Роман-вымысел
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2007
Перевод Екатерина Кожевникова
Патрик Рамбо[1]
Посвящается Тьо Хонг
и моему дорогому ушедшему двоюродному брату Фредерику
Бону, воспоминание о котором подсказало мне: «Сотки роман
из вымыслов, несбыточных желаний и легенд». И вот я с удовольствием тку его из
вымыслов, несбыточных желаний и легенд прошлого, повернув время вспять.
Париж, 1995 год
Пью себе тихо-мирно холодное пиво на террасе кафе на улице Монторгёй. Почему бы и нет, если только-только выздоровел после тяжелого гриппа, и выздоровел по-настоящему, телом и душой. Разворачиваю газету, рассеянно просматриваю передовицу. Что такое? Ни одной фотографии. Странно. «Дирекция Рено прилагает все усилия к тому, чтобы работа на предприятии возобновилась». Забастовка в пригороде Бьянкур! Чушь какая-то! Там завод сто лет как закрыли, впрочем, сейчас столько забастовок, наверное я перепутал. Листаю дальше, мелькают заголовки. Боже! С ужасом читаю: «Вьетнамские войска выведены из Лаоса»[2]. «Депутаты РПФ[3] во избежание роспуска партии приняли решение переименовать себя; отныне они ▒социальные республиканцы’». «Прекращение военных действий в Корее». Статья о книге Фабр-Люса «Перспективы развития алжирского вопроса»[4]. Одна из колонок подписана Жаком Фове… Мигом складываю газету, смотрю, какое число: 8 мая 1953, пятница, № 2576, десятый год издания. Так, спокойно, не иначе приложение к сегодняшнему номеру, юбилейная вкладка, факсимиле, правда, не пойму, что за дата. Спросим у продавца газет.
— Я сейчас купил у вас номер «Монда».
— И что же?
— Взгляните: 1953 год.
Продавец нацепил очки:
— Верно, только вы его купили где-то еще, я не торгую коллекционными номерами.
— Как же так! Неужели не помните? Я покупал у вас газету только что!
— Покупали, но другую.
— Я взял ее вон из той стопки.
— Убедитесь сами, там последний выпуск.
— Других у вас не было и нет?
— Непроданные номера потом разносят по домам.
— А этот, 1953 года, мне приснился?
— Ну…
— Вы уверены, что не могло быть специального выпуска или…
— Насколько мне известно, нет.
— Откуда же он взялся?
— Кто-то подшутил над вами, мсье.
Подшутил! Продавец съежился под моим возмущенным взглядом. В Париже нетрудно купить старую газету, но она бы пожелтела от времени, потерлась на сгибах, а эта недавно вышла из типографии, еще пахла свежей краской. Кому бы пришло в голову отпечатать газету сорокалетней давности и тайком подсунуть в стопку новых, исключительно чтобы разыграть меня? Бред! Но ведь не в бреду я держал в руках белейшие хрустящие листы и вчитывался в статьи о событиях прошлого, теперь уже с предельным вниманием. Я пока что в своем уме. И во что бы то ни стало докопаюсь, откуда у меня номер 1953 года. Чудес не бывает. Эта мысль меня успокоила, и я принялся с любопытством листать газету. Что у нас на второй странице? События на Дальнем Востоке; материал о фальшивомонетчиках в Турции; расизм в республиканских кругах Вашингтона. А рядом, на третьей, заседания ассамблеи Совета Европы[5] перенесены в Страсбур. Сообщается к тому же, что перед Национальной компанией железных дорог стоит проблема повсеместной электрификации; что в Лионе производители совместно с потребителями ратуют за снижение цен. Передовица посвящена генерал-лейтенанту Насеру[6]: «Вот уже десять дней в Каире ведутся переговоры, и в который раз окончательное решение проблемы откладывается на неопределенный срок».
Ничего интересного. Чем вообще примечателен 1953 год? Один из годов моего детства, не хуже и не лучше других. Я мало что о нем помню. Кажется, носил тогда короткие штаны из джерси с подтяжками, перекрещенными на спине. Кораблями мне служили картонные коробки, они отлично бороздили паркетный океан. Оловянные ассирийцы вперемешку с гусарами высаживались на ковер и шли на приступ старинного комода в стиле Людовика XV. Одного меня никуда не пускали, мой мирок ограничивался домом и двором; лишь в пятнадцать лет я смог перейти Сену и обследовать левый берег. Еще вспоминается, как я съезжал на санках с пологой улицы Кантен-Бошар; за церковью Сен-Пьер-де-Шайо была лавочка, господин Баррюс торговал там кровяной колбасой вразвес; молоко тогда разливали половником в алюминиевые бидоны. По воскресеньям я заходил в ризницу, чтобы священник подписал мне карточку посещений мессы. По улице Марсо еще ходил трамвай… Хлопнула дверь. Вернулась Марианна. Вошла, примостилась на подлокотнике кресла рядом со мной, сбросила туфли на палас, откинула с лица черные с проседью витые андалузские пряди.
— Мечтаешь?
— Вспоминаю пятидесятые.
— Одолела тоска по детству?
— Ничуть не бывало. Просто мне в руки попала газета… Вот взгляни, ты тоже удивишься.
— Чему?
— Прочти-ка вслух заголовки.
— Пожалуйста, — насмешливо протянула она, со вздохом исполняя непонятный каприз. — «В США задержан информационный враг номер один». «Кобэ: японское экономическое чудо под угрозой»…
— Постой!
— Ты же просил прочесть заголовки в газете.
— Не в этой, в другой!
— В какой другой?
— На столе лежала еще одна.
— Нет, только эта.
Я опешил. Тот номер не мог испариться, я твердо знал, что так и не купил сегодняшний выпуск «Монда», однако именно он был у Марианны в руках. Расскажи я ей правду, она бы мне не поверила. Я притворился обиженным. Она презрительно хмыкнула и отправилась в ванную. Я прикинул, не поможет ли мне свидетель, продавец газет. А что, если он ответит Марианне: «Газета 1953 года? Что-то не припомню». Или еще того хуже: «Этот господин так нервничал, я поддакивал, чтобы он успокоился». Люди зачастую забывчивы и лживы, помощи от них не дождешься, придется все распутывать самому. Весь вечер я обшаривал комнату, но так и не нашел проклятую газету.
На набережной Сен-Мишель я выискивал у букиниста старые «Пари-матч» — каждый номер аккуратно обернут полиэтиленом. Я купил несколько, чтобы окунуться в атмосферу того времени, и вдобавок купил еще «Эспри», февральский номер 1953 года: «Станет ли Франция полицейским государством?»
Меня лихорадило, не терпелось внимательно изучить каждую — уютное кресло подождет, — я устроился на террасе кафе в Шатле. «Эспри»: исчерпывающая информация о зверствах колонизаторов на Мадагаскаре и в Тунисе[7]. Резня в Марокко[8]. Наши злоупотребления в Алжире. Мы обрекли вьетнамцев на полицейский режим Бао-Дая[9], а испанских республиканцев оставили умирать в застенках Франко. Жан Лакруа разносил в пух и прах католиков-фундаменталистов, обвиняя их в мракобесии. «Зеленые чалмы» в Египте объявили Кристиана Диора главным своим врагом. Что изменилось с тех пор? Бывший глава службы общей информации Виши[10] вошел в правительство… Статьи я читал небрежно, зато долго рассматривал фотографии, чтобы оживить в памяти тот год. Технический прогресс торжествовал, то была эпоха целлофана, плексигласа, анилиновых красителей, немнущихся штанов из терилена или нейлонового поплина, чемоданчиков-проигрывателей. Мебель стала практичной, стандартной и уродливой, вся из палисандра и металла. В сельском хозяйстве маленький трактор окончательно вытеснил лошадь. В вагонах третьего класса были деревянные скамьи. Телефонные номера начинались с букв, их запоминали по ассоциации с Бальзаком, Боцарисом или Трюденом[11]. Роже Вайян[12] писал тогда роман «Бомаск», Ферре переложил на музыку стихи Рютбёфа [13], и до сих пор мы отдыхаем примерно как герой «Каникул господина Уло[14]». Я не спеша шел домой, крепко прижимая к себе купленные журналы, чтобы они, не дай бог, не превратились в современные. Эта мысль меня забавляла. Улыбаясь, я вошел в прихожую. Марианна к тому времени вернулась. Слушала в спальне мои старые пластинки на сорок пять оборотов. Я узнал Белафонте.
Потихоньку приоткрыл дверь.
И по спине забегали мурашки.
Пластинка с Белафонте вращалась на проигрывателе в дерматиновом чемоданчике. Откуда-то взялись обои в цветочек. А главное, вместо Марианны я увидел девушку с волосами, забранными в хвост, она сидела перед желтым деревянным секретером, склонившись над раскрытой тетрадью, и грызла карандаш. Барышня пятидесятых, в этом не было сомнений: белые носочки, плиссированная юбка, широченный, туго стянутый пояс, яркий шарфик на шее. Она не услышала меня и не обернулась. Я поспешно захлопнул дверь. У меня закружилась голова.
Видение ошеломило меня, я не решался еще раз заглянуть в спальню, какое-то время стоял неподвижно, потом выпил несколько рюмок успокаивающей настойки на страстоцвете и флëрдоранже и включил телевизор, чтобы не пялиться тупо в пустоту.
— Сегодня к нам Мансар придет обедать, или ты забыл?! — упрекнула меня Марианна, входя со множеством свертков. Я пробормотал: «Помню», — хотя сам начисто забыл о приглашенном приятеле. Кому бы рассказать о моем видении? Марианне? В отличие от меня она боится призраков. И в ответ я получу: «Замолчи сейчас же! Ну и шуточки у тебя!» Или Мансару? Мы с ним вместе учились. Он мечтал стать режиссером, а стал психиатром. Попробую за обедом осторожненько все у него выведать, сделаю вид, будто речь не обо мне, главной своей тревогой тоже не поделюсь, о галлюцинации ни слова. Промолчишь — сойдешь с ума, расскажешь — поднимут на смех. Из спальни вышла Марианна в желтом пеньюаре.
— Ты там свои старые газеты разбросал.
— Дай-ка! Ах да, я же купил их сегодня утром на набережной.
— Как вчерашнюю?
— Слушай, скажи честно, я что, по-твоему, псих?
— Не псих, а чокнутый собиратель старого хлама. Ты хлеба принес? Нет? Так сходи!
Наш разговор, такой привычный, обыденный, вернул меня к действительности: в самом деле, людям нужен к обеду свежий хлеб; я вполне владел собой. И все-таки, спускаясь, громко топал, как топаешь, когда идешь по некошеному лугу в деревне, чтобы распугать змей и прочую нечисть.
Я вынимал из духовки жаркое и вдруг увидел у ног белого пуделя, обстриженного, как самшит в Версальском парке. С каких это пор Мансар завел собаку? Я топнул на пуделя, прикрикнул на него, но тот и ухом не повел. Чтобы он ничего не стащил и не вздумал попрошайничать, я отковырнул кусочек мяса и бросил ему. Пес не соизволил даже его обнюхать и удалился в угол под раковину. Я слышал, что некоторые собаки стыдятся есть при чужих, поэтому отвернулся, взял жаркое и вышел из кухни. Марианна и Мансар грызли редиску и болтали; Марианна встала и пошла за запеканкой по-савойски, я подточил нож, чтобы нарезать жаркое.
— Представить себе не мог, что ты вдруг заведешь собаку, — между прочим сказал я гостю.
— Я и не завел.
— А как же твой белый пудель?
— Нет у меня пуделя.
— То есть как нет? Ты не заметила под раковиной собаки? — спросил я у вернувшейся с кухни Марианны.
— Ни собаки, ни кота, ни мышки, ни таракана, ни мухи. У нас под раковиной только стиральные порошки и всякая химия.
— Взгляните сами!
— Из-за твоих глупостей все остынет…
И все-таки они пошли со мной на кухню, где никакого пуделя не оказалось.
— Но я клянусь, он только что здесь был!
— Вчера ты клялся, что купил свежий номер газеты 1950 года.
— Майский, 1953-го.
— 1953-го, если тебе так больше нравится.
— Мне это совсем не нравится!
— Успокойся, дружище, — обратился ко мне Мансар. — Почему бы нам не потолковать о твоих галлюцинациях за обедом?
Я резал жаркое и упрямо твердил:
— Я вправду видел белого пуделя.
— Тебе померещилось.
— Нет. Я вправду его видел.
— Перестань! — рассердилась Марианна. — Ты читал обычную газету, а вообразил неведомо что.
— Ничего я не воображал!
— Какое там стояло число? — поинтересовался Мансар.
— Я уже сто раз повторял, май 1953-го.
— А день недели? Не помнишь?
— Пятница.
— А какие заголовки?
— Точно не припомню, я был так потрясен. В голове путаница. Заголовки… Забыл! Хотя нет, забастовка на заводе Рено…
— Да у нас всегда забастовки! — Марианна страдальчески возвела глаза к потолку.
— Если сумеешь вспомнить названия и порядок статей, — продолжал Мансар, — можно будет обратиться в архив и сравнить. Это ведь так любопытно.
— Вот видишь, Марианна, Мансар мне верит!
— Не спеши с выводами. Что это любопытно, я не отрицаю, но мы должны найти и какое-то разумное объяснение.
— Может, у него осложнение после гриппа? — предположила Марианна.
— Если долго держалась высокая температура, бредовые состояния возможны, — согласился Мансар.
— Как мне убедить вас, что я не брежу?
— Убедимся, когда увидим твои фантомы собственными глазами.
Тут Мансар рассказал нам об одном итальянце, хозяине ресторанчика, у которого умерла мать. Он думал о ней постоянно — днем, пока хлопотал, жарил кур, обслуживал посетителей, ночью видел ее во сне. Как-то раз народу было особенно много, итальянец поспешил в кладовую за хлебом. Тут его насторожил странный шум; он прислушался; звук доносился сверху из спальни покойной матери. Кто посмел туда войти? Он запрещал переступать порог ее комнаты, следил, чтобы каждая мелочь оставалась на прежнем месте. Итальянец прокрался наверх, осторожно ступая, так что не скрипнула ни одна ступенька. Надеясь захватить вора врасплох, он тихо отодвинул щеколду, распахнул дверь настежь… И в ужасе застыл на пороге. На постели завернутая в простыни ворочалась и бормотала его мать, крошечная, сморщенная, в огромном ночном чепце. Обезумев от страха, итальянец буквально скатился с лестницы и с воплем вбежал в зал, полный посетителей. Его обступили, усадили, стали успокаивать, расспрашивать.
— Там в постели лежит моя умершая мама! Я сразу узнал ее, — наконец выдавил он. Его помощники поспешили наверх и вернулись перепуганные насмерть.
— И вправду хозяйка! — божились они.
Обедавший в ресторане священник поспешно освятил графин с водой и вместе с несколькими смельчаками отправился изгонять нечистую силу. Они приблизились к кровати; там действительно корчилась и дьявольски гримасничала морщинистая старушонка.
— Изыди, сатана! — возопил священник и окатил привидение святой водой.
Мокрое привидение зарычало, внезапно накинулось на священника и вцепилось зубами ему в ухо. Все в дикой панике бросились прочь, давя друг друга. Тут с привидения свалился чепец. Оказалось, что это обезьяна забралась в постель умершей хозяйки и нацепила на себя ее одежду.
Ясное дело, Мансар отнесся к моему рассказу скептически, такова уж его профессия, но ему не удалось переубедить меня своей сказочкой. Что общего между невольно обманувшим всех итальянцем и мной, с моими недавними переживаниями?
Сон не принес мне облегчения. Дневные страхи лишь разрастались в темноте и тишине. Ночью всегда оживают комары, тревоги и боли. Я представлял себе все явственнее девушку с хвостом, пуделя, газету. Ворочался в постели с боку на бок, не смыкая глаз, так что Марианна с недовольным бормотанием толкала меня локтем, чтоб я не мешал ей спать. В конце концов я встал, постаравшись не разбудить ее, хотя едва ли преуспел — налетел в потемках на стул, на который с вечера повесил джинсы. Марианна выругала меня сквозь сон. Я вышел, громко скрипнув дверью. В коридоре настороженно вглядывался во тьму и прислушивался, но различал лишь шорох своих шагов — ничего подозрительного не обнаружил. Мне хотелось спокойно поразмышлять одному в гостиной.
До 1917 года наш дом в центре Парижа был гостиницей, в которой по преимуществу останавливались русские. На каждом этаже вместо квартир были номера, и в узкий нелепый коридор выходили многочисленные двери. Трубы с тех пор, похоже, ни разу не меняли, во всяком случае над каждым краном в подвале по-прежнему стоит отметка, к какому номеру он относится. Я часто пытался представить, что за люди жили здесь до нас, открывали наши окна, спали в нашей спальне. Сколько тут было расставаний, радостных встреч, ссор, разрывов, праздников! Сколько комедий и драм помнят эти стены! Душа дома поныне прячется в уголках, за батареями, в сплетении электрических проводов. Возможно, облокотившись о подоконник, какая-нибудь московская княжна или подруга Распутина наблюдала, как едут внизу экипажи, прохаживается полицейский, фонарщик гасит огни. О чем беседовали между собой постояльцы? Возможно, о присоединении к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины, о юбке-брюках, изобретенной Полем Пуаре, о чудном басе Шаляпина, о забастовке официантов парижских кафе, требующих себе права на ношение усов. А что видели из этих окон люди в двадцатых, тридцатых, сороковых годах? Что отражали зеркала над каминами? Теперь бессонница привела ко мне из прошлого целую вереницу прежних обитателей этой комнаты, не только недавнюю девушку в белых носочках, но и юную петербургскую барышню, и пожилого толстовца. В мою фарфоровую зеленую пепельницу, привезенную из Шанхая, стряхивал пепел с золотистой сигары кто-то похожий на Сунь Ятсена[15]. Нет, пора остановиться! Воображение разыгралось, все эпохи перепутались. Путаницы прибавлял и мой книжный шкаф — чего в нем только не было! Роман в переплете, и на нем карандашом написано имя бывшего владельца: «Морис Перрюшо, 1924 год». Кто он такой? Как выглядел? Он читал до меня эту книгу, листал вот эти страницы. Понравился ли ему роман? Книги, наверное, попали к букинисту после его смерти, но от чего умер Перрюшо, когда умер? Я взял с полки несколько томов под стать моему воспаленному воображению: «Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего внутреннего существа» Шопенгауэра[16], лекции об эфирных телах, которые читал в Лондоне и Аделаиде Конан Дойл, когда увлекался спиритизмом. На рассвете у меня начали слипаться глаза, а тем временем улица ожила. Было слышно, как перед нашим домом остановился грузовик, люди внизу шумели, переговаривались. Чтобы отвлечься от мрачных размышлений, я высунулся в окно. И похолодел.
Деревья, два года назад украсившие нашу пешеходную улицу, — ярко-зеленые пушистые метелки, не менявшие цвет даже зимой, — вдруг исчезли. Мостовая вместо серых мраморных плиток вновь оделась скучным асфальтом. Посреди улицы стоял грузовик, и из кузова здоровенный детина подавал другим грузчикам огромные мешки, а те взваливали их на плечи и тащили в магазин, я отчетливо различил вывеску: «Тирвейо, оптовая продажа картофеля». Но позвольте, магазина уже лет пять как не существует, вместо него открыли вполне современное интернет-кафе.
Мне нужно срочно хоть кому-то показать очередной мираж. В страшном возбуждении я помчался в спальню и стал трясти Марианну за плечо: «Вставай! Пошли скорее!» Недовольная, сонная, она в конце концов поднялась. Я зажег лампу. Свет ослепил ее, она зажмурилась.
— Который час?
— Не знаю! Начало шестого!
— Ты в своем уме?
— Вот это мы сейчас и выясним. Пожалуйста, идем скорей!
Спустив с кровати ноги, она нашарила черные бархатные тапочки, сшитые на скорую руку в ателье «Kowloon» и начавшие разлезаться, натянула майку и неохотно последовала за мной в гостиную.
— Марианна, посмотри в окно.
— Смотрю. И что?
— А ты помнишь, что было на месте интернет-кафе?
— Картошкой торговали, позабыл, что ли?
— А теперь скажи, что ты там видишь?
— Интернет-кафе.
— А грузовик?
— Какой еще грузовик?
Я рухнул в кресло. Марианна потянулась и зевнула: «От переутомления ты стал такой утомительный…» Она вернулась в спальню и меня потащила за собой. Я решил больше не выглядывать в окно и забрался под одеяло.
Понедельник, вторник, среда прошли спокойно. Мансар продлил мне отпуск по болезни в надежде, что за месяц я оклемаюсь. Он сказал по телефону Марианне: «Все дело в переутомлении. А тут еще грипп. Ты не можешь свозить его на недельку в Трувиль? Морской воздух, шум прибоя — он у нас мигом поправится!» Но Марианна работала и не могла поехать со мной в Трувиль, и я не мог ее бросить одну, остался в Париже, гулял, отсыпался, читал, мечтал. Я давно не перечитывал роман Мориса Ренара «Повелитель света» и как-то утром перелистал его. Речь там о человеке, который обнаружил, что в его новом доме особые стекла — в них отражается прошлое. Однажды он наблюдал из окна, словно из театральной ложи, за покушением на Луи Филиппа корсиканца Фиески[17], хотя покушение происходило в 1835 году, а персонаж Ренара жил полвека спустя. Так отчего и мне, только взаправду, не увидеть витрину магазинчика, который больше не существует? Обыденная городская сценка, и она ведь не промелькнула у меня перед глазами, не блеснула на миг яркой вспышкой — я наблюдал за грузчиками добрых пять минут, пока не побежал будить Марианну.
Всеми силами я отвлекал себя от своих дурацких видений, но мне это никак не удавалось. Заглядывал в Дюма, открывал «Саламбо», однако судьба д’Артаньяна или Мато, Нар-Гаваса и жрицы богини Танит с волосами в сиреневой пудре нисколько меня не волновала. С куда большим увлечением я взялся за «Многообразие религиозного опыта» Уильяма Джеймса[18]. Там есть рассказ об одной англичанке, которая в магическом кристалле видела судьбы всех жертв из криминальной хроники «Таймса»; или, к примеру, о юноше, что сидел под навесом и вдруг услышал голос своей покойной матери: «Беги отсюда, Стефан!» Юноша послушался, выскочил из-под навеса, и тут же опоры рухнули. Джеймс утверждает, что все мы обладаем сверхъестественными способностями. Лично я никогда всерьез ни о чем подобном не задумывался. В лицее иногда мы валяли дурака: крутили по четвергам вечерами столик, подталкивая потихоньку столешницу коленом. Теперь все было по-другому, я читал Джеймса с напряженным вниманием, его книга доказывала, что увиденное мной вовсе не плод моего больного воображения. Я действительно держал в руках свежий номер газеты 1953 года, я не выдумал, будто под раковиной сидел белый пудель, а в спальне слушала музыку девушка в белых носочках и с забранными в хвост волосами.
В четверг я искал и не мог найти наших с Марианной альбомов с фотографиями. Они все куда-то подевались, кроме двух, самых давних, которые, как нарочно, заканчивались 1953 годом. Черно-белая фотография пятилетней Марианны: мама гуляет с ней за ручку в парке Монсо. Вот она смеется на фоне оснеженных вершин Веркора, у нее как раз выпал первый молочный зуб. Еще два снимка с зубчатыми краями: на одном Марианна в сборчатой юбке и нелепом чепце стоит, отвернувшись от объектива, на другом она — препотешный индеец, но мне нетрудно узнать ее — светлые глаза, мягкий овал лица с тех пор не изменились. От альбома к альбому я бы и дальше с удовольствием плыл по реке прошлого — фрагменты его, что стали вдруг так неожиданно врываться в мою жизнь, меня нервировали. Вообще-то я всегда любил путешествовать во времени, разглядывая фотографии. В коллеже на вечерних занятиях сидел не шевелясь, завороженный иллюстрациями Лагарда и Мишара. Учителя считали, что мальчик прилежно зубрит, но мальчик напряженно вглядывался в портрет Бодлера, сделанный знаменитым фотографом Надаром[19], ему казалось, что у поэта шевелятся губы, что он беседует с ним. Или же плыл на лодке по альпийскому озеру Дебурже, чье изображение поместили рядом с мистической поэмой Ламартина… Куда Марианна умудрилась задевать самые последние альбомы, где хранятся наши общие воспоминания: о поездке в Бангкок, например, на ее тридцатилетие — она столько мне позировала — или в Барселону и в Почитано, где мы так здорово отдохнули в июле? Вечером спрошу у нее. Она человек аккуратный.
— Марианна, куда ты убрала наши альбомы с фотографиями?
— Они лежат в коридоре на книжном шкафу.
— Там лежат два, остальных нет.
— Я их не брала.
— Остались только старые, до 1953 года включительно.
— Не может быть!
— Не веришь, убедись сама.
— Что ты! Я тебе верю!
— Похоже, ты смеешься надо мной!
— Да нет, я вполне серьезно, успокойся.
— Не могу успокоиться! Подумай, Марианна, альбомов нет на шкафу, хотя ни ты ни я их не трогали.
— Лежат где-нибудь в другом месте.
— Где, скажи на милость?
— Ты сам их куда-нибудь засунул и позабыл.
— Не засовывал, я точно знаю!
— Что же они растворились, что ли? Кстати, ты принимал транквилизаторы? Тебе же Мансар велел!
Никаких лекарств, прописанных Мансаром, я не принимал. Мне не нужны лекарства. Я прекрасно отдохнул, успокоился и отныне, что бы ни случилось, намерен держать себя в руках. Исчезновение альбомов раздосадовало меня, но в жизни так много таинственного, я должен смириться и сохранять хладнокровие. Рассказы о замках с привидениями, где тарелки пляшут румбу, круглые столики, одичав, разбиваются о стены, а в полночь по лестнице донжона ковыляют хромые рыцари, никогда не внушали мне доверия. Глупые россказни. Байки музейных служителей. Сказки. Но сколько бы я ни убеждал себя, что привидений не бывает, приходилось признать: старинные дома помнят многое. Что если призраки на самом деле их воспоминания? Я снова впал в противоречие. На пятом этаже живет старая врачиха; она поселилась в этом доме еще в тридцатых годах. Зайду к ней и между прочим разузнаю, кто раньше жил в нашей квартире.
Врачихе было за восемьдесят. Кокетливо скрывая свой возраст, она выходила из дому, опираясь вместо палки на сиреневый зонт, красила волосы, румянила щеки. Едва шевеля сухими подкрашенными губами, она мне сказала: «Когда-нибудь обнаружат мой скелет в этом кресле, да-да, не смейтесь, писали же в газете об одном старике, найденном в пригороде Барселоны: «Умер у себя в гостиной шесть лет назад». Одинокий старик был всем безразличен, когда я умру, никто из моих драгоценных ближних тоже не заплачет. И пускай!» Она давно вышла на пенсию, и в добровольном уединении множились и множились ее обиды. Изо рта у нее пахло, а к моему пиджаку лип запах сладких духов и рисовой пудры. Обстановка квартиры оказалась под стать хозяйке: все здесь дышало горьким сожалением о прошлом и воспоминаниями полувековой давности. Громоздкий черешневый шкаф, круглые продавленные кресла в чехлах, кружевные салфеточки, всегда задернутые плотные шторы. Ветеринар подстригал когти ее коту, чтобы кот не порвал атласного покрывала. На комодике с мраморным верхом среди нагромождения фарфоровых попугаев, чашек, вазочек с сухими цветами я заметил потемневшую фотографию улыбающегося маршала Петена в рамке и под стеклом. Желая извиниться за вторжение и смягчить старую гарпию, я принес ей бутылку прекрасного портвейна. Мой подарок ей не понравился. Оказалось, старуха не пьет ничего, кроме чая и липового отвара. Я терпеливо выслушал ее нелестное мнение о роде человеческом и в конце концов перешел к интересующей меня теме — к прежним обитателям моей квартиры.
— Знаю ли я всех жильцов? Еще бы! Я тогда практиковала, и все они побывали у меня на приеме. Очень удобно иметь соседку-врача. Начни я выдавать их секреты, они бы поубивали друг друга. Взять, к примеру, мадам Мартинон, да, мадам Мартинон с виду такая праведница, а на самом деле…
— Она жила раньше в моей квартире?
— Вы где живете, на третьем?
— Да, с правой стороны.
— Она жила в квартире напротив. Потом там поселился зубной врач, господин Лусталу.
— Я его помню.
— Отвратительный субъект. Ну да ладно. Кто жил в вашей? Кажется, инженер с женой по фамилии… Господи, вот память дырявая, позабыла я их фамилию. Да они тут недолго прожили, перебрались в Эльзас, оно и понятно, с их-то профессией.
— А до них?
— Что до них?
— Кто там жил до инженера с женой?
— До них… Я живу в этом доме с тридцать первого года, порядочный срок, верно ведь? Кого только не перевидала! До них. Консьержкой тогда служила мадам Пироне. Жили скученно, новостроек и в помине не было. Шум стоял! Я без конца в потолок стучала, чтобы черномазые Рузо угомонились. Вот уж вопили!
— А в моей-то кто?
— Вполне приличные люди. По виду, во всяком случае.
— В пятидесятые годы?
— Нет, в тридцатые, когда я въехала.
— Они и после войны здесь жили?
— Конечно нет. В сорок втором исчезли.
— А потом вернулись?
— Постойте-ка! На них же донесли!
— Кто донес?
— Мадам Пироне.
— Консьержка…
— Ну да. На самом деле эти люди не были истинными французами, вы понимаете, о чем я? Вот полиция и сцапала их с утра пораньше.
— Гнусные гестаповцы…
— Французские полицейские просто выполняли свой долг.
— С тех пор несчастных никто не видел?
— Туда им и дорога!
— А дальше что?
— В смысле?
— Кто поселился после них в моей квартире?
— Племянник мадам Пироне, кто же еще. Славный юноша. Ловкий, денежки загребал, мне, кстати сказать, приносил нежнейшие бараньи отбивные и шелковые чулки.
— С черного рынка? Он сотрудничал с немцами?
— Зачем так грубо? Сразу видно, не жили вы во время войны. Слишком молоды, чтоб других судить.
— И что сталось потом с этим племянником?
— После освобождения его приговорили.
— К тюрьме?
— Нет, к высшей мере.
— А дальше что?
— Не слишком ли вы любопытны?
— Я очень любопытен.
— Кто еще там жил? Погодите… Вспомнила, семейство Клерико. О них ничего дурного не скажешь, вежливые, приличные. Муж, жена и дочь.
— Значит, в1953 году здесь жили именно они?
— Разумеется.
— Вы помните их дочку?
— Мартину? Прекрасно помню. Как-то зимой лечила ее от бронхита.
— Как она выглядела?
— Обычная девочка, одевалась модно, волосы стягивала в хвост резинкой. Я еще говорила ей: «Деточка, с этими резинками ты облысеешь!» Но Мартина не успела облысеть…
— Что же с ней случилось?
— Ехала на мопеде, и где-то на Больших бульварах ее сбили. Спасти не удалось. Чудовищные травмы. Ее переехал грузовик.
— Когда это произошло?
— О, я отлично помню тот день, день моего сорокалетия. Ко мне как раз пришла близкая подруга, мы с ней познакомились еще в Шамбери.
— А число?
— 25 мая 1953 года. Что с вами? Вы так побледнели, бедняжка!
— Нет-нет, спасибо, со мной все в порядке.
— А зачем вам эти подробности? Может, вы решили спиритизмом заняться?
В глубокой задумчивости я спустился к себе на третий. Мартина Клерико. Погибла, ее сбила машина. Так вот кого я видел в нашей спальне. Был ли у нее белый пудель? Вполне возможно. Надо было спросить у врачихи. Теперь поздно. Не возвращаться же к чокнутой старухе с вопросом о пуделе! Входя в нашу квартиру, чьи стены помнили столько неприятных событий, я машинально включил свет да так и застыл на пороге. Где вы, китайские фонарики? Вместо фонариков зажглась люстра.
Бабушкина люстра с хрустальными слезами-подвесками, искусственными свечами, абажурами в оборках над каждой «свечкой». При тусклом освещении я оглядел знакомую прихожую, вернее некогда знакомую, поскольку переменилось все: и обои, и обстановка, вдобавок на стене появилась отвратительная картина — пузатая ваза с фруктами. Старинный телефонный аппарат, черный, высокий, стоял на полочке. Застекленные двери с занавесками были плотно закрыты. Я начал привыкать к перемещениям в прошлое и на этот раз осмелел: смысла нет сопротивляться, лучше все обследую. Двинулся вперед по коридору. Ковер бесследно исчез, под ногами поскрипывал паркет. Удача. Если кто-то начнет подкрадываться, я услышу. В ванной горел свет, оттуда слышался шум воды. Он прибавил мне храбрости: вряд ли привидения моются мочалкой. Сквозь приоткрытую дверь я увидел, как девушка в носочках, одетая точно так же, как в прошлый раз, пробует пальчиком воду в ванне. В старинной ванне на когтистых лапах. Раковина по сравнению с нашей стала меньше, а вот топили и тогда уже здорово. Ванную наполнял пар. Девушка пятидесятых годов расстегнула пояс, сняла с волос резинку, встряхнула головой. Потом обернулась ко мне, но не вскрикнула от изумления, она меня не видела, но когда она проходила мимо меня, направляясь к себе в спальню, я все-таки вжался в стену. В спальне она сняла блузку, юбку, носки и вернулась, чтобы закрыть кран. Полуголая галлюцинация несколько смутила меня, и я в растерянности отступил в спальню. На полосатом покрывале лежала одежда девушки. Я взял ее в руки, помял шелковистую ткань, потрогал белый нейлон. Что все это значит? Неизвестно. В голове пусто. Теряя сознание, я повалился на кровать.
Пришел в себя, услышав родной голос Марианны: «Ты так и проспал весь день?» В полной расслабленности я лежал на животе, уткнувшись носом в подушку. С трудом поднялся и постепенно осознал, что я, несомненно, у себя дома, кругом разбросаны мои вещи, привычный милый беспорядок, а полосатого покрывала нет в помине, как нет и нейлоновой блузки, которую я сжимал в руках в момент обморока. В бессильной ярости я стал колотить подушку.
На следующее утро в половине одиннадцатого мы отбыли в Трувиль. Марианне удалось отпроситься на несколько дней, конечно, не без помощи Мансара. «Я тебя вылечу», — уверяла Марианна. По приезде мы поели устриц, фаршированных морских гребешков, рубцов, запивая все белым сансерским вином, и после такого изобилия и смешения блюд я ощутил тяжесть в желудке и легкость на душе. Мы отправились на прогулку. Шли по берегу моря, по самой кромке, где прилив выгладил песок. Видели стаи галдящих чаек. Кругом ни души. Мы попали в безлюдный край вольного ветра, переменчивой погоды, прекрасный, как золотая Тоскана, такой же голый и беспечальный. Ветер дул нам в спину, мы шли обнявшись, разглядывая запертые виллы. Почти весь год здесь пустует столько жилья! Пропадает столько места для ночлега! Поздно вечером мы насчитали всего два-три освещенных окна. «Какая глупость!» — возмутился я. Мне явно стало лучше, я вернулся к действительности и ощутил под ногами твердую почву.
Наедине с Марианной, без телевизора, телефона и надоедливых соседей я понемногу пришел в себя. Об этом приморском городке Нормандии я издавна хранил самые теплые воспоминания. Школьником, я в июле приезжал сюда на каникулы, тогда пляж был диким, кругом рос густой кустарник, еще не снесли блокгаузы. Теперь городок стал курортным, уютным и пошловатым. Там, где некогда стоял памятник Флоберу, теперь красовалось казино розового поросячьего цвета, а перед ним — автостоянка. Флобера переместили поближе к набережной и поставили неподалеку от причала, куда приплывают рыбацкие баркасы с уловом мерлана. Но ничто не может отвлечь каменного Гюстава от мысли о его первой любви к Элизе, и писатель тихонько улыбается в густые усы.
Раньше тут можно было руками ловить креветок, теперь нефть погубила их. Рыбаки больше не вытаскивают из моря тяжелые сети. Морская пена отливает ядовитой зеленью: в реку, впадающую близ Трувиля в Ла-Манш, сбрасывают химические отходы. На улице Дебен меня окликнул букинист: «Мсье, я нашел в Кане книгу, которую вы заказывали в прошлом году». Я стал рассеянно читать на ходу, вдруг одна фраза поразила меня и заставила сосредоточиться: «Позицию человека во многом определяет эпоха: жизненные силы иссякают, когда планета заходит в область пылевой туманности». Вот так, жизненные силы иссякли, пылевая туманность приблизилась, действительно, когда человек постоянно вращается в среде недоброжелателей и тупиц, он вынужден свернуться, отгородиться, отсюда и галлюцинации. С умиротворением, будто наконец обрел истину, я принял решение пройти курс лечения у Мансара, как только вернусь в Париж.
— Ты считаешь, мне померещились девушка, пудель и все эти картинки прошлого?
— По сути да, — ответил Мансар. — Другое дело, что все твои иллюзии обладали потрясающей убедительностью. В действительности это галлюцинации. С тобой не произошло ничего сверхъестественного: у бодрствующего человека иногда случается обман зрения и слуха.
— Но все увиденное казалось мне настоящим, живым, едва ли не осязаемым.
— Ты верно сказал: едва ли не осязаемым.
— Я держал в руках блузку девушки.
— Скорей всего, ты держал блузку Марианны или просто тряпку.
— Какова причина галлюцинаций?
— Обычно галлюцинации возникают при высокой температуре, интоксикации, перенапряжении нервной системы.
— Слушай, Мансар, у меня ничего этого и близко нет!
— Ты недавно перенес тяжелую форму гриппа.
— Во время болезни галлюцинаций не было, они начались потом.
— Может, ты травку куришь?
— Скажешь тоже! Колумбийская дурь и мексиканские грибы вышли из моды вместе с Пинк Флойд и Алисой Купер. Нет, всякий раз я был трезв, спокоен и испытывал крайнее удивление. Я не алкоголик, не наркоман, чаще пью травяные чаи, чем настойки на травах. Нет, тут что-то другое.
— Было у тебя в Трувиле хоть одно видение?
— Не единого.
— Между тем у тебя с Трувилем связано столько воспоминаний. Сам бог велел погрузиться в прошлое: Черные Скалы, дикий пляж, старая вилла, которую снимали на лето твои родители. Так нет же.
— К чему ты клонишь?
— Тебя угнетает Париж. Он так изменился, ты не узнаешь города, тоскуешь по прежним улицам, магазинчикам, снесенным домам. Тоскуешь о прошлом.
— Ну не настолько же!
— Скажем, тебе неуютно в настоящем.
— Не мне одному. К тому же гораздо больше меня пугает будущее.
— И ты начинаешь представлять, придумывать, воображать, создавать реальность по своему вкусу…
— Нет, там полная безвкусица, я же видел.
— Помнишь сны наяву Казота[20]?
— Смутно. Что-то подобное мы с тобой читали у Нерваля[21], когда учились на филологическом факультете, а с Казотом носился профессор-зануда, помнится, читал он в аудитории АI.
— Профессор Морийон.
— Вот-вот. Забыл, как его звали.
— Однажды на званом вечере Казот предсказал Кондорсе, Шамфору и Байи[22], что все они умрут через шесть лет во время революции, причем описал кончину каждого во всех подробностях. Над ним посмеялись, но все исполнилось в точности.
— Я вижу прошлое, а не будущее.
— Какая разница. Невидимые миры окружают нас.
— Ты же врач, как ты можешь верить дурацким бредням? В прошлый раз ты мне доказывал, что россказни о привидениях — выдумка.
— Я только сказал, что тайна исчезает, когда находишь объяснение происходящему.
— Мансар, я пришел к тебе на прием как раз за тем, чтоб ты мне все объяснил. Ты говоришь, говоришь, но до сих пор не сказал ничего путного.
— Слушай, после поездки в Трувиль с тобой ведь больше не случалось ничего странного. На всякий случай выпишу тебе еще один транквилизатор.
— Опять! Те, прежние, мне совершенно не помогли!
— Потому что ты их не принимал.
Я вышел от Мансара в замешательстве: он знал не больше моего. В конце концов, я в здравом уме, твердой памяти, и координация у меня не нарушена. Я многое помню, но детские мои воспоминания сводятся к небольшому количеству четких картин, возникших скорее всего под влиянием рассказов родителей и других людей, бывших в те времена взрослыми. Нет, прошлое, где я теперь оказывался время от времени, не могло быть воссоздано моим воображением: оно изобиловало неожиданными подробностями, и к тому же мне отводилась там скромная роль наблюдателя. Когда я закрывал глаза и пытался ясно представить себе какой-нибудь эпизод из детства, мне всегда приходилось снимать позднейшие наслоения, восстанавливать недостающие детали, по сути, выдумывать их. Лица людей, их движения, голоса, обстановка, освещение, краски проступали из тумана забвения неохотно и неотчетливо. Если на нашей улице открывался новый магазин, я уже через неделю забывал, что тут было прежде. Метрдотель одного ресторанчика близ Центрального рынка, служивший в нем лет тридцать, спросил меня как-то, помню ли я, что находилось на месте огненно-красного кафе и нового сквера. Я не мог вспомнить. «Ну, как же, мсье, целый квартал занимали склады ▒Манюфранс’». Только после его слов мне смутно, в общих чертах припомнилось какое-то длинное здание.
Память у меня избирательная, донельзя капризная. Не могу запомнить ни одной даты, а вот длиннейшие номера — пожалуйста! Например, знаю наизусть номер счета в банке и код нашего дома. Дойдя до своей двери, я начал машинально набирать код, как вдруг обнаружил, что вожу пальцем по гладкому камню. Может, код сняли? Последнее время он часто ломался, и жильцам приходилось стучаться к консьержке; та отпирала дверь, проклиная короткие замыкания. На этот раз мне не пришлось потревожить консьержку: я толкнул дверь, и она открылась. Поскольку я совсем недавно против воли побывал в прошлом, любая перемена внушала мне подозрения. Внимательно оглядел холл: вроде бы все по-прежнему, только вот ковер на лестнице… Хотя, с чего я взял, будто он был другого цвета? Видишь вещь каждый день и перестаешь замечать ее: чем прочней она уходит в подкорку, тем быстрей стирается с поверхности памяти. В нынешнем тревожном состоянии я, кажется, склонен преувеличивать странность происходящего. Лифт на толстых прочных тросах с привычным стрекотом гигантской швейной машинки отвез меня наверх.
Я не смог вставить ключ в скважину. Вероятно, по рассеянности ошибся этажом, такое со мной случалось, ведь все лестничные клетки одинаковы. На двери напротив блестела медная табличка, я прочел: «Лусталу, зубной врач». Снова прошлое. Я вовсе не ошибся этажом. Когда в конце шестидесятых мы поселились здесь, я видел мельком старика Лусталу. Его окна так же, как наши, выходили во двор, иногда мне приходилось наблюдать, как он моет инструменты прямо в раковине у себя на кухне; наверное, именно поэтому у меня никогда не возникало желания доверить ему лечение собственных зубов.
— Вы к кому? — невысокая полная дама оглядела меня с подозрением.
Она явно ощущала себя хозяйкой и спрашивала с полным правом, а я между тем видел ее впервые. Дама так пристально всматривалась в мое лицо, словно застала меня на месте преступления и готовилась описать во всех подробностях мои приметы полиции.
— Вы к кому? — повторила она с еще большей угрозой.
— Ни к кому, мадам. Я, собственно, возвращался домой.
— Вы живете не в нашем доме.
— Вы ошибаетесь, я живу здесь.
— У нас живут приличные люди, бродягам здесь не место. А ну, прочь отсюда, живо!
Если бы я мог прийти в себя, оставить эту ведьму в прошлом, а сам вернуться в свое время! Сейчас она поднимет шум, созовет соседей, будет вопить, что я вор и убийца. Я решил, что благоразумнее уступить и ретироваться. Хитростью ее не одолеешь. В конце концов и это видение рассеется, как предыдущие. Я очнусь в своем любимом кресле, Марианна будет рядом, она встревожится, я приму успокоительное.
— Успокойтесь, мадам, я ухожу.
— И чтобы я вас тут больше не видела. Шляются тут всякие!
У меня возникло искушение проверить, на самом ли деле она существует. Послушать Мансара, так галлюцинация — результат нашей мозговой деятельности: мы слышим голос, видим некий облик, но не можем прикоснуться к нему, у видения нет ни плоти, ни крови. Я протянул руку, чтобы схватить милую даму за запястье, — она в ужасе отшатнулась. Шагнул вперед, надеясь все-таки прикоснуться к ней, — дама решила, что я нападаю, и завизжала. На пятом этаже кто-то выглянул из-за двери.
— Что случилось? Это вы, мадам Салинья?
— Скорее, доктор, вызовите полицию!
Я поднял глаза и увидел, что сверху сквозь решетку лифта на меня с любопытством уставилась напудренная и накрашенная врачиха. Все, пора удирать: я буквально скатился с лестницы, а мне вдогонку неслись крики: «Помогите! Держите его!» Еще ни разу у меня не было таких продолжительных и навязчивых видений. Мне захотелось поскорей на улицу, глотнуть свежего воздуха, потолкаться среди прохожих, увидеть молочника с его шавкой или еще кого-нибудь знакомого и убедиться, что я снова в настоящем. Но стоило мне оказаться снаружи, я едва не лишился чувств и остатка разума. Недавно покрашенные фасады домов вновь облупились. На дороге пробка, и среди грузовиков я заметил «ситроен» с передней тягой, кабриолеты, лошадь, везущую фургон с мороженым. Мужчины в шляпах и картузах косо поглядывали на меня. К счастью, из-за сутолоки, гвалта и гудков никто не услышал, что мне вдогонку надсадно кричат врачиха и консьержка. Тем не менее я предпочел уйти от них подальше и направился к улице Монторгёй, едва переставляя ноги. У меня сильнейший жар, как только проклятая температура спадет, мне станет легче и видения отступят — во всяком случае, так я себя утешал.
Париж, 1953 год
Из алюминиевого кузова на меня таращились круглыми агатовыми глазами два десятка отсеченных телячьих голов с высунутыми языками. Грузовики и легковые машины с широкими подножками сигналили, едва продвигаясь среди нагромождения коробок, ящиков, лотков, расставленных прямо на мостовой, торговок с тележками, помощников мясника, что, сдвинув набекрень белые колпаки, таскали в магазин огромные туши. Пахло яблоками, кровью, чабрецом, бензином, табаком и пылью. Мне сразу вспомнились мощные балки, подпиравшие почерневшие растрескавшиеся стены старинных домов. На колокольне церкви Святого Евстафия отзвонили шесть, я шел вперед, мне уже видна высоченная стеклянная крыша Центрального рынка, выстроенного в 1854 году архитектором Бальтаром. Чем ближе к рынку, тем гуще толпа вокруг; людской поток внес меня внутрь; оглушенный происходящим, я не сопротивлялся и ни о чем не думал. Смеркалось. Я испытывал одновременно тревогу и восторг, мне казалось, я на старой фотографии, ожившей, озвученной и объемной. Все переменилось, лишь отдельные детали напоминали знакомый квартал: та же вывеска на ресторане, фигурная решетка, дверь, облезлая винтовая лестница. Внезапно меня охватил ужас: как же я выберусь отсюда? Я знаю, что я в Париже, но не знаю, в каком году. Нельзя же спросить вон у того полицейского в форме старого образца: «Скажите, пожалуйста, какой нынче год?» По улице Реомюр мне навстречу бежал мальчишка с кипой газет и выкрикивал: «Покупайте последний выпуск!» Сунул руку в карман, но там одни современные купюры. Итак, я без гроша и, по-видимому, без каких-либо документов в своем давно исчезнувшем прошлом. Забыл, сколько все стоило при инфляции, что было принято, как люди общались между собой. Ребенок плохо запоминает внешний мир, играет себе в индейцев, устраивает вигвам под столом в гостиной, живет в собственном тихом мирке. Совершенно очевидно: я попал в пятидесятые годы, те самые, когда к врачихе еще приходили пациенты, когда девушка в белых носочках мечтала о чем-то в нашей комнате. Мне напомнили о том времени и машины, и полицейский с белым жезлом у пояса, в кепи с круглым козырьком, которого я только что встретил. Галлюцинации меня больше не пугали, я свыкся с ними, на мой взгляд, они даже привнесли в мою жизнь разнообразие. Но все люди вокруг, что горланили и толкались, были вполне реальны, я мог до них дотронуться, как вот до той стены или прилавка. На углу улицы Этьен-Марсель я едва не попал под грузовик и пребольно ушибся коленом об его бампер. Грузовик вовсе не был призрачным. Боже мой! Остается только надеяться, что все исчезнет само собой.
Когда совсем стемнело, я был на грани отчаяния. Подумать только! Затерян, заперт, сослан и никак не могу попасть домой, в 1995 год. Проклятое колдовство! Стал себя ощупывать: нет, я тоже не призрак, не утратил плотности, не прохожу сквозь стены. Во сне все вокруг было бы нечетким, расплывчатым, нелепым — я летал бы над крышами вместе с голубями и танцевал бы в одних кальсонах на балу с трехгрудыми принцессами. Ничего подобного не происходило. Я бродил среди лотков с овощами под зонтиком-крышей из стекла и стали. Прихрамывал — болело ушибленное на улице Этьен-Марсель колено. Где бы присесть? Чтобы устроиться в кафе, нужно что-нибудь заказать, а мне платить нечем. Сяду вот здесь, на ящик, под сенью салатного цикория. Я снял с плеча сумку, поставил ее на колени и расстегнул. На обратном пути от Мансара я купил в магазине «Фнак» полароид, надеясь собрать доказательства, поймать, запечатлеть призраков, как запечатлевали их спириты в начале века. Но у тех получались едва различимые белые пятна на слепых снимках, я же намеревался сразить наповал всех скептиков, показав нечто неоспоримое, яркое, четкое, сочные краски, колоритных персонажей посреди блеклой обыденности. Я усмехнулся: угораздило же меня! Ведь сегодня утром я уже был здесь, спускался вниз на эскалаторе — сейчас на месте эскалатора краснолицый толстяк торгует репой, — направлялся в подземный лабиринт современного Форума, который построен в футуристическом, уже устаревшем стиле, точь-в-точь аэропорт — в пятидесятые обыватели воображали такой Америку, — в подземелье холодное, механизированное, пригодное лишь для кротов. Я собрался достать свой новенький фотоаппарат и зарядить его, но внезапно передумал: неизвестно, понравится ли мое щелканье рабочим в грязных блузах, что громко переругивались поблизости, или вон той красавице торговке, клавшей на весы лук-порей. Я так и не решился их сфотографировать. Проклятое наваждение все длилось и длилось. Приходилось с этим смириться. Мне стало страшно. Посмотрел наверх: по металлической решетке уверенно карабкались две крысы — я позавидовал им. Неужели у меня не окажется даже сигарет в кармане? По счастью, отыскалась пачка, но вместе с ней я вытащил счет за телефон, который должен был срочно оплатить. А Марианна? Что она скажет? Если я не вернусь сегодня вечером, и как можно скорее, у нас отключат телефон! Интересно, где она сейчас? Она будет ждать меня, ходить в нетерпении из угла в угол, кусать губы, ломать руки, нервозная, напряженная, наконец спросит у Мансара, где я. Подымет тревогу, известит полицию, обзвонит все больницы. Я тоже сейчас тосковал и тревожился, но за Марианну волновался больше, чем за себя. Долгие годы мы и часа не могли пробыть друг без друга, мы задыхались без атмосферы тепла и нежности, что была соткана из тысячи незаметных мелочей: наших улыбок, ласковых прикосновений, неизбежной доли взаимного раздражения, незначительных обид и капризов. Я дрожал от волнения и повторял, как молитву: «Марианна, Марианна, Марианна…»
— Чего тебе? — спросил грубый женский голос у меня за спиной.
— Вас, что же, зовут Марианна?
— Ну. Откуда ты меня знаешь?
— Кажется, мы с вами не знакомы.
— Я тоже в первый раз тебя вижу. Чего тебе надо, бездельник?
— Ничего, спасибо.
— Ты нездешний, что ли?
— И здешний, и нездешний.
— Прямо не хочешь отвечать?
— Я раньше много лет прожил здесь неподалеку.
— Вернулся глянуть, как оно тут, а? Темнишь ты, парень. Эй! Колченогий! Подойди-ка сюда! Гляди, какого я ковбоя отыскала!
Его называли Колченогий, потому что при ходьбе он сильно припадал на одну ногу, но был он широк в плечах, сросшиеся брови темной полосой перерезали его лоб, волосы мышиного цвета упрямо топорщились. Выправка военная, не хватало только фуражки на голове. Я встал, морщась от боли, потирая ушибленное колено. Он оглядел мои джинсы и ковбойские сапоги.
— Ты откуда, парень?
— Издалека.
— Небось, из Индокитая[23]?
Польщенный, я кивнул, как бы отдавая дань его проницательности, но сейчас же и спохватился, пожалев о своей неосторожности.
— Меня все забыли, и я все забуду.
— Парень, я тебя понимаю, сам чудом выдрался из проклятых джунглей. Ты где живешь?
— Пока нигде.
— Тебе сейчас туго, но я тебе помогу. Здесь, на рынке, с голоду не помрешь, пускай в ноге засела пуля, были бы руки целы.
Он махнул рукой, мол, пошли; я молча надел сумку через плечо и двинулся следом. В конце концов, хуже не будет. Он решил, что я воевал в Индокитае, весь вопрос в том, закончилась там уже война или нет? О прошлом у меня сохранились лишь отрывочные сведения, а мне предстояло здесь освоиться. Ничего страшного. Солдат, вернувшийся с фронта, всегда неразговорчив, многое скрывает, его одолевают чудовищные воспоминания, ему чудятся ямы-западни для тигров, перед глазами кишат болотные пиявки, он чувствует дыхание смерти, и, главное, он утратил связь с действительностью. Так что мне остается лишь играть эту роль, благо я видел фильмы о ветеранах Вьетнама, разница невелика, а в случае чего я как-нибудь вывернусь. Черт подери! Кажется, я смирился с невыносимо долгим пребыванием в пятидесятых годах. Ужасно!
Мы снова на улице Монторгёй. «Я вон там вкалываю», — сказал мне Колченогий, указав на витрину ресторана «Труба святого Евстафия»; внизу белыми, слегка растекшимися буквами полукругом над заходящим солнышком значилось: «У мадам Поль, фирменные лионские блюда». Колченогий трудился на кухне: крошил, нарезал и разделывал, готовил, мыл, прибирал — за ничтожную плату, однако у него была крыша над головой, и его кормили. Он рассказал, как нашел работу. У хозяина ресторанчика, господина Поля, с Азией связаны особые воспоминания, хотя он там никогда и не был. Еще со времен Шелкового пути между купцами с берегов Роны и жителями берегов Меконга[24] велась торговля, купцы возвращались на родину богатыми и молчаливыми, заключали солидные сделки, узнавали о новых ремеслах, привозили с Востока неясные мечты и странные безделушки. Со старой квартиры в районе Бротто господин Поль бережно перевез доставшиеся ему по наследству вещи: трубку для курения опиума, пахнущую вяленой рыбой, темно-зеленую настольную лампу и бледно-зеленую нефритовую статуэтку богини Милосердия, некогда разбитую и тщательно склеенную из почтения к прошлому. Вещи были хороши лишь в качестве экзотики, дорожить ими было, по меньшей мере, странно. Однако господин Поль исключительно из пристрастия ко всему восточному взял к себе Колченогого, когда тот вернулся покалеченным из Сайгона. Теперь мой покровитель собирался разжалобить хозяина, рассказать, что я его боевой товарищ и даже спас ему жизнь.
Мы миновали ресторан, где уже сидели первые посетители, изучая меню, написанное мелом на грифельной доске, и вошли в него сбоку, с черного хода, со стороны переулка Венгерской королевы, грязного и вонючего. Я знал, откуда взялось название: до революции здесь находилась лавчонка некой Жюли Бешёр; однажды она предстала перед Марией-Антуанеттой с прошением от всех рыночных торговок; при виде нее монархиня воскликнула: «Глядите, наша августейшая матушка Мария Терезия[25], просто вылитая!» Прозвище закрепилось за Жюли, а потом стало названием узкой подворотни, куда выходят двери кухонь нескольких ресторанов.
Мадам Поль среди пара, поднимавшегося над множеством кастрюль, умудрялась всюду поспевать и за всем следить; в тот момент, когда мы вошли, она как раз подливала коньяк в медный сотейник, и вырвавшийся язык голубого пламени осветил ее. Лица я не увидел — она стояла ко мне спиной, — зато разглядел могучую шею и седые волосы, торчавшие во все стороны, напоминая о былом перманенте. Мадам, даже не обернувшись на скрип двери, сразу набросилась на Колченогого: «А ну берись за дело! Народ вот-вот повалит!» Колченогий вытолкнул меня на середину кухни, а сам двинулся к сервировочному столику, за которым девушка раскладывала закуски по тарелкам. Мадам Поль, поставив в духовку запеканку с раковыми шейками, наконец заметила меня и проворчала:
— Это что еще за франт?
— Наш, с рисовых полей, — отозвался Колченогий.
— Не хватало, чтоб ты к нам весь свой батальон притащил!
Тут распахнулась дверь, и на кухню вбежал сам господин Поль с засученными рукавами, в просторном темно-синем фартуке до пят — лысый человечек с отвислыми щеками и аккуратно подстриженными усами. «Порция рагу из баранины, порция свиной колбасы и еще две порции мозгов с испанскими артишоками!» — заторопился он. Девушка повезла в зал столик на колесиках с ветчиной и колбасами. Вместо нее закусками занялся Колченогий. Я смотрел, как он готовит рубцы: вытаскивает ровные куски мяса из маринада, обмакивает их во взбитое яйцо, обваливает в сухарях. Быстрые, точные движения людей, обжигающий жар духовки и конфорок, шум, запах мясной подливы, раков, соусов… Нет, это все — реальность, скорее уж я призрак.
Но призрак необычный, коль скоро призраки едва ли страдают от несварения желудка, а я страшно мучился: радушные хозяева поздно вечером — лишь только ушел последний посетитель — накормили меня чересчур обильно, к тому же господин Поль переусердствовал, подливая мне божоле. Впрочем, он надеялся услышать рассказ о моих подвигах, с упоминанием громких имен, реки Меконг, окрашенной кровью, игорных домов Шолона[26], деревьев с непроизносимым названием, за которыми прячутся враги, разнообразных случаев и приключений. Заметив, что я всячески уклоняюсь от расспросов, мадам Поль пришла мне на помощь: «Отстань от парня, не видишь, он устал, еще успеете наговориться». В самом деле, разговаривать с господином Полем нам предстояло долго. Благодаря протекции Колченогого меня взяли в ресторан на работу, чтобы я носил с рынка продукты, помогал мыть посуду, и к тому же, если мне это по вкусу и я действительно желаю у них остаться, мне надлежало коротко остричься, обзавестись костюмом поприличнее, то есть амуницией официанта, и обслуживать посетителей. «Мы рады, что можем выручить тебя», — сказал под конец господин Поль. Потом подозвал кругленькую рыжую девушку, что расставляла столики в зале перед завтрашним днем:
— Луиза, отведи парня в его комнату.
— В кладовку?
— Пусть временно поживет в кладовой, все же лучше, чем ничего.
Потом прибавил, обращаясь ко мне: «Комнатенка на седьмом этаже, рядом с Луизиной. Там свален всякий хлам, зато есть кровать. Пока поживешь там, потом видно будет, ладно?» И снова служанке: «Луиза, дашь ему одеяло!» Мне: «На Востоке тебе приходилось вообще ночевать под открытым небом, верно?»
И вот я пошел вслед за Луизой по лестнице черного хода, крутой и скрипучей. Вскарабкавшись до самого верха, мы очутились в узком коридоре, освещенном тусклыми голыми лампочками, что уныло раскачивались на сквозняке. На каждой двери нацарапан номер. В конце коридора — массивный позеленевший кран и узкая раковина, наподобие чаши для святой воды с решеткой внизу, чтобы наполнять большие кувшины. Сколько раз, лежа в уютной мягкой постели, я мечтал оказаться в рабочем квартале былого Парижа; теперь мне предстояло здесь поселиться. «Вот ваша комната, — сказала Луиза. — Я живу в соседней, двадцать восьмой». Она протянула мне ключ, а сама так и осталась стоять — ей было интересно, понравится мне новое жилище или нет. Я открыл дверь. К моему удивлению, одинокая лампочка, свисавшая с потолка, сразу зажглась. И осветила мансарду со скошенным потолком, наполовину заваленную пыльными перевязанными бечевкой картонными коробками. Краска на стенах вздулась от сырости пузырями. «Вам помочь?» — спросила Луиза, кивнув в сторону складной кровати. Я молча покачал головой. «Подождите, я сейчас принесу вам одеяло». Она бесшумно удалилась, только слегка скрипнула соседняя дверь, и через мгновение вернулась с теплым шотландским пледом. Я вежливо поблагодарил ее; однако Луиза и не думала уходить. Мне пришлось взять ее за плечи и тихонько выставить в темный коридор — свет там уже автоматически выключился. Дверь я запер на ключ, мне хотелось побыть одному. Я подумал: «Луиза — первая из живущих в давних, пятидесятых, до кого я дотронулся. В самом деле, я положил ей руку на плечо, почувствовал через свитер кожу, даже начало лопатки. Она не растаяла у меня в руках. Живая, настоящая девушка, рыжая с белой молочной кожей». Я еще глубже увяз в прошлом, а мне бы так хотелось вернуться в настоящее! Что же теперь делать? Я не знал, почему там очутился, тем более не знал, как оттуда выбраться. Отныне я ничем не распоряжался. Только терпеливо сносил все испытания.
Я лег на край кровати с металлической сеткой и стал ждать, что хоть на мгновение перемещусь в мои родные девяностые. Ведь и в пятидесятых годах я оказался не сразу, сначала как бы только оступался в прошлое, потом видения стали меня затягивать, и я окончательно провалился. Я ждал, надеялся, но все оставалось по-прежнему. Коробки с барахлом, наваленные до самого чердачного окна, не превращались в изящный диванчик, темные лоснящиеся балки не исчезали, отведенная мне каморка так и не преобразилась в роскошную современную квартиру с остекленным потолком. От нечего делать я принялся рыться в сумке. Достал полароид и на всякий случай зарядил его. Повесил куртку на дверную задвижку и вывернул оба кармана. Разложил на коробке неуместные здесь «таинственные предметы»: кредитные карточки, влажные салфетки, гелиевую ручку, наш с Марианной семейный железнодорожный билет, я раскрыл его ради фотографии Марианны. Ее карточка была рядом с моей. Хорошо бы Марианна вдруг ожила! Появилась сейчас передо мной! Который час теперь в 1995-м? Говорю ее портрету: «Я исчез, ты внезапно осталась одна, без тебя моя душа ссыхается, в новом окружении я словно замороженный. Я здесь не выдержу!» В отчаянии ударил кулаком по коробке и закашлялся от поднявшейся пыли. От гнева и бессилия меня колотила дрожь, по грязным щекам текли слезы. Я закрыл глаза. Вне всякого сомнения, я очнусь и увижу фигуры в белых халатах, склоненные надо мной, услышу тихий сочувственный шепот: «Мадам, успокойтесь, видите, он приходит в себя». В конце концов я задремал, но разбудил меня не врач, разбудила Луиза, тихонько постучавшись в дверь. Я вскочил. Увы, вопреки всем ожиданиям никаких перемен — та же жалкая обстановка, что и вчера. Предстояло прожить еще один тягостный день. Изображать ветерана, не жаловаться, скрывать тоску и страх.
(Далее см. бумажную версию)