несмотря на поздний час, и время от времени затевала разговор с соседями Б. по стойке, которые, видимо, наведывались сюда еще и ради ее глаз, ее волос, ее нарядов — ну а также, чтобы сыграть с ней разочек в кости, пока рассевшиеся вдоль стен картежники будут решать, кому платить за выпивку. Б. не умел выражать свои чувства словами, но часто оборачивался, чтобы посмотреть на нее, а один раз даже перехватил ее взгляд, который показался ему подбадривающим. Но тут она крикнула, обращаясь к нему: «Для вас надо бы соорудить особый пивопровод!», потому что в этой грошовой забегаловке он заказывал одну бутылку за другой, и ей уже надоело открывать холодильник. Б., хоть и обиделся, продолжал упорно сидеть на табурете, обводил заведение взглядом, который ничего больше не воспринимал, и так дождался полуночи, когда дверь закрыли, а оставшиеся гости начали танцевать. Тут-то Б. и подумал, что уже отыскал самое главное. Он определенно оказался здесь неслучайно — сюда стоило попасть хотя бы для того, чтобы спокойно, при ярком свете поразмышлять о своем, прийти к какому-то решению. Он, видимо, для того и приехал в этот город — чтобы негромко смеяться в ответ на чужие шутки. От него самого здесь требовалось немного — скажем, выложить спичечный коробок перед человеком, который напрасно ощупывает свои карманы. А его соседи, со своей стороны, подставили ему кожаный стаканчик, чтобы и он мог сыграть с ними в кости — выяснить, чья очередь опускать монету в музыкальный автомат. Б. нажал клавишу двойного взноса и принялся танцевать с хозяйкой, чья белокурая голова так приятно склонилась ему на грудь. А он тихо разговаривал с почти незнакомой девушкой, будто собирался вернуться сюда еще раз. И находил утешение в странной мысли, что, попав в это место, он приблизился к своей Д. «В чисто пространственном смысле, понимаешь?» — теперь, когда он напился, это его вполне устраивало.
— Вы здесь по делу?
— Да, у меня угнали машину.
На другое утро он проснулся с чугунной головой, сидел над унылым завтраком в оклеенной аляповатыми итальянскими обоями комнате и тщетно пытался отыскать в памяти тот план, который созрел у него ночью. Удалось это, лишь когда он вышел на улицу. Д. рассказывала ему, где она обычно бывает по воскресеньям. Он знал, в какой части города живут ее друзья, видел даже фотографию их дома. В самую жару, в полдень, он поехал на электричке в Восточный Берлин, через пустую полосу отчуждения. Выдержал процедуру проверки документов, стараясь — как ему посоветовали в отеле — не привлекать к себе внимания. На вопросы отвечал вежливо, иногда даже улыбался, полагая, что так он выглядит моложе и производит лучшее впечатление. Он хотел хотя бы издали посмотреть на Д., чтобы сама она его не видела, а потом — потом будет видно.
Он пересел на трамвай, доехал до нужного района. Выйдя на остановке, разложил на коленях план города и попытался сориентироваться в переплетении безлюдных улиц, застроенных одинаковыми многоэтажками. Пока он добрался до озера, окруженного домиками на одну семью, ботинки его покрылись пылью. Д., помнится, говорила о смотровой вышке, и, найдя эту вышку, он позволил себе расслабиться — выпить в кофейне большую кружку пива. Он был доволен собой. Поднявшись наверх, бросал монетки в прорезь подзорной трубы до тех пор, пока, как ему показалось, не узнал фронтоны некоторых домов, которые помнил по фотографиям. Д. тогда держала эти фотографии веером, как карты, прядь ее волос упала ему на висок. В черном костюме и белой рубашке — среди пестро одетых отдыхающих — Б. расхаживал вдоль перил смотровой площадки, пока снова не освободилась подзорная труба. Увидев яхты и по-летнему запыленную каемку леса на другом берегу озера, он подумал, что не так уж все плохо, что все как-нибудь образуется… Женщина, продававшая на пляже цветные открытки, долго смотрела вслед странному долговязому парню, который, явно чем-то взбудораженный, большими шагами удалялся от нее.
Ничего хорошего из этой затеи не вышло. Память, похоже, подвела Б., он даже усомнился в своей профессиональной пригодности. Целых два часа брел он вдоль домов, разболелись ноги, не желавшие заново привыкать к продолжительным пешим прогулкам. Остроконечные черепичные фронтоны не походили на те, что он видел на фотоснимках, в оградах из штакетника так и не мелькнула нужная калитка. Кусты, обманщики, только издали казались кустами из его воспоминаний, и нигде не было видно трехстворчатого окна, на фоне которого сидела бы в шезлонге Д., подавшись вперед и обхватив руками колени — как на той фотографии, которую она ему однажды показала, а потом, уходя, унесла с собой. Словом, Б. так и не нашел свою подругу.
(Несколько раз он проходил мимо стоящего посреди песчаной площадки смутно знакомого дома с плоской крышей и закрытыми ставнями — но теперь здесь, как видно, никто не жил.)
Встречались они с Д. всего несколько раз, знал он ее не намного лучше, чем прочих девушек, с которыми ему доводилось ложиться в постель за последние пять лет; с теми подругами он тоже говорил о жизни, о том, какая страна им больше нравится, — как и с Д.; он и знал про нее практически только то, что сохранила зрительная память: разрозненные картинки, контрасты света и тени, — скажем, утреннее солнце, проникающее в комнату из-под нижнего края занавески, или согнутая в локте рука спящей, или заснеженная лесная дорога со следами маленьких ножек, — но лицо ее вспоминал не без некоторого усилия, да и то редко.
Вечером, сидя в самолете — последний рейс на Гамбург, — он совершенно замучил стюардессу, то и дело гоняя ее за напитками к холодильнику. Он неторопливо потягивал маленькими глотками маслянистую жидкость, вполголоса ругая «г-на Б.», которому совсем не следовало во все это ввязываться. Со скрещенными на груди руками, из которых он не выпускал рюмку, Б. — объективно — чувствовал себя неплохо, но сам себе представлялся отяжелевшим, несчастным. Он уже созрел для того, чтобы сдаться.
4.
На самом деле Д. — без сестринского халата, с сумочкой под мышкой — по пути через Западный Берлин по-прежнему часто выходила из электрички, а потом на восточном контрольно-пропускном пункте называла потсдамский адрес своей матери, чтобы создалось впечатление, будто она ездила навещать родственников. В северном пригороде Западного Берлина, застроенном богатыми особняками, она и вправду навещала одну престарелую родственницу, с которой старшие члены семьи давно разорвали отношения, так что старушка теперь допускала к себе только «детей»; к слову сказать, эта родственница, единственная из всей семьи, сумела обеспечить себе приличный уровень жизни и солидную пенсию; сгорбленная, опираясь на палку, она медленно ковыляла по заставленной черной мебелью квартире, показывала фотографии давно умерших людей, угощала собственноручно сваренным кофе, жаловалась, как все изменилось по сравнению с 1917 годом, а провожая своих молодых гостей, обычно совала им свернутую трубочкой банкноту, как дают деньги малышам, чтобы они купили себе сладостей; Д. в таких случаях не пыталась объяснить, что ей как-никак пошел двадцать второй год, — чтобы не затягивать визит, а еще потому, что курс восточной марки так и не превысил 22 западных пфеннигов. Выйдя на улицу, Д. подолгу стояла перед магазинчиком, который после войны обосновался на нижнем этаже этого красивого здания, изучала цены на косметику и продукты, обдумывала, сможет ли спрятать покупки под одеждой; в итоге в карманах у нее оставалась какая-то мелочь — ровно столько, чтобы хватило на возвращение в центр, — а к неприятному ощущению, что она никогда не сможет отблагодарить старушку, прибавлялся страх перед обыском при пересечении границы: ведь в ее стране все западные товары облагались пошлиной. Сойдя с электрички в Западном Берлине, Д. каждый раз незаметным движением доставала из туфли рецепты и записки, которые ее коллеги-врачи молча выкладывали на сестринский столик, и покупала западные препараты в аптеках, стараясь не заходить в одну и ту же; все это она делала не без страха, потому что такого рода контрабанду восточногерманские власти запрещали, причем очень строго, что лишь способствовало отставанию отечественной медицины. Д. сходила с электрички, чтобы увидеть те фильмы, за просмотр которых гражданам Восточной Германии разрешалось не платить западные марки; а еще — просто чтобы прогуляться по улицам, завороженно разглядывая богатые витрины; часто ее смущало сходство фасадов здешних и восточноберлинских домов — она не понимала, откуда, если существует внешнее сходство, взялись столь существенные различия в уровне жизни. Однажды она сошла с электрички вместе с молодым человеком, западным немцем, и осталась у него ночевать. Но на работе она никогда не признавалась в том, что выходила на западноберлинских станциях. Она не имела привычки лгать просто так — больше, чем того требуют обстоятельства. Однако, учитывая эти обстоятельства, перестала даже пытаться объяснять свои действия на языке, понятном для государства. Она давно научилась — перед людьми, представляющими государственную власть, которых она знала в лицо или опознавала по манере говорить и задавать вопросы, знакам различия, форменной одежде, — выдавать себя не за ту, кем была на самом деле. Она лгала, когда ее спрашивали, ездит ли она в Западный Берлин, потому что не понимала, по какому праву ей такие поездки запретили. Две половины Берлина всегда составляли в ее глазах единое целое, обе по праву принадлежали ей, ее злило, что Б. в Западном Берлине приходилось платить за нее своими деньгами, хотя это был ее родной город, злило и то, что Б. избегал поездок в Восточный Берлин, будто не считал этот город своим, немецким. (Однажды они даже поссорились по этому поводу.)
Из-за изменения служебного расписания получилось так, что в начале августа у нее оказалось несколько свободных дней подряд: с вечера субботы до ближайшей — через одну — ночной смены; ее приятельницы уговорились съездить в Западный Берлин, она же, поскольку не любила совместные поездки, решила навестить мать в Потсдаме. Правда, по дороге она чуть не передумала и не вышла в Западном Берлине. Она знала одну квартиру в доме неподалеку от железнодорожной ветки, где чуть ли не каждую субботу принимали гостей. Именно там в прошлом январе незнакомый молодой человек среди ночи вышел вслед за ней на балкон и попросил объяснить, в какой части города они находятся; но толком не слушал, только украдкой поглядывал на Д., а потом, хоть и не без труда, наконец высказал ей то, что хотел (фасады, на которые они смотрели, к тому времени посветлели)… День был нерабочим; унылый вид пустых запыленных тротуаров все-таки заставил Д. еще раз передумать и не выходить в Западном Берлине. Кроме того, она получила письмо от Б. и хотела прочитать его не спеша, желательно где-нибудь на пляже; еще в вагоне она запустила руку в сумочку, ощупала конверт, но подавила в себе желание немедленно прочесть письмо, так как боялась привлечь внимание соседей. На последней восточноберлинской станции пограничники вывели столько пассажиров, что вагон почти опустел. Только когда поезд остановился в Западном Берлине, она увидела, как из него выходят пассажиры с подозрительно тяжелыми сумками, с переброшенными через руку пальто; они потянулись по перрону к выходу, неуверенно оглядываясь по сторонам, и Д., глядя им вслед, сочувственно, но не без злорадства подумала: погодите, худшее у вас впереди. Теперь больше тысячи человек ежедневно выбрасывали свои восточногерманские паспорта, за неделю таких перебежчиков набиралось на целую деревню, за месяц — на маленький городок, и сейчас Д. чувствовала, как страх перед чужбиной стискивает ей горло, будто уже сегодня ей предстояло разделить их судьбу.
Правда, ей-то обе части города — по ту и по другую сторону железнодорожного моста — были одинаково хорошо знакомы, в ее памяти сохранились и послевоенные руины, и наскоро сооруженные временные жилища, и, наконец, новостройки вокруг западноберлинского центра; она бы спокойно прошла по зажатой между высокими домами улице, над которой сейчас проносился громыхающий поезд; ей были привычны и этот вокзал, и коричневый брандмауэр возле железнодорожных путей — здесь она уже столько раз задавала себе вопрос, как это люди могут жить среди непрерывного шума поездов. Она знала все маршруты берлинского транспорта, ясно представляла себе расположение частей города, могла без робости говорить с западными немцами. Ни чрезмерно богатый ассортимент товаров, ни образ жизни в здешних краях не казались ей чем-то таким уж особенным, но как эта общественная система функционирует, она себе не представляла. Политические и экономические сведения о зоне обращения западной марки она получала не в этой зоне, а в совершенно другой. На профсоюзные собрания она, как правило, приходила вымотанная после рабочего дня, да вдобавок с трудом понимала язык, на котором там предсказывали скорый конец свободного рынка; когда она оказывалась в Западном Берлине, ей было жалко тратить западные марки на газеты, а в выброшенных газетах, которые она подбирала, она прежде всего искала сообщения о своем государстве — те, что противоречили информации, доступной дома. Когда она сталкивалась с такими выражениями, как «концентрация капитала» или «списание долгов», у нее начинала кружиться голова, потому что она ушла из школы после десятого класса, а потом узнавала о мире за пределами ГДР в основном на сестринских курсах, от учителей-агитаторов, которые и свою-то страну знали плохо, хотя из года в год ездили по ней с лекциями; о сельской местности они судили главным образом по пивнушкам и по старшеклассницам, которых тискали в темных школьных коридорах. Тем не менее, в спорах со своим западногерманским другом Д. вела себя так, словно свято верит в некую модель мирового устройства: она упрямо отстаивала раз высказанную точку зрения — хотя потом, вспоминая эти разговоры, испытывала чувство неловкости, как дети, когда они знают, что говорили неправду, и иногда ей мучительно хотелось, чтобы Б. оказался рядом и чтобы можно было взглядом попросить у него прощенья… Подняв глаза, она заметила, что все оставшиеся в вагоне пассажиры с недоумением смотрят на нее; потом одна женщина подсела к ней — поезд уже приближался к первой запретной для жителей Западного Берлина станции. Женщина эта очень удивилась, когда вошел восточногерманский полицейский и обе они предъявили ему одинаковые паспорта. Д., хотя покупала себе одежду и обувь в Западном Берлине, подумала, что были и другие причины, почему эта женщина сочла ее иностранкой, и ей захотелось взглянуть соседке в глаза. Однако женщина тем временем ввязалась в спор с пограничником, который требовал, чтобы она предъявила содержимое своей сумки. И лишь когда пограничник пригрозил, что высадит ее, женщина принялась извлекать из сумки свои пожитки, продолжая ворчать на докучливого контролера, покуда тот не протянул примиряюще: «Да будет вам… Все равно эта лафа скоро кончится». Д. запахнула плащ, сдвинула щиколотки, потом, спохватясь, нагнулась за упавшей гребенкой женщины. «А ведь он прав», — сказала та, видимо, чтобы прервать затянувшееся молчание. Д. кивнула. Когда пограничник оборвал разглагольствования женщины, ей тоже вдруг сделалось как-то не по себе.
А о письме Б. она вспомнила, уже возвращаясь с пляжа. Она сидела на палубе прогулочного пароходика, задержавшегося, чтобы пропустить вперед паром. Сидела в окружении большой группы школьников, которые развлекались, бросая хлебные крошки чайкам; обгоревшая и усталая после плаванья, она медленно разбирала буквы, написанные на листке, который насквозь просвечивался солнцем. Б. предлагал ей встретиться через несколько дней, на углу одной улицы в Восточном Берлине: он надеялся, что Д. уже забыла об их ссоре, и спрашивал, не согласится ли она съездить с ним ненадолго в ФРГ. Д. тихо засмеялась и даже тряхнула головой, удивляясь столь серьезному тону. Она не стала класть письмо в сетку, потому что там теперь лежал мокрый купальник и чернила могли расплыться. Потом ее внимание отвлекли возвращавшиеся с экскурсии ребята: они засыпали ее вопросами — сколько сейчас времени, и что это за запруда на озере, и как называются такие леса, — и сами тоже рассказывали про свой палаточный лагерь, потому что эта красивая женщина разговаривала с ними на равных, как со взрослыми. Вечером на кухне Д. мысленно сравнивала Б. со своими братьями, тоже приехавшими навестить мать. Интересно, а он стал бы играть в карты на покрытом клеенкой кухонном столе, с ними — рабочим и строителем-монтажником? Как фотограф он точно не нашел бы себе в здешних краях работу. Она представляла себе широкую, прямую спину Б. рядом с угловатыми фигурами братьев, не без сожаления вспоминая станцию, на которой так и не вышла. Игра в скат не клеилась из-за ее рассеянности, она то и дело забывала, какие у них козыри, вообще играла как новичок, и потому, когда ее в этом упрекнули, без спора уступила место младшему брату, школьнику, который с напускным равнодушием наблюдал за игрой, а сам только и мечтал сразиться со взрослыми — людьми, привычными, в отличие от него, к серьезной работе. В конце концов Д. заснула под мирные разговоры братьев — возле открытого окна, на пересечении двух световых пространств, создаваемых кухонной лампой и уличным фонарем.
Наутро восточногерманское радио сообщило, что граница с Западным Берлином перекрыта, а радиостанции запретной теперь части города прокомментировали данное сообщение так: Западный Берлин отныне будет недоступен для рядовых жителей Восточной Германии, независимо от того, с какой целью те хотели бы приехать — за покупками ли, ради встречи с друзьями, посещения кинотеатра или чтобы попасть в лагерь для беженцев, а оттуда, воздушным путем, в свободный мир, в новую жизнь. Д. тут же помчалась на вокзал. Электрички не ходили. Стоя на длинном мосту и прислушиваясь к шуршащему в камышах ветру, она как-то забыла, что хотела поплакать, и подумала, что все правильно, так и надо тем, кто, подобно ей, слишком долго верил родному государству. О характере этого государства она, по сути, ничего не знала, кроме названия — «демократическая республика»; исполнителей государственной власти видела только на трибунах или театральных балконах, но не тогда, когда они занимались своим непосредственным делом. Ее государство, объясняя гражданам, в чем состоят его преимущества, пользовалось аргументами от противного — ссылалось на недостатки предшествующего режима. Оно возникло после окончания минувшей войны, а Д. в ту пору было четыре с половиной года, иными словами, ей приходилось полагаться на те сведения, которые она получала от людей намного старше нее. Долгое время государство оставалось в ее глазах изобретением «взрослых» — чиновников и учителей, от которых она оборонялась, стараясь поскорей повзрослеть, получая хорошие отметки, добросовестно выполняя школьные задания. На большее, чем рутинная работа для государства, она не была готова, особенно после того, как уличила его во лжи, а также из-за своего равнодушия к политике, ну и наконец потому, что вторая половина дня у нее была свободна от занятий, братья — младше нее, а ровесники так и рвались в лес, чтобы приставать там к девчонкам. Позднее Д. не допустили к обучению в старших классах и, соответственно, к высшему образованию, потому что отец ее, давно умерший, когда-то имел высокий армейский чин и государство считало ее дочерью военного преступника. И тогда в ней проснулась строптивость по отношению к учителям, столь рьяно защищавшим государственные интересы; она теперь поддразнивала веривших им одноклассников разговорами о более веселой музыке, которую транслировали по западногерманскому радио, о более модной одежде в витринах западноберлинских магазинов, о том, что плата за школьное обучение отменена в ГДР только на бумаге — в тексте конституции. И все-таки государству она пока по-прежнему верила — ведь оно было непостижимым и вездесущим, было таким и тогда, когда она еще не научилась думать. Когда же она начала о чем-то задумываться, ее больше всего заботили занятия на сестринских курсах, возможность ухода из семьи, она невольно — без особых эмоций — сравнивала, как живут в той и другой частях Германии. При этой государственной власти она как-никак ощущала себя живущей в родной стране, дома, с надеждой смотрела в будущее и верила в свое право выбрать, если она того пожелает, другую страну. Когда же ее заперли, она почувствовала себя обманутой, разочарованной; испытала нечто подобное тому чувству, какое возникает, когда тебя оскорбят, а на оскорбление невозможно ответить, и от возмущения, которое рвется наружу, перехватывает горло, становится трудно дышать.
Ночью ее старший брат поехал обратно в Восточный Берлин, к своей семье (Д. ладила с невесткой, любила свою племянницу, но в то утро она не могла мыслить законченными фразами, и в голове у нее вертелись какие-то отрывочные слова: «Семья. Военные тяготы. Американцы. Вчерашний день»). Старший брат прежде делил с ней обязанность приглядывать за другими братьями, помогать матери. Потом он женился, и Д. привыкла справляться со всем одна. Но в то утро ей было особенно тяжело без него, потому что мысль о своей ответственности за близких ее пугала, отвлекала от безобидных воспоминаний о дне, проведенном на пляже, — дне, который она истратила попусту, уверенная, что это обычный «мирный» день, а не канун того воскресенья, когда ее государство в полной мере проявит свою бесчеловечность. В таком странном состоянии — плохо соображая, что делает, — она оставалась на кухне, мыла посуду, готовила жаркое и ждала, когда же, наконец, братья явятся к столу. Младший прошлым вечером хотел доказать свою невосприимчивость к алкоголю, а теперь жаловался на головную боль; но Д. ни разу не обернулась, даже когда протянула руку к радиоприемнику на буфете, бормотавшему едва слышно, чтобы усилить звук и послушать репортаж с места стихийной демонстрации. Ей даже не захотелось обернуться и посмотреть, как реагируют братья, потому что тогда пришлось бы показать им свое лицо. Потом, за мытьем посуды, она вполуха слушала наивные соображения среднего, утверждавшего, что в Западный Берлин можно попасть по воде, или на мотоцикле, прорвав колючую проволоку; а ведь он время от времени замолкал (и она могла бы ответить: «Ты забыл про сторожевые катера?»; или: «Проволока эластична, ее не прорвешь»), кусал кулак, о чем-то задумывался… После она корила себя за то, что не обратила должного внимания на его молчание — или, скажем, не удивилась, когда он уронил голову на руки. Окно было открыто, и радиопередатчики отрезанного от остального мира города кричали так же громко, как летом 1953-го — но в том году она вообще не понимала, что происходит. Ссора возникла, когда вернулась из церкви их мать: после проповеди пастора о наступлении тяжелых времен она чувствовала себя совершенно раздавленной и вдруг, под влиянием сентиментального порыва, заплакала и попыталась броситься дочери на шею. Но Д. так и оставила ее стоять в дверях, несмотря на удивленные взгляды, которыми обменялись братья, молчала, пока шмыгавшая носом старуха, причитая, выдвигала ящик за ящиком — искала семейные документы. За обедом младшего сурово просветили насчет «преимуществ» этого государства, о которых он вчера еще рассуждал на уроке в школе, и хотя вырастила мальчишку Д., она даже и не подумала за него вступиться. А уж когда он замахнулся на среднего, она именно ему отвесила оплеуху — и выгнала из-за стола, чтобы поостыл. Как старшая в доме, она не позволяла себе никаких проявлений слабости.
По дороге к вокзалу у нее заболели скулы, и она шла, наклонив голову. Сейчас ей был очень нужен старший брат. По лицам прохожих она пыталась угадывать их настроение, словно это могло принести ей хоть какую-нибудь пользу. Бессознательно уклоняясь от встреч с патрулями, она позволила толпе увлечь ее к платформе, от которой отходили поезда дальнего следования. Двухэтажные поезда должны были теперь описывать большую дугу вокруг Западного Берлина, а значит, шли до Восточного вокзала на два часа дольше, останавливаясь часто и надолго. Были эти поезда сверх меры набиты людьми и дышали жаром. Рядом с Д. стояли двое пьяных и простодушно обсуждали, спит ли их начальник с девочками из канцелярии или нет. Всем окружающим они предлагали отхлебнуть из своей фляги, но никто не хотел. Д. прислушивалась к их болтовне, но не уловила ни единого слова ни про этот чертов объезд, ни про военные грузовики, ждавшие чего-то перед шлагбаумами, у всех на виду. Никто не предлагал ей сесть, никто не смотрел на ее грудь, никто — в лицо. Клонившееся к закату солнце над красными черепичными крышами, тихие зеленые сады казались картинками из другого времени. Восточный вокзал тоже был забит народом, по радио непрерывно передавались какие-то сообщения. Вдоль стен и переходов стояли люди в форме, глядели обычным гражданам не в лицо, а ниже или выше, всего же охотнее поворачивались к ним спиной. На головных вагонах поездов таблички с обозначением «Западный Берлин» были заменены на другие, написанные от руки. Д. даже и не попыталась подойти поближе к границе. Сколько бы доводов она ни приводила раньше, доказывая другим и себе, что город невозможно разделить на две половины, первое же сообщение о блокаде убедило ее в том, что случилось именно это.
Перед началом смены она хотела заглянуть домой, и ей пришлось битый час добираться пешком до своей комнаты. Улицы выглядели не по-воскресному, из окон не доносилась музыка, на балконах никто не сидел. Гуляющие, которых было больше, чем обычно, явно дожидались каких-то событий, о которых уже ходили слухи, дожидались, как ждут не то фейерверка, не то грозы. Один раз Д. столкнулась с группой молодых людей в белых рубашках и девушек в пестрых платьях, они неторопливо шли куда-то по прохладной утренней улице; Д. в растерянности приоткрыла рот, увидев свое отражение в солнечных очках на чьем-то безмолвном, неподвижном лице, — и быстро отвернулась У нее возникло ощущение, будто с этим человеком она уже когда-то встречалась, но она не могла сообразить, кого он ей напомнил.
В садике пивной, что на углу, никого не было, зато внутри было шумно и накурено из-за множества подвыпивших посетителей, так что ей не захотелось протискиваться к стойке, чтобы спросить, не звонил ли старший брат. Ее квартира — пустая. На подоконнике — забытая чашка. Мгновение ей казалось, будто она видит не одну, а две чашки, а заодно и Б., который сидит на жестком стуле, руку закинул за голову, повернулся к окну, словно чего-то ждет. Вздох — и оконный проем опустел. Полчаса она, стоя в дверях, дожидалась шагов на лестнице, но люди проходили мимо и никто не нажимал на звонок.
Когда в девять вечера она прошла по палатам, пациенты еще не спали. Она шепотом говорила им, который час, и выключала свет. Но у одной из дверей ее окликнула пожилая пациентка, которая пробыла в этой больнице столько же времени, сколько и она сама. Д. иногда присаживалась к ней на кровать. Пациентка сразу спросила у нее, что же теперь будет. А она даже не нашла в себе сил, чтобы ответить: все как-нибудь да уладится. Когда она вышла в коридор, ей стало немного стыдно, но тут же она подумала, что поступила правильно. В больнице существовал неписаный закон: по возможности отвлекать пациентов от тяжелых мыслей. К тому же Д. сама пока еще ничего толком не видела; она боялась, что, если выразит свой страх в словах, случившееся станет еще реальнее, еще хуже. Когда она дежурила ночью, ей обычно удавалось немного посидеть — отдохнуть, а еще попить кофе в сестринской комнате, но в ту ночь ей ничего такого не хотелось, а потому она испытывала благодарность к больным, которые чаще обычного вызывали ее звонком и просили то дать им какого-нибудь снотворного, то взбить подушку, то вызвать врача — хотя на сей раз помимо своих тридцати коек она должна была обслуживать и койки фрау С., почему-то не вышедшей на работу. Так что у Д. не было возможности поразмышлять о происходящем. Свет в коридоре, в сочетании с желтизной линолеума и более насыщенным по цвету дверным лаком, напоминал о том же времени суток вчерашнего дня. Несколько раз начальница смены выглядывала из своего кабинета, но Д. по-прежнему оставалась без напарницы, и ближе к полуночи начальница подсела к ней на кухне, где они пили чай. «Вам еще недолго быть вспомогательной сестрой», — как бы между прочим обронила начальница, но Д. под каким-то предлогом встала из-за стола, чтобы не продолжать разговор. Лаборантка, неожиданно возникшая в дверях, может, и восприняла эти слова всего лишь как похвалу за добровольное дежурство, но Д. боялась сплетен, не хотела, чтобы в лаборатории о ней судачили, а кроме того, ей правда пора было возвращаться в отделение.
Тем не менее доброжелательное настроение начальницы сохранялось до самого утра, и, когда Д. позвонили в отделение по междугороднему телефону, начальница, едва та начала говорить, тактично вышла из комнаты. Мать, звонившая из Потсдама, сперва долго объясняла, что ей пришлось всю ночь дожидаться на почте, подробно рассказывала, как вели себя почтовые служащие, жаловалась на утренние холода и на неблагодарность родных детей — и только потом сообщила, наконец, что младшенький после громкой ссоры ушел из дому, а его школьный дневник пропал неизвестно куда. Больше Д. ничего от нее не узнала, поскольку в последние дни было ограничено время междугородных разговоров и телефонистки обрывали связь прямо на полуслове. А Д. так устала, что не смогла даже толком осмыслить тревожную новость.
В метро она сидела напротив пассажира, который громко, словно у себя дома, зачитывал из утренней газеты информацию о перекрытии границы — собственно, только заголовки, из которых он выделял голосом такие слова, как «мир» и тому подобное, сопровождая их презрительным покашливанием. Был это невзрачный, пузатенький старичок с одутловатым лицом, в застиранном рабочем костюме отечественного производства; может, он и ворчал-то просто потому, что не выспался. Д. не сразу обратила на него внимание: его заслоняла фигура другого пассажира; впрочем, еще вчера на поведение старичка никто не прореагировал бы. Мерцание желтоватого утреннего света за оконными стеклами, в промежутках между домами, и ритмичное покачивание вагона убаюкали Д., она очнулась лишь когда трое (трое ли?) молодых мужчин в приличных костюмах, с партийными значками (которые еще вчера не казались столь заметными, как сегодня), сдернули старичка с места, подтащили к дверям и, встав рядом, угрожающе зашипели: они, мол, знают всю подноготную таких, как он, типов, так что нечего ему удивляться — пусть пеняет на себя. Поезд тем временем грохоча нырнул в туннель, но, поскольку все пассажиры как по команде смолкли, Д. показалось, будто она отчетливо расслышала слова: «Исправительный лагерь». Отведенные в сторону взгляды остальных пассажиров и газета, которой прикрылся сосед старичка, напугали Д. Делая вид, что не замечает происходящего, она встала со своего места и подошла поближе к трем теперь повысившим голос охранникам, чтобы не выпускать старика из поля зрения. А старик держался очень спокойно, хотя один из трех уперся рукой в стену и рука эта почти касалась его виска; старик не проронил ни словечка, пока ему объясняли, что в голове у него полно всякого «дерьма». Глаза его под толстыми валиками бровей были закрыты, и он, как слепой, пытался по звукам определить расстояние до ближайшей станции. Там троица и вытолкнула его на перрон. Оглянувшись, один из охранников перехватил откровенно заинтересованный взгляд Д., тут же сам смерил ее взглядом с головы до ног, и у нее не хватило храбрости выйти за ними. Да это была и не ее остановка. Она посмотрела вслед старичку, который — хоть и не горбясь, но бессильно свесив руки — продвигался к выходу с перрона. Неожиданно для себя она пожалела, что ничем не смогла ему помочь и даже не узнала, кто он такой. Она вышла на нужной станции, и опять угол дома с зашторенными окнами лестничных площадок, этим символом обывательского уюта, показался ей картинкой из далекого прошлого. Зайдя в телефонную будку, она на долю секунды поддалась безумию — страху, что телефонная связь прервана во всем городе.
Начальство строительного предприятия, на котором работал ее старший брат, запретило дежурному на коммутаторе сообщать посторонним, где сегодня работает тот или иной человек. Д. добилась, чтобы ее соединили с будкой вахтера: откуда-то сзади волнами накатывал шум — грохот грузовиков и выкрики людей; пришлось повторить свое имя и вступить в перебранку, но в конце концов ей сказали, как найти бригаду монтажников. К полудню она добралась до первого армейского заграждения, перед самой границей. И поняла: чтобы дойти до третьего, понадобится еще час; но тут она сообразила, что, к счастью, не сняла после смены сестринский халат, и дальше уже проходила мимо сторожевых постов, будто направлялась куда-то по вызову, — быстро, если солдаты не заводили с ней лишних разговоров, а они были хоть и одного с ней возраста, но все из деревни… Дойдя до броневика, Д. растерялась — из-за отсутствия хоть какого-нибудь прохода, позволяющего обогнуть машину. Гражданских лиц нигде не было видно, разве что вверху, за узкими окнами рабочих помещений. Дорога бежала дальше между поросшими травой развалинами, а на самом дальнем ее повороте подъемный кран разгружал из кузова грузовика бетонные столбы. Вплоть до того места, до последней заградительной цепи и строительных рабочих, никаких препятствий уже не было. Д. сумела убедительно объяснить какому-то офицеру, что там, впереди, монтирует прожектора ее брат. Она держалась непринужденно, хотя из-за жары едва передвигала ноги, а от голода и слабости ей все время хотелось к чему-нибудь прислониться. Офицер прочел ее удостоверение до последней странички, потом еще раз — от последней до первой, сунул его в нагрудный карман и отошел в сторону, освобождая путь. Побежать ей даже в голову не пришло — она опасалась наткнуться на перемещавшихся с места на место рабочих. Западная зона, наверное, начиналась всего шагах в десяти. Мысли о младшем брате заставили Д. замедлить шаг. (Она еще никогда не пользовалась этой дорогой, чтобы попасть в Западный Берлин.) Но оказалось, что послали ее сюда зря: никаких столбов здесь не устанавливали. Теперь она не могла понять, с какой стати офицер вообще ее пропустил. Из-за своей нерешительности она позволила солдатам вовлечь ее в разговор и вместе с ними наблюдала за работой каменщиков. Заграждение перед ней доходило до уровня глаз, на середине насыпи было не намного ниже, дальше тротуар еще не успели перегородить. «Как вы только не боитесь!» — воскликнула Д., обращаясь к этим парням с пулеметами, и неопределенно кивнула в сторону дороги. Они в ответ рассмеялись. Они поняли ее так: как вы не боитесь находиться возле самой границы. Им уже рассказывали про каких-то «врагов», судя по этим рассказам, не слишком опасных. А она подразумевала совсем другое: вы же теперь никогда не сможете без стыда смотреть в глаза людям, — и потому, когда они стали заигрывать с ней, приглашать на танцы или даже делать неприличные предложения, была так ошарашена, что повернула назад, прежде чем сообразила, чтó им ответить. Офицер, вернув ей удостоверение, посмотрел на нее странным взглядом, смысла которого она не поняла.
Д. потом еще несколько раз подходила к заграждениям, но уже не так близко. Брата своего она не нашла, нашла только рабочих из его бригады, в тот день тоже его не видевших. Она даже не знала, зачем он ей так срочно понадобился, она просто хотела с ним повидаться. На Восточном вокзале, уже купив билет до Потсдама, она услышала, что Восточный Берлин закрыт для въезда, и задумалась о расписании своих смен. Добравшись наконец до квартиры брата, которого весь день не могла найти, она долго и напрасно звонила в дверь. Она слишком устала, чтобы искать для всего случившегося разумное объяснение, и вдруг почувствовала себя человеком, преследуемым полицией, — персонажем одного фильма о нацистском терроре, вот так же стоявшим на лестничной площадке. Ее ноги в сандалиях посерели от городской пыли. Она заснула прямо на ступеньках, прислонив голову к исцарапанной стене, а разбудили ее голоса детей, обсуждавших, что она здесь делает. Тут была и ее трехлетняя племянница, с глазами в точности как у брата, девочка уже достаточно большая, чтобы одной играть на улице, но недостаточно — чтобы толком объяснить, куда подевались ее родители. Д. немного поговорила с детьми (все так же сидя на лестнице), чтобы племянница забыла — и не рассказала родителям — о ее первых встревоженных вопросах, но на работу не опоздала, вовремя прошла через высокие жестяные ворота своей больницы.
Благодаря уже распространившимся среди населения слухам Д. получила более надежную информацию о своем новом положении, чем та, что содержалась в газетах родного государства. Еще действеннее, чем голос западноберлинского диктора, молчаливый обмен взглядами в сестринской комнате впечатывал в ее сознание недавние перемены: где именно улицы были разорваны, перегорожены Стеной и колючей проволокой, охранялись солдатами с собаками. Граница отчасти ушла под землю: те станции метро, что имели выход в западную часть города, были закрыты. Электричку теперь пропускали на Запад только по двум линиям, и даже платформы на этих линиях для обычных людей стали «заграницей». Перед пропастью, разделившей два города, раскинулась устрашающая сеть патрулей и контрольных пунктов, действовал комендантский час. Над крышами, в затянутом плотными облаками небе, западные самолеты набирали высоту и по северному воздушному коридору уходили в сторону Западной Германии — из пределов досягаемости.
Создание замкнутого кольца вокруг Западного Берлина, небывалое сосредоточение войск во всем Восточном Берлине и его окрестностях требовало дополнительных транспортных средств, которые можно было взять только в городских автопарках, все это приводило к дезорганизации городской транспортной системы, а потому грузовики со свежими овощами и мясом с большим опозданием добирались до пищеблока больницы, мешали друг другу на въезде и выезде, задерживались дольше обычного. Кухня не справлялась с такими сложностями, в результате нарушался весь рабочий цикл в отделениях, зависали лифты, задыхалась от перегрузки телефонная сеть. Беспокойство, царившее в коридорах, перекинулось и на больных: сигналы вызова вспыхивали непрерывно. Врачи и сестры, уехавшие на воскресенье в западную часть города, так и не вернулись; почтальоны с телеграммами от них бродили, сбитые с толку, по коридорам больничного здания. В тех отделениях, которые прежде почти целиком зависели от западных медикаментов (доставлявшихся в сумочках, карманах, кошельках больничных сотрудников), врачам теперь приходилось радикально менять все назначения, причем под свою ответственность, без согласования с начальством, потому что профессора тоже куда-то исчезли. Сестры должны были отрабатывать дополнительные полусмены в других, не своих отделениях. Когда Д. не могла от усталости добраться до дома, она засыпала на первой попавшейся незанятой койке. А про младшего брата она так ничего и не узнала.
В эти первые дни она сделала ряд любопытных наблюдений, касавшихся, как она это называла про себя, «сестринской солидарности». Какие бы неосторожные разговоры ни велись в коридорах, начальство об их содержании ничего не знало. Более того: сестры решительно не желали оставлять друг друга наедине с профсоюзными функционерами, которые, вместо того чтобы проводить регулярные собрания, предпочитали разъяснять сложившееся положение в ходе приватных бесед — но прежде чем они успевали хотя бы подступиться к теме, вспыхивали сигнальные лампочки и очередная жертва на законных основаниях уклонялась от необходимости отвечать на заданный ей вопрос. Фрау С., которая в общении с Д. раньше всегда подчеркивала, что она — старшая сестра, вернулась из Западного Берлина утром после установления блокады и сразу начала рассуждать про свои семейные обстоятельства: с тем чтобы Д. поняла, куда та клонит. Каждый вечер одна из сестер — по очереди — всеми правдами и неправдами отвлекала начальницу, чтобы та не вздумала заглянуть в общежитие и остальные сестры могли спокойно слушать информационные сообщения по западному телевидению: узнавать, например, где установлены заграждения, к которым не следует приближаться. Общая атмосфера была вполне доверительная. Спустя неделю, хотя тон государственных газет не свидетельствовал о каких-либо изменениях к лучшему, жизнь больничного городка вернулась в прежнюю колею.
Однажды утром у молодого г-на Б. хватило дурости, чтобы позвонить Д. в отделение. Вызывая Д. к телефону, ей сказали, что звонят из Западной Германии, но замечаний делать не стали, да и девушки в канцелярии обошлись без комментариев. Но Д. все-таки опасалась, что начальство начнет теперь за ней приглядывать. «Вот дурень», — сказала она. Фрау С. выжидательно на нее посмотрела. Д. готова была прикусить себе язык: она сама невольно призналась в подозрительной связи.
Около шести утра сестры открывают двери в палаты, просят больных подняться с кроватей, раздвигают шторы, помогают умыться самым беспомощным, поправляют постельное белье. Потом нужно вовремя выкатить из лифта тележки с завтраком, раздать пациентам их порции, не забыв о диетологических предписаниях. Измерить температуру, пересчитать таблетки, простерилизовать шприцы, сделать инъекции. Потом — врачебный обход и внесение в книгу новых назначений. Подготовка пациентов к операциям и, наконец, пятиминутка у заведующей отделением: обсуждение плана дальнейшей работы, замеченных недостатков и промахов. Поскольку пациенты по тому, как обращается с ними сестра, судят о своем состоянии, сестрам полагается демонстрировать одинаково ровное, обнадеживающее отношение ко всем.
Д. забылась только один-единственный раз, когда в день посещений случайно услышала, чтó говорил одному из пациентов его гость. Отец больного рассказывал небрежным, не привлекающим внимания тоном что-то про морги в Восточном Берлине, переполненные телами самоубийц.
— Между прочим, — завершил он свою речь, — это лишь те, кому попытка удалась.
— Прошу вас не волновать больного, — сказала Д. и добавила еще что-то про дурацкую болтовню.
Ей был уже привычен характерный «сестринский» тон, тон человека, крепко стоящего на ногах, который обращается к лежачему, эти решительные и бойкие реплики, бросаемые мимоходом. Посетитель, который сидел перед постелью, сгорбившись и положив руки на колени, приподнял голову и смерил спокойным взглядом молоденькую медсестру, показавшуюся ему не слишком умной. Д. уже стояла у выхода в коридор, положив ладонь на дверную ручку, она удивлялась, что старый работяга не догадывается, как тяжело болен его сын. Но она нисколько не сомневалась в правдивости слуха о моргах и уже представляла себе, что у них в отделении ее реакцию могут истолковать неправильно — решат, что Д., видимо, одна из тех, кто готов защищать государство от «клеветников».
На самом деле она всего лишь хотела сказать: «Перестаньте ломать комедию, вы ведь и раньше про это знали. Жаловаться имеют право только такие, как я, те, кто воспринимал государство как строгого, но справедливого учителя, — оно же теперь дало понять, что было и остается нашим хозяином. И вот хозяин, когда счел нужным, окружил свои владения забором… А от вашего хныканья меня тошнит».
Но когда истекло время посещений, Д. все-таки попыталась перехватить этого человека, серьезно поговорить с ним. Она постаралась придать своему лицу подобающее выражение, найти внушающий доверие тон. Однако он прошел мимо, даже не посмотрев в ее сторону. Когда она разносила ужин, его сын, полноватый парень с пороком сердца, обратил к ней свое ясное лицо и маленькие глазки, по-детски выпятил губы.
А чуть позже, увидев сквозь проволочную сетку, как ее западноберлинская подруга поднимается в лифте к ней на этаж, она поспешно отступила назад и не сразу решилась шагнуть навстречу, потому что заранее знала, чтó последует дальше: подруга, спрятавшись между шкафами, запустит руку в просвет между блузкой и юбкой и достанет фальшивый паспорт. Д. разглядывала снимок в паспорте и не понимала, о чем ей шепчет приятельница. Лицо у нее, у Д., было немного шире, чем на фотографии, волосы не такие пепельно-серые, и в университете она никогда не училась. Шла уже вторая половина дня: расплывчатый свет, струи дождя, бегущие по застекленным стенам, платформа, где людям, имевшим подобные удостоверения, предстояло пройти мимо контролеров, у которых определенно не возникнет желания перевести взгляд с фотокарточки на лицо пассажира. Напоследок она, Д., еще увидит Шпрее, текущую под мостом, возможно, увидит лодку, чаек над Шиффбауэрдамм, а следующая остановка будет уже в Западном Берлине.
Она отказалась взять паспорт. Она еще не привела в порядок свои дела, не разобралась в своих отношениях с Б., не позаботилась о младшем брате. Но вслух она только сказала, что не может уйти из больницы до конца смены. Такое поведение означало разрыв с подругой, которая не сочла причину уважительной и с досадой поехала обратно, к пограничному контролю, — поехала не без опасения, что там ее вздумают обыскать и обнаружат у нее второй паспорт. Но Д. отказалась ехать с ней вовсе не потому, что испытывала страх.
(Далее см. бумажную версию)