Эссе разных лет
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2007
Перевод Л. Леонова
Из книги «Я постранствовал немало…»
По Греции с Шатобрианом
Десятого августа 1806 года торговое судно стало на рейде неподалеку от Метони — самого южного порта на полуострове Пелопоннес. Выйдя из Триеста в начале месяца, корабль, несмотря на шторм, целую ночь бушевавший в Адриатическом море, а затем сменившийся двухдневным мертвым штилем, довольно быстро достиг берегов Греции. Судно прошло вдоль островов Корфу[1], Лефкас, Кефалиния, Закинф, миновало берега Элиды и Наваринскую бухту, любоваться которыми пассажиры могли лишь издали: капитан, торопясь доставить груз в Смирну, наотрез отказался делать стоянку. В Триесте французскому консулу в последний момент удалось добиться того, чтобы на борт взяли двух его соотечественников с небольшим багажом, державших путь на Восток. Пассажирами были господин де Шатобриан и его слуга Жюльен; и тот и другой оставят воспоминания об этой поездке: Шатобриан напишет «Путешествие из Парижа в Иерусалим», а Жюльен будет вести дневник этакого Паспарту[2], наивный и искренний, служащий дополнением к книге хозяина.
Напитанный древнегреческой культурой, Шатобриан, сойдя на берег в Метони, который он называет прежним именем Модон, не может скрыть разочарования. Конечно, цитадель по-прежнему величественна и турки, в чьем владении она находится, весьма любезны, но где же тут Греция? В оправдание своего первого впечатления писатель ссылается на Демосфена, Полибия, Плиния, Птолемея, Страбона, Павсания и аббата Бартелеми[3]. Одна мысль владеет им: поскорее покинуть Метони.
Сегодня пассажиров здесь на берег не высаживают. От Пилоса-Наварина в городок ведет пыльная безводная дорога; городок не бедный, но и не богатый, в общем-то безликий, о нем тотчас забываешь, увидев цитадель, которую укрепляли и украшали поочередно венецианцы, турки и французские солдаты генерала Мезона. Всякий раз, бывая в Метони, я думал о Шатобриане, о его приезде сюда в ту пору, когда жара стоит невыносимая, а небо низкое и тяжелое. Все, что не раздавлено светом, купается в серой влажной тени. Внутри крепости наводящие тоску руины, развороченные турецкие бани, одиноко стоящая колонна с коринфской капителью — всё заросло диковинными полевыми цветами, всюду порхают оранжевые бабочки, роятся мириады пчел. Место, где рыцари Ордена святого Иоанна, венецианцы под предводительством Морозини[4] и турки хоронили своих павших, представляет собой прекрасный сад с алыми и лиловыми цветами, напоенный ароматом тимьяна. Но Шатобриан не Баррес[5]. Он приехал в Грецию не за тем, чтобы искать следы Средневековья. Он жаждет античности.
На следующее утро Шатобриан уже покидал Метони в обществе проводника-грека, вооруженного янычара и своего нового слуги Жозефа — миланца, торгующего оловом в Смирне, который заменил Жюльена, оставшегося вместе с багажом на судне. С Жюльеном Шатобриан условился встретиться на мысе Сунион или в Малой Азии.
Шатобриан каждый день отправлялся в дорогу в два часа пополуночи, таким образом часть пути приходилась на ночное время. Ближе к полудню караван, пройдя от восьми до десяти лье, останавливался на отдых. Такой распорядок дня как нельзя лучше подходил для путешествующих летом по стране, где путники могли найти лишь слабую тень от олив да обезлюдевшие фермы: местное население пряталось при появлении вооруженных всадников. Караван следовал отнюдь не кратчайшим маршрутом — надо было оставить в стороне Каламату и ущелье Тайгета, где по распоряжению паши проводилась полицейская операция, очень похожая на псовую охоту. Шатобриан сперва поднялся до Мегалополиса и Триполиса, а затем спустился к Спарте и Мистре: преодолев безводные горы, путешественники оказались в плодородной долине, орошаемой Эвротасом.
Шатобриану предстояло увидеть Спарту. Но Спарта — город, существующий больше в воображении, и писатель порой сомневается, не приснилась ли она ему. За Спарту он принял Мистру, стал приставать с вопросами к прохожим и пастухам, слыша в ответ либо что-нибудь туманное, маскирующее полное неведение, либо противоречивые утверждения, на которые так горазды археологи. Испытывая разочарование и желая поскорее отыскать прославленный город, он не заметил сияющей и вместе с тем меланхоличной красоты Мистры, которую он именовал Мизитра — по названию одного из сортов греческого сыра.
Спарта пленила Барреса, вдохновила Казандзакиса[6]. Шатобриану хотелось отведать похлебки древних спартанцев, осмотреть оборонительные сооружения, увидеть подвыпивших илотов и, быть может, юного грека, не издающего ни единого стона в тот момент, когда лиса раздирает ему живот[7]. Ничего этого не было. На месте древнего города располагалось несколько крестьянских дворов — зрелище печальное для ума, но обнадеживающее для нравственного чувства. Город, сосредоточивший все силы на том, чтобы воспитывать воинов, бесследно исчез с лица земли.
Интересно, что сказал бы Шатобриан сто пятьдесят лет спустя? Спарта, поднявшаяся из пепла, — это город с прямыми углами наподобие городов Дальнего Запада. В небольшом музее хранится несколько камней. Туда приходят не за тем, чтобы полюбоваться прекрасными произведениями искусства, а чтобы почувствовать воздух, которым дышал народ, чья жестокость и эгоизм погубили Грецию. Никакая сила воображения не способна вернуть к жизни то, что исчезло навсегда. Исполненный грусти и разочарования, проведя ночь под открытым небом, Шатобриан покинул берега Эвротаса и, влекомый уже иными иллюзиями, порожденными его классическим образованием, направился через Триполис в древнее царство Аргос.
Чего ждал он от Греции? Слишком многого. Более двадцати веков минуло с тех пор, как закончилась эпоха ее славы. Время и завоеватели разрушили памятники. Сохранились названия достопримечательных мест, таких, к примеру, как Лерна, где Геракл сразил гидру. Но, чтобы заставить камни говорить, чтобы оживить эти пышные естественные декорации, над которыми по-прежнему витает проклятие богов Олимпа, надо было вспоминать то, что когда-то изучал по книгам, ведь археологи еще не расчистили храмы, не восстановили колонны с антаблементами, не произвели раскопки могил и не собрали разбросанные скульптуры. Бессмертная Греция спала, укрытая зарослями колючих кустарников.
Для того чтобы осмотреть развалины Аргоса и Микен, Шатобриану пришлось заняться скалолазанием, изорвать одежду и поранить руки диким дроком, чьи жесткие колючки оберегают память о прошлом. В такие минуты он мог воображать себя искателем приключений или не очень опытным археологом. Шатобриан именно так и делал. Его рассказ изобилует скучными подробностями, автор наивно выставляет напоказ свои поверхностные знания. Создается впечатление, что он вознамерился оставить писательство и поиграть в ученого. По прошествии времени мы больше ценим в нем художника с широким взглядом на мир, писателя, сравнивающего свое чувственное восприятие окружающего с полученными знаниями о той или иной эпохе. Ни за чем иным в Грецию и не ездят. В этом смысле Шатобриан — первый современный путешественник по Греции.
Аргос его разочаровал. Неужто это и впрямь столица легендарного царства? А что бы он сказал сегодня? Аргос — это крупный аграрный поселок в окружении апельсиновых плантаций. Золотые плоды заняли место сокровищ, привезенных ахейцами из разграбленной Трои. «Бесплодная долина», по которой ехал Шатобриан, превратилась в самый большой фруктовый сад Греции. А вот Микены остаются, как и прежде, уединенным местом, господствующим над огромными пространствами, покрытыми блеклыми, выцветшими оливами и пшеничными полями, усеянными кровавыми каплями маков. Порой, в часы ненастья или удушающей жары, когда кажется, будто всякое дыхание жизни прекратилось, возникает впечатление, что давняя драма вот-вот разыграется вновь[8].
Но Шатобриан ничего этого не чувствует. В своем повествовании он ни словом не упоминает Атридов. Он разыскивает могилы, полагает, что нашел могилу Клитемнестры («Странная судьба заставила меня покинуть Париж и отправиться на поиски останков Клитемнестры!»), а между тем недоброй памяти лорд Элджин, Пуквиль и консул Фовель[9] с помощью простейших средств уже как могли изучили и описали Микены. Придется дожидаться одержимого Шлимана, чтобы узнать, что же таится в утробе пережившей трагедию крепости. Шатобриан вновь допускает ошибку, предположив, что источник Персея находился возле Львиных ворот. Надо сразу сказать: осматривая Микены, Шатобриан слишком торопился. Циклопические стены у него не заговорили. Ахейская эпопея все еще принадлежала той, мифической, Греции. Понадобились полуторавековые тщательные раскопки, чтобы прийти к выводу: ахейцы уже говорили на греческом языке, хотя их письменность еще была силлабической.
Продолжив путешествие верхом, Шатобриан добрался до Коринфа. Крепость надежно охранялась. Турки следили за тем, чтобы чужеземцы к ней не приближались. Оставалось лишь любоваться дивной красотой местности, где располагалась одна из самых ярких достопримечательностей Греции. Залитый лазурью город стоит на берегу внутреннего моря, напротив гор Герания,а вдалеке вырисовывается величественный Парнас. «Что касается памятников Коринфа, то их больше не существует!» — пишет Шатобриан. Их нужно было искать в другом месте, в стороне от современного портового города, выросшего у самой воды. Как зазвучала бы Шатобрианова лира, если б он увидел приведенные в порядок агору, храм Аполлона, этот шедевр дорического искусства? Но все это лежало в руинах, будучи разрушено римлянами, — похоже, здесь они больше, чем где бы то ни было, использовали свое влияние и навязывали свой латинский порядок. Тут было о чем поразмышлять. Но Шатобриан не воспользовался случаем. Сказать по правде, он горел желанием добраться до Афин, где, после разочарования, испытанного в Метони и Спарте, надеялся увидеть наконец ту Грецию, о которой так много знал из книг.
Его путь лежал через Коринфский перешеек; двигаться вдоль залива Сароникос было запрещено по причинам военного порядка, равно как и наблюдать строительство канала, однако в его «Путешествии» мы читаем провидческие строки: «В наши дни такую работу можно было бы легко завершить с помощью пороха». Спустя восемьдесят лет инженеры именно так и сделали, что принесло Коринфу процветание. Миновав перешеек, Шатобриан ступил на землю Аттики — сюда стремилась душа нашего странника, совершающего, по его собственным словам, «путешествие поэта». Наконец-то он был вознагражден за перенесенные тяготы: «С приближением к Афинам местность становилась все более цивилизованной, даже природа производила уже не столь грустное впечатление».
По мнению некоторых исследователей, Шатобриан не стал заходить в Мегару. Наняв у греков каик[10], он направился прямиком в Пирей мимо Саламина. Известно, что в своих путевых записях он не всегда был точен, но что касается местных красот, его рассказу вполне можно доверять. Примечательно, что после Коринфа тон повествования изменился: Шатобриан заметно повеселел, можно даже сказать, стал более внимателен ко всему, что его окружало. Он с удовольствием разглядывает прекрасные округлости албанских прачек, полощущих белье в мегарском источнике, заботится об умирающей девушке, засиживается за свадебным столом.
Будем надеяться, он пил греческое вино, хотя об этом не пишет. Свадебный пир надолго задержал нашего путешественника. Перед Афинами ему предстояло сделать еще одну остановку, для чего он заехал в Элефсис, где провел тихую ночь на берегу великолепной бухты Скараманга, размышляя о Фемистокле и единобожии, в то время как Жозеф, его новый слуга, зажаривал на вертеле ягненка.
Наконец 23 августа в три часа утра Шатобриан выехал на Священную дорогу. «Смею заверить, что и самый преданный почитатель богини Деметры никогда не испытывал большего восторга, чем я… Приближаясь к Афинам, я испытывал такое удовольствие, что даже на время лишился способности рассуждать». Сколько других путешественников вслед за Шатобрианом испытали те же чувства! Священная дорога существует и поныне. Теперь это широкий проспект; за холмом Дафни, где по обеим сторонам стоят белые дома, проспект спускается к Афинам, город купается в восхитительном свете, на фоне которого выделяется Акрополь с возвышающимся силуэтом Парфенона. В этот момент забываешь все, что учил в школе. Взору предстает зрелище, которое остается в памяти навсегда. Тебе чудится, будто ты слышишь, как гудят пчелы на горе Химетос, ты любуешься греческим светом — смесью прозрачности, розовой и золотистой пыли и бледной синевы. На лошади ты или в машине — ты не можешь не остановиться. Здесь зародилась западная цивилизация, и здесь, без сомнения, она снискала себе наибольшую славу.
Для французского консула, изысканного господина Фовеля, человека весьма эрудированного и вместе с тем скромного, радушного хозяина, Шатобриан вез письма от Шуазеля и Талейрана. Ни у кого из посещавших греческую столицу не было столь блистательных рекомендаций, но кто из тех, кто собирается ехать туда, не имеет с собой чьего-либо имени или номера телефона, который пускает в ход — так, на всякий случай, — и это почти всегда оказывается ключом к постижению афинской жизни, началом длинной цепочки оказываемых тебе любезностей. Шатобриан поселился у господина Фовеля, вместе с ним осматривал афинские развалины, встречался с интересными иностранцами, жившими тогда в Афинах. Однако первым делом ему пришлось приспосабливаться к местным обычаям и нравам. Прибыв в Афины в полдень, сгорающий от нетерпения Шатобриан вынужден был соблюсти сиесту, во время которой всякая жизнь в городе замирает. Афиняне выходят на улицу с наступлением вечерней свежести, да и то лишь тогда, когда, несколько раз попробовав носом воздух, убедятся, что им можно дышать.
Маршрут, по которому следовал Шатобриан, — несколько путаный и требующий расторопности. Писатель почти не обдумывает заранее своих посещений, но в конце концов ему удается увидеть если не все, то многое; он делает записи о красотах архитектуры, передает разговоры с прохожими на улицах, описывает свет, из-за которого мрамор выглядит золотистым. Сегодня он осматривал бы Афины более обстоятельно — такая возможность появилась с тех пор, как Акрополь перестал быть крепостью, неусыпно охраняемой угрюмыми турецкими солдатами. Он восхищен, все внимательно слушает, как прилежный ученик, однако в записках об этом периоде много высказываний общего порядка. Близится к концу первый большой этап его путешествия. Ему бы хотелось пробыть в Афинах дней на десять дольше, теперь он сожалел, что заранее договорился о том, что неподалеку от мыса Сунион его будет ждать корабль, который повезет его в Смирну.
Оставалось еще посмотреть храм Посейдона, который, словно авангард Аттики, охраняет Эгейское море. Сегодня мы отправились бы туда не так, как Шатобриан, со стороны материка, а вдоль берега, по дороге, прорубленной в красном камне, и тропическая малярия не подстерегала бы нас, как она подстерегала некогда уроженцев Запада. Шатобриан провел ночь, привалившись спиной к храмовой колонне: «На смену самому красивому закату пришла самая прекрасная ночь». Теперь уже никому не позволено спать среди руин. Они стали культурным достоянием, предназначенным для осмотра туристами. И конечно, в Сунионе после Байрона опасаются романтически настроенных путешественников, имеющих дурное пристрастие вырезать на пентелийском[11] мраморе свои имена.
1968
Ирландия и мечты
Шардонн[12] не понимал, как можно стать писателем, если ты никогда не жил в маленьком городке. Я же иногда думаю, что достаточно окна, выходящего на зеленый мокрый луг, опушки букового леса неподалеку, озера с тихой водой цвета опавших листьев. Когда мною овладевает лень, я грежу о том уголке земли, где хожу пешком или плаваю на лодке по нескольку часов подряд, не чувствуя усталости. Здесь не бушуют страсти, что побуждают писать романы, но я никогда и не верил в то, что роль стороннего наблюдателя может быть плодотворной. Зато я верю и, вероятно, еще долго буду верить в окружающую меня природу и ее особые приметы.
Из всего того, что мне мило, вот последняя декорация, посреди которой я пишу: запад Ирландии, открытый ветрам с Атлантики и ласкаемый теплыми водами Гольфстрима. В Голуэе люди с очень белой кожей всю зиму купаются в океане. Стоя на песчаном пляже бухты, покрытом морскими водорослями, где резвятся тюлени, чайки и молчаливые лебеди, они растирают себе спину пестрыми полотенцами, очень похожие на цапель или аистов. Природа бывает суровой, очень суровой, но не жестокой. Однажды в час тяги вальдшнепов, сидя на корточках в укромном месте на краю болота, я наблюдал картину сотворения мира: на землю тихо спускались сумерки, вырезая китайские тени по краям лесов и холмов. Из сероватой голубизны, сквозь которую кое-где пробивался желтый свет, рождались, по воле таинственного творца, сумеречные птицы. Я совсем забыл, что на охоте нужно стрелять, меня удержало смутное опасение: мир так хрупок, мы должны изо всех сил стараться защитить его.
В десяти минутах отсюда, на берегу затененной ивами реки стоит высокая гранитная башня, увитая плющом. Почти слепая, без окошек, башня господствует над местностью — кое-где холмистой, кое-где разделенной на прямоугольники полей. Это Тур Баллили,Башня Йейтса, где он написал последние свои книги, последние стихи, прежде чем в 1939 году — в совсем неподходящий момент — отправиться умирать во Францию, в Рокбрюн. Его тело пережидало войну на маленьком кладбище под оливами, а потом было возвращено с миром в Ирландию, где упокоилось навечно в графстве Майо, у подножия кельтского креста. Наведываясь туда время от времени, я вспоминаю стихи, выученные еще на уроках английского:
I will arise and go now, and go to Innisfree,
And a small cabin build there, of clay and wattles made:
Nine bean-rows will I have there, a hive for the honey-bee,
And live alone in the bee-loud glade[13].
На свете нет ничего более романтического, чем Тур Баллили. Чистая и благородная душа раскрылась здесь в спокойствии и одиночестве. Много лет я не думал о Йейтсе. И случайно нашел здесь живую память о нем, исполненную той печали, что всегда сопутствовала ему, даже когда он боролся за свободу Ирландии. В этом году во Франции выходит вторая книга автобиографии Йейтса в прекрасном переводе Пьера Лейриса[14].
А теперь о другом ирландце. Здесь нет ни одного паба, где бы вам не чудился зычный голос Брендана Биэна[15], который в книге «Мой остров» рассказал о своей поездке по стране. Пабы Голуэя не заслуживают того, чтобы о них долго распространяться. Биэн был дублинцем. В деревне он чувствовал себя неуютно. Его книга — это гимн горячему братству завсегдатаев питейных заведений, в ней воспевается и полет воображения, возникающий под действием темного пива. Все пабы похожи один на другой, и в каждом наверняка встретишь одного или нескольких Фальстафов ростом с Биэна. Уму непостижимо, как такой пьяница, можно сказать алкогольный камикадзе, находясь в обществе себе подобных, сумел сохранить ту крупицу ясномыслия, которая позволяла ему видеть своих приятелей и себя самого такими, какими они и были. Достаточно переступить порог пивнушки Пэдди Берка в Кларинбридже, Джо в Оранморе и Морана в Вейре, чтобы оказаться свидетелем тех уморительных сценок, что составляют его «Еще стаканчик на посошок» — это название всегда заставляет меня вспомнить, как ответил Блонден[16] на один из вопросов в анкете Пруста: «Ваш девиз?» — «Налейте еще!»
Биэн умер, убил себя пивом, виски, ромом, бренди, промелькнул, как метеорит, на ирландском литературном небосклоне. Его пьесы играют на гэльском и английском. Он чудесным образом воплощал в себе метущийся и шумливый ирландский дух, грубую реакцию на мечтательное оцепенение, к коему располагают картины наподобие той, что вписана в мою оконную раму. Биэн — это анти-Йейтс, и все же от одного к другому можно идти напрямик, не рискуя сбиться с пути. В соответствии с максимой «всё во всем» — «в Ирландии есть всё». Когда я шел по лугу, красивая кобыла, которая паслась в просторном загоне, полого спускающемся к озеру, позволила почесать ей голову. Она ласкова, словно кошка, разве что не урчит, но стоит подстричь ей гриву, вволю накормить овсом и отправиться на псовую охоту, как она превратится в льва, стремительного и сильного.
Когда я пишу эти строки, день клонится к вечеру. Сегодня я останусь дома, буду ждать прилета огромной стаи ворон — несколько тысяч птиц, выстроившись полумесяцем над озером, еще больше затемнят и без того уже серое небо. В следующее мгновение они сядут на островок, и их нестройные крики, похожие на зов, от которого холодеет все внутри, огласят ночь. Кто они, эти похоронщики, стервятники, облепившие голые деревья? Быть может, души миллионов ирландцев, умерших от голода чуть более века тому назад, что строили для английских землевладельцев километровые ограды из серого камня, разделившие землю на прямоугольники? В качестве платы за день работы эти ходячие скелеты получали тарелку супа. Когда они умирали, трупы грузили на телеги и спешно сбрасывали в общие могилы, а тем временем королева Виктория под приветственные возгласы статистов, выстроившихся по обеим сторонам дороги, разъезжала по призрачной Ирландии. Весьма довольная тем, что ей показывали, она даровала пять фунтов стерлингов различным фондам помощи, а чтобы не плодить завистников, такую же сумму пожертвовала собачьему приюту в Баттерси. Об этом еще не столь давнем прошлом мало кто вспоминает. Спокойствие, с коим мы относимся к смерти, порой граничит с безразличием. Мученики отдали свои жизни за то, чтобы на этой земле не было иных хозяев, кроме тех, что на ней родились.
На рассвете тысячи воронов и ворон поднимутся в небо, словно клубы дыма, и рассеятся вокруг озера, потревожив древесных уток, крякв, щёголей, живущих тихо и счастливо в сонных водах, заросших камышом. Ночь неохотно отступает, оставляя то здесь то там полосы теней. Все сверкает — из-за дождя, росы или инея. Вальдшнепы возвращаются в лес, и видно, как у пасущихся на лугу лошадей из ноздрей идет пар. Провожая детей в школу, я думаю о том, как мало знаю животный мир, что сейчас самое время понаблюдать за жизнью фазанов, бекасов, куропаток, — и вдруг на лесной тропинке возникают две косули, несколько мгновений они внимательно смотрят на нас, а затем летящим прыжком исчезают меж деревьев. Нам с трудом верится в их реальность. Еще пару раз они появлялись и, увидев нас, исчезали, а потом стали все чаще попадаться в лесу и даже на лугах, среди пасущихся лошадей и пони.
В три часа я отправляюсь в Горт за детьми. Стайка воробышков выпархивает из школы. Я узнаю своих двоих по темным головкам и еще загорелым после поездки в Грецию мордашкам. Среди рыжеволосых с зелеными глазами и голубоглазых блондинов они кажутся людьми другой расы.
На обратной дороге, в машине, мы заводим увлекательную беседу о Боге. Монахини ордена Сестер Милосердия, которые руководят школой, говорят о нем много и категорично. Этот догматизм детям нравится, хотя некоторые постулаты им непонятны. Сынишка интересуется, есть ли у Бога кости, как у нас, а дочка — обо всем ли надо рассказывать священнику на исповеди перед первым причастием или же кое-какие маленькие грехи можно оставить при себе. Единственное, в чем мы уверены, — это в присутствии Бога, в том, что он с нами везде, видит всё и знает прошлое, настоящее и будущее. В этом есть что-то волшебное, как в цирке.
Само собой разумеется, если у Бога такие способности, он может, коли захочет, выпустить кроликов из шляпы-котелка папаши Каллагена, кюре в Х., когда тот, в сюртуке и кожаных сапогах, отправляется на своей рыжей кобыле охотиться на лисицу.
Бог очень внимателен к событиям повседневной жизни. В последнее Рождество он явно выказал недовольство жителями нашего графства Голуэй и запретил священникам служить полуночную мессу. За год до этого слишком много пьяниц осквернили божественную службу, а после не нашлось никого, кто бы вымыл пол. В этом году Господь еще не сообщил епископу о своем решении. Он хочет знать, пошел ли прошлогодний запрет впрок и превышает ли количество teetotalers(то есть тех, кто полностью воздерживается от спиртного, не позволяя себе даже стакана сидра!) количество пьющих.
Боюсь, Господь будет разочарован. У двери паба в Горте, где несколько завсегдатаев, чтобы не замерзнуть, переминаются с ноги на ногу в ожидании, когда откроется заведение — что, на их взгляд, всегда происходит с опозданием, — хозяин вывесил плакат, оставляющий мало надежды на исправление заядлых выпивох: «Teetotaler превратил желание выпить в мучение, вместо того чтобы получать от него удовольствие».
Если вы спросите меня, почему я уехал в Ирландию, я отвечу, что толком не знаю и что в любом случае надо где-то жить. В сущности, меня подтолкнуло к этому уже давно зревшее желание, смутная потребность в дожде, ветре, зеленых лугах, меня манили напитанная влагой земля, широкие просторы, близость океана и глухой непрерывный шум волн, бьющихся о скалы Моэр. Здесь кончается Европа, дальше — приключение. Бывают минуты, когда так хочется коснуться рукой ее пределов и предаться давним мечтам.
1970
Полюбить Португалию
В Португалию я отправился после того, как прочел у Шардонна несколько строк о богатой растительности и какой-то грустной красоте Синтры. Была зима. Едва мы миновали пограничный пункт в Вилар-Формозу, как дорога пошла круто вверх до Гуарды — города из серого гранита, с красивой приземистой аркадой, окаймляющей площадь, где крестьяне, все как один в шерстяных куртках с лисьими воротниками и под большими зонтами, степенно торговали домашней птицей, овощами, глиняной посудой и плетеными корзинами. В уютном ресторанчике, оформленном в деревенском стиле, из окон которого виднелась площадь Луиша ди Камоэнса, мы впервые отведали треску по-бразильски. Хмурое небо, величественный средневековый город, расположенный на высоком плато, как-то приглушали голоса и звуки — нам казалось, что, покинув шумную Испанию, мы попали в мир закрытый, замкнутый в себе самом, мир людей целомудренных и гордых.
После Гуарды дорога пролегала через Серра-да-Эштрела, где тощие лисицы-огневки с горящими глазами — те, наверное, что почему-то не сгодились на воротники для крестьянских курток, — бегали прямо по шоссе или в снегу на обочине. Стада, оставив высокие пастбища, спускались в долины с зеленой сочной травой, кое-где поросшие молодым лесом. С тех пор как мы покинули Эстремадуру и Кастилию, мы вновь увидели деревья, увидели что-то близкое человеку, соразмерное с ним. Дорога бежала вниз под сенью пихт высотой с секвойю, в долинах нас встречала желтая пена мимоз, сиреневые иудины деревья в цвету, нежная белизна миндаля. Величественные горы заслоняют Португалию от остального Иберийского полуострова, и она постепенно раскрывает перед путешественниками свое неповторимое обаяние.
Не знаю, сколько раз я вкушал эту благодать, подолгу останавливаясь в Синтре, городке, о котором Шардонн сумел в нескольких строках сказать главное. Я был счастлив тем, что Португалия никогда не обманывала моих ожиданий. И тем не менее все приходилось для себя открывать, и этой пустынной и вместе с тем неистовой прибрежной красоте требовалась весна, чтобы показать другое свое лицо. Мимоза и миндаль отцветают, стóит только появиться первым цветкам палисандрового дерева, камелии и рододендрона. Прибрежную Португалию я изъездил из конца в конец, от мыса Сан-Висенти до Виана-ду-Каштелу — красавицы с безупречным вкусом, как называли город римляне. Со временем я понял, что эту страну нельзя рассматривать в фас, надо, сместившись немного в сторону, взглянуть в профиль, и тогда станет ясно, что ее судьба неразрывно связана с океаном: это восемьсот километров отвесных скал, выточенных ветром и ненастьем, и великолепных песчаных пляжей, легкий белый песок которых на ощупь напоминает пыль, мощные волны Атлантики накатывают, образуя мириады брызг, на берег Фигейры-да-Фош, Аррабиды и в особенности Назаре — цыганской деревушки, настоящего чуда, застывшего в зимнем безлюдье.
Мы побывали у моряков — океан с незапамятных времен дает им средства к существованию: они собирают водоросли в лагуне Авейру, ловят рыбу в заливах Сезимбра, Пениши, Албуфейра, уходят в плавание из Лиссабона и с мыса Сан-Висенти, где невольно вспоминаешь о Генрихе Мореплавателе, гениальном инфанте, человеке деятельном и просвещенном. Все здесь говорит о море: в период господства стиля мануэлино[17] даже архитектура заимствовала у него ракушки, якоря, снасти, корабли и ракообразных; мужчины ходят вразвалку — жизнь в море выработала у них такую походку, а женщины, носящие на голове корзины и глиняные кувшины, обладают врожденным чувством равновесия, что тоже свойственно морскому люду.
Быть может, угроза цунами заставила пастухов в соломенных накидках сняться с насиженных мест и уйти в горы Бейра-Алта, а людей в широкополых шляпах, с выжженными солнцем лицами — поселиться на равнинах Алентежу[18], где колышутся волны пшеницы; это братья тех, кто живет на берегу океана, босоногого племени в странных клетчатых костюмах: у них те же лица с впалыми щеками, те же черные, как уголь, глаза, смотрящие из-под нависших бровей, эти глаза будто специально устроены так, чтобы видеть далеко-далеко, до самого горизонта, за который однажды отправились каравеллы, чтобы покорить мир.
Что мне понравилось в Португалии? Путешественник — это всегда чужак, посторонний. В средиземноморских странах его появление в том или ином месте, как правило, нарушает привычный ход жизни. Путешественника воспринимают либо как денежный мешок, либо как диковинку, либо просто как повод отвлечься от работы. Удовольствия ему ни то, ни другое, ни третье не доставляет. В Португалии же никто не обращал на нас внимания. Крестьянка в широких штанах и высокой шляпе даже голову не подняла, когда мы шли вдоль ее рисового поля. Рыбаки в Назаре не бросились тут же демонстрировать нам свое умение управлять судном, женщина за ткацким станком не прервала работу, когда мы остановились возле ее дома. Если мы обращались к кому-то с вопросом, нам вежливо отвечали. Если мы предлагали с нами выпить, соглашались. В том-то и заключалось высшее проявление вежливости — показать нам, что мы свои, просто мы свободны, в то время как другие работают.
В Кабрише, маленькой деревушке близ Синтры, на краю леса, сдавался великолепный дом — Казал-даж-Мурташ. Мы поселились там в начале весны, кругом цвел агапантус, рядом с домом росла глициния. Дождь и солнце оживляли, словно движущуюся декорацию, этот красивейший в мире лес, теплую зеленую шубу, что укрывает один из самых высоких холмов Синтры, а венчает его Пена — причудливый замок в стиле рококо, построенный принцем-консортом. Невидимые садовники ухаживали за фантастическим парком с прудами. Владельцы quintas, этих недоступных для широкой публики сельских усадеб, пускали нас в свои роскошные парки, и мы гуляли там среди цветов и деревьев, завезенных первыми мореплавателями со всех концов света. Однако редкие цветы и породы деревьев принадлежат не только богатым. Их выращивают и жители с самым скромным достатком, от Алгарви до Минью. Деревушки прихорашивались после зимы, и, когда стало припекать по-летнему жаркое солнце, Португалия порыжела и побелела одновременно.
Из Синтры мы часто ездили в город Обидуш, где подолгу гостили в pousada[19] у Салтанеллы. Бывшая артистка мюзик-холла обустроила его с большим вкусом и тщанием; про нее говорили, что ей удалось рассмешить — а может, всего лишь заставить улыбнуться — господина Салазара[20], отнюдь не склонного к веселью. Шардонн, направляясь в PalaciodeSeteais — быть может, самый красивый отель в мире, — с загадочным видом попросил нас в один из дней свозить его в Обидуш. Ему хотелось еще раз увидеть молоденькую горничную, чье благородное лицо и темные глаза, когда он однажды гостил в замке, произвели на него неизгладимое впечатление. Увы, этой горничной уже там не было, а ее родные, которых мы принялись расспрашивать, отнеслись к нам с большим недоверием. Уехала. Может, ее даже похитили. Красоту не запрешь на замок. Воры всегда тут как тут. Белый город, напоминающий пирожное из взбитых сливок, не смог удержать в своих карамельных стенах мимолетную, призрачную любовь Шардонна.
Как в Вероне могилу Ромео и Джульетты, в Бежа мы не преминули посетить монастырь Консейсан, где Мариана Алкофораду пылала страстью к господину де Шамийи. Сохранилось зарешеченное окошко кельи, где жила португальская монахиня. Наше дело — вообразить остальное, забыв попутно, что эта душераздирающая история любви на самом деле поэма в прозе, сочиненная Гийерагом[21], который был всего лишь заурядным рифмоплетом. Бывают моменты, когда вымысел овладевает нами и мы отметаем малейшие сомнения в достоверности тех или иных событий — так случилось и с повестью Банделло[22], вдохновившей Шекспира. В сердце Алентежу, залитой мощными потоками белого света, все способствует игре воображения. Бежа, как и Эвора, расплавился бы на солнце, если б частные дома и общественные здания не были оправлены по углам и проемам в серый гранит.
Лиссабон, в нескольких километрах от Синтры, — веселый, гостеприимный город, раскинувшийся над «соломенным морем» — величавым эстуарием Тежу. В старинном ремесленном квартале Алфама мы ели жареные сардины и пили прохладное молодое игристое вино по случаю праздника святого Антония. В старых улочках Шьяду слушали фадо[23]. Чтобы полюбить страну, нужно ее «съесть», «выпить» и послушать ее песни. «Съесть» Португалию — дело нехитрое, ибо португальская гастрономия проста: сочная жареная рыба, выловленная в Атлантическом океане, превосходное растительное масло, совсем как в Греции, изысканные фрукты, сливочные сыры, пирожные, рецепты которых известны с XVIII века, когда Португалия слыла самой большой лакомкой в Европе. «Выпить» Португалию нам помогли знатоки. Неподалеку от нашего дома карабкались по склону виноградники, из этих ягод делают вино «Колареш» с ярко выраженным виноградным вкусом. Надо было всего лишь наведаться к производителю, захватив с собой пустую бутыль. Я знаю еще совсем немного вин, по своей прозрачности так приблизившихся к рубину. Что же касается фадо, то к нему нужно было привыкнуть: эта странная печальная музыка, исполняемая подчас хриплым голосом, так бередит душу, что поневоле начинаешь ей противиться. Сперва она кажется монотонной, однако мало-помалу открываешь, что она очень разнообразна. Какое-нибудь лиссабонское фадо, исполняемое чистым резким голосом, как, скажем, у Аделины Рамош или Амалии Родригеш, отличается, словно день и ночь, от коимбрского, как его поют студенты университета, одетые в традиционные плащи с капюшонами, того университета, где господин Салазар был профессором политэкономии. Это туда к нему дважды обращались погрязшие в распрях политики, остававшиеся у власти около сорока лет.
В Португалии еще много интересного: я вспоминаю португальский бой быков, ни с чем не сравнимое искусство, нам посчастливилось видеть последние выступления Жуана Нунсиу перед тем, как он вышел на пенсию, я восхищаюсь необычайным мужеством сантаренских форкадос[24], думаю о дружбе. Я вволю насладился незабываемыми зрелищами, какие представляют собой местные праздники в Голегане и бега в Вила-Франка-ди-Шира. Что касается дружбы, то, по моим наблюдениям, португальцы относятся к ней столь возвышенно, что после них все другие дружеские проявления кажутся мне просто-напросто опошлением этого чувства.
1968
Страницы испанского дневника
Мадрид, 17
июля
Ни на минутунельзя забыть, что я в Испании: по радио во дворе гостиницы с раннего утра до позднего вечера звучат фанданго и пасодобли. Шторы опущены, занавески наполовину задернуты, а лучи восхитительного белого света, заливающего Мадрид и его окрестности, все же проникают в мою комнату. Небо до того чистое, что смотришь на него и становится не по себе. Вчера, возвращаясь из Толедо, я искал на дороге выжженной Кастилии хоть какую-нибудь тень. Тщетно, разве что у подножий чахлых олив, робко выстроившихся друг за другом посреди желтого песка. Никаких испарений, не было даже зыбкого марева, какое создает на дорогах беспощадное солнце. Подъезжая к Мадриду, я почувствовал, что не только в горле, но и во всем теле у меня пересохло. Едва я въехал в город, как жажда сделалась нестерпимой, и, увидев на Гран Виа продавщицу воды, гнусавым голосом выкрикивавшую: «Hayagua, hayagua!»[25], я остановился, чтобы заполучить вожделенной влаги. Разумеется, половина ее пролилась мне на шею — неописуемое наслаждение. У жителей этой страны врожденная способность превращать тепло в холод (в отличие от эскимосов, которые создают тепло с помощью кусков льда, строя из них свои иглу), поддерживать прохладу во внутренних двориках; у испанок первейшее качество — всегда выглядеть так, будто они только что из ванной: нежная кожа лоснится, губы блестят, взгляд мягкий, бархатный. И какие женщины! Они двигаются в этом пекле с нарочитой вялостью, каждым своим дивным жестом будто говоря: а зачем делать, когда можно не делать? Жительницы Мадрида больше не носят гребней, инкрустированных стеклянными бусинами, да и мантилья, по всей видимости, уже превратилась в деталь народного костюма, зато остался веер. Достойно восхищения то, как ловко они обращаются с ним в церквах, театрах, на улицах и аренах: складывают и разворачивают, гоняют жаркий воздух, который отнюдь не становится от этого прохладней, время от времени прикрывают нижнюю часть лица или обнаженную шею. Веер — это трепещущие ресницы Испании.
Мадрид, 18
июля
Испания, раньше нас на пять лет покончившая со страшной войной, производит впечатление обновленной страны. В ходе сражения за Мадрид были разрушены целые кварталы, но вновь отстроенные из белого камня пригороды выглядят чистыми и величественными — в противоположность тому драматичному хаосу, что царит в наших пригородах. В Испании чувствуется устремленность людей в будущее, и я не удивлюсь, если через несколько лет эта страна поразит всю Европу. Разумеется, в Испании есть нищие, может, их даже больше, чем в других европейских странах, но испанские нищие, судя по всему, пользуются покровительством государства: оно позволяет им лениться, предоставляя самое необходимое. А они большего и не просят — была бы возможность торговать лотерейными билетами, контрабандными сигаретами, водой, зажигалками. Эти нищие очень опрятны. Ничего общего с клошарами, стоящими с протянутой рукой на парижских набережных. То, что они выкрикивают на улицах — машинально, даже если поблизости никого нет, — похоже на заклинания. Монотонный рефрен торговцев лотерейными билетами, по большей части слепых, — «Paralossietemiliones… Para los treinta dos mil duros…»[26]— напоминает бормотание тибетцев, вращающих молитвенные барабаны. Эта надежда на сказочное завтра сродни христианской вере в лучший мир за гробом.
Толедо, 24
июля
Возвращение в Толедо: едва добравшись до города в час, когда горожане выходят на прогулку, я рухнул без сил на террасе кафе, что на площади Содоковер. По сравнению с Мадридом Толедо — типичный провинциальный город. Большинство туристов, разгуливавших по нему днем, к этому времени уже разъехались, и мы представляем собой… вернее, я хотел сказать… среди нас можно встретить: военных в униформе из грубого сукна и тяжелых сапогах; семейные пары, позади которых гувернантки в белых передниках ведут за руку детей; стариков, сбившихся в кружок в городском саду; преисполненных важности угрюмых чиновников в черных костюмах. Поставив дорожную сумку себе под ноги, я сижу, потягиваю паломиту — анисовку дель Моно, разбавленную газированной водой, и наблюдаю это шествие, напоминающее нескончаемое движение водоподъемного колеса: одни и те же пары вновь и вновь возникают передо мной через равные промежутки времени. Вот две молоденькие девушки, одна в белом, другая в ярко-красном, одна смуглая, с явной примесью цыганской крови, другая бледненькая и даже, кажется, немного прыщавая, но издали обе выглядят очаровательно: они выразительно жестикулируют — то подносят руки к горлу, то вскидывают пальцы, то хлопают в ладоши — и от души хохочут. Я пожалел, что не шпион и не умею читать по губам. За соседним столиком две англичанки — пьют пиво и едят мороженое. Должно быть, они приехали на междугородном автобусе, с рюкзаками, усталые, разбитые, волосы на лбу и на затылке слиплись, руки и грудь обгорели. Хочется отправить их под душ, тем более что с виду они женщины образованные, в них нет ни тени вульгарности. На столе они разложили книги и карты. Одна из книг на французском: «Эль Греко, или Тайна Толедо» Барреса, в старом плоновском издании, в желтой обложке. Мы разговорились. Одна англичанка оказалась преподавательницей французского языка в колледже, название я не разобрал. Они путешествуют по Испании на автобусах, с рюкзаками, очень довольны, но столкнулись с кое-какими трудностями, особенно в начале, когда пересекли границу в шортах, чем едва не вызвали всеобщее возмущение в грязном унылом городишке Ирун, где Стендаль когда-то ел яичницу с салом. Мы заговорили о Барресе и о той Испании, которая виделась ему в мечтах, — романтической, самовлюбленной, склонной к драматизму. Но это один взгляд, а если говорить о сегодняшнем Толедо, то придется признать, что он «обуржуазился». Англичанки, как и я, искали подходящую гостиницу, и мы двинулись по узким улочкам с нависающими над ними обсаженными геранью балконами. Двери вели в патио, там было зелено, тихо и прохладно, кое-где на плетеных стульях сидели широкобедрые женщины и вышивали. В конце концов мы нашли гостиницу, в ней пахло кошками и жареным мясом. Англичанки поселились внизу, а я — на пятом этаже, подо мной распростерлись террасы, крыши, покрытые круглой черепицей, и часть крепостной стены. Ночью поспать не удалось: жара, клопы, а из приятного — визит преподавательницы французского. Я не гасил свет до самой зари, поднявшейся в многоцветном небе над белесым городом. Жаль, что я не привез с собой «Время проходит» Бразийяка[27], а то бы на месте перечитал красивейшую главу о ночи в Толедо.
Утром я пошел осмотреть собор, неожиданно возникающий в лабиринте улочек. Невозможно охватить его взглядом целиком — до такой степени он несоразмерен с окружающими домами, а отойти подальше некуда. Я бродил по нефу, огромному, холодному, мрачному и пыльному, меня поражали тишина и бесстрастность, столь далекие от мадридской экспансивности. Подобно тому как, поднеся к уху морскую раковину, можно расслышать шум моря, я, закрыв глаза, старался услышать звуки собора: скрип парадной двери, открывающейся навстречу Фердинанду и Изабелле, триумфальное звучание органа Карла Пятого, молитвенный шепот, похожий на жужжание пчел. В тот самый момент, когда я, несколько взволнованный, выходил из собора, появились мои англичанки — с рюкзаками за спиной, с непокрытыми головами и обнаженными руками. Разгневанный церковный сторож, бешено жестикулируя, бросился им наперерез. Англичанки испугались. Я объяснил им, что в Испании, как и в мусульманских странах, появление в святом месте обнаженной женской плоти, пусть даже малой ее части, считается грехом и позором. Старшая, Олби, выразительно посмотрела на меня. «Так значит, ночью мы провели целый час в грехе и позоре», — сказала она по-французски с приятным акцентом. Ее подруга ничего не поняла, а Олби не стала переводить ей свое загадочное высказывание.
Все вместе мы отправились смотреть Эль Греко, вначале «Вознесение Марии» в церкви Сан-Висенте, произведение поразительной силы, сочетающее в себе мягкость и напряженность. Выразительность цветовой гаммы ошеломляет, сперва даже шокирует, но когда привыкнешь, ее значение становится очевидным. У Эль Греко не было томного и к тому времени уже упаднического изящества Тициана, однако Испания, и прежде всего Толедо, существенно повлияла на его искусство, и оттого во всем, что он писал, чувствуется блистательная, аристократическая дерзость. В особенности это касается «Погребения графа Оргаса»: это полотно настолько живое, что служители церкви Святого Фомы, из опасения, что оно истощит свои силы, беспрерывно притягивая взгляды посетителей и заставляя их вслушиваться в надгробную речь, часть дня держат картину занавешенной. Это удивительное полотно не давало мне покоя и позже, когда я гулял по Толедо, дошел до самого дворца Алькасар, все еще лежащего в руинах, словно скульптурная композиция, созданная безумным мастером в память о гражданской войне. В сводчатом коридоре, по которому меня провели, было сыро и холодно, и мне все чудилось — как и в соборе, — будто я слышу предсмертные хрипы раненых, молитвы живых, плач детей. Мне виделась грустная улыбка полковника Москардо[28], окруженного исхудалыми бородатыми бойцами, мучимыми лихорадкой. В противоположность тому, что утверждали Массис и Бразийяк в своей небольшой книжке «Кадеты Алькасара»[29], курсантов военной школы было всего трое в тот день, когда республиканская милиция штурмовала крепость. Остальные разъехались на каникулы. Крепость защищали главным образом жандармы, охранники, немногочисленный персонал казармы. Осада в XX веке! По всем правилам, с использованием приставных лестниц, греческого огня и мин, подземных ходов, огнеметов, холодного оружия, 105-миллиметровых пушек и всего прочего. Осажденные не поддались на шантаж, предпринятый начальником толедской милиции, который в городе взял в заложники сына Москардо. Разговор по телефону между ним и полковником Москардо (телефонная связь между крепостью и городом никогда не прерывалась) в точности приведен на бронзовой плите: отцу сказали, что, если он не сдаст Алькасар, его сын будет расстрелян, Москардо отказался, и сын произнес последние слова: «…unbesomuyfuertepapa»[30].
Я очень надеюсь, что Алькасар не будут восстанавливать[31].
Магия островов
В начале 20-х годов Жионо[32] служил в одном марсельском банке. Это давало ему возможность путешествовать. Он мог бы, по примеру Мелвилла, романиста, которым восхищался, бороздить моря и океаны, но вместо этого побывал только в замке Иф да, кажется, на Йерских островах. Какой еще мир мог он для себя открыть вдобавок к тому, что уже сформировали в его сознании странствия Одиссея и греческие трагедии? Писательский гений Жионо преобразовывал любой, даже самый малозначительный опыт, впечатления от простой поездки порой вдохновляли его на создание героической поэмы. «Мною владеет иллюзия островов!» — написал он. В 1944 году обычная морская прогулка побудила Жионо написать «Фрагменты рая», один из прекраснейших его текстов. Это роман о плавании по неведомым морям в то время, когда в мире разразилась война, к острову, сотрясаемому столь мощными, поистине демоническими конвульсиями, что путешественникам кажется, будто они встретились чуть ли не с самим Нептуном. Можно ли назвать это раем? Придумывая свой остров, Жионо вдохновлялся мифом, будоражащим людское воображение со времен «Одиссеи», — о далеких землях, где обитают таинственные существа и жаждущие любви нимфы, карлики и великаны, циклопы и волшебники наподобие шекспировского Просперо.
Писатели и поэты на протяжении веков лелеяли мысль об островах как о прибежищах мечты, они видели в них разрозненные подтверждения того, что мир сотворен из хаоса и, быть может, приближается к своему концу. Аполлинер в стихотворении из цикла «Песнь несчастного в любви», вспоминая покинувшую его возлюбленную, использует чувственный, сладостный образ острова: «Я забыть не хочу тебя, нет! <…> Остров дальний и синий рассвет!»[33]; к этому образу литература обращалась и до него — чтобы создать мир любовных мечтаний в «Поле и Виргинии»[34], мир приключений в «Острове сокровищ». Лишь в XX веке остров как воплощение мечты начал терять налет романтизма и слегка приблизился к реальности. Тем, кто склонен поддаваться обману, надо прочесть ранние романы Конрада — «Каприз Олмейера» и «Изгнанник». Великолепная природа, лес будто в сказке, красивые загадочные малайцы. Понятно желание молодых европейцев окунуться в новую для них жизнь, столь далекую от однообразия и сутолоки прежней, но судьба беспощадна к ним и ступень за ступенью — алкоголь, азартные игры, приступы апатии (изгнанник Виллемс и днем не снимает пижамы), жестокость — приводит их к полному краху. В этом мрачном, безмолвном, удушливом мире тысяча глаз наблюдают за физическим и моральным падением белого человека. Не столь мастерски, но с тонким психологизмом Сомерсет Моэм рассказал об испытаниях, выпавших на долю британцев, которые оказались в полной зависимости от своих малайских и таитянских жен и сожительниц и в конце концов превратились в отбросы жестокого общества, где никто пальцем не пошевелил, чтобы помочь им вновь обрести себя.
Чем же так манят нас острова, разве не тем, что в силу своей удаленности и изолированности оберегают нас от наших же собственных демонов и сближают с людьми, схожими по духу? Остров в огромном мире — это образцовый микрокосм, и так соблазнительно видеть себя в этом микрокосме королем; однако, чтобы стать королем, нужно получить соответствующее воспитание, быть дисциплинированным, готовым к самопожертвованию — словом, обладать теми качествами, которых лишен человек страждущий, покинувший свою промышленно развитую страну ради того, чтобы вернуться в естественное состояние. Велико желание видеть в этих «райских уголках» достоинства, которых на самом деле у них нет, а если и есть, то разве что в горячечном бреду мореплавателей, измученных долгими скитаниями по бушующим морям. Остров для них — символ спокойствия, водной глади, оазисной свежести, легкого ветерка, чуть колышащего пальмовые ветви, безмятежного стояния на якоре после «ревущих сороковых»[35]. Экипаж «Баунти» больше в это не верил. До чего же странно, что моряки, возглавляемые помощником капитана, взбунтовались против капитана Блая, который был отнюдь не жестоким тираном, как гласит о нем молва, а офицером, непреклонным в вопросах чести, и замечательным мореплавателем. История «Баунти» рассказана уже сотни раз, она легла в основу множества фильмов. Так и видишь красивую полинезийку, обнимающую лейтенанта Флетчера. Да, недолгий рай закончился повешением в Лондоне. Порядок всегда торжествует. Мятежники хотя бы пережили мгновения счастья — прекрасное воспоминание, которое они унесли с собой в могилу[36].
Прелесть островов в том, что они служат естественной защитой от потрясений, случающихся на континентах. Удары, конечно, ощущаются, но воспринимаются с долей скептицизма, они уже смягчены, самортизированы пространством и временем, а еще и безразличием, которое объясняется тем, что в мире с ограниченными ресурсами приходится прежде всего думать о собственном выживании. Как-то в Греции во время забастовки почтовых служащих мы остались без газет, радио же я никогда не слушал, и вот утром наш управляющий, хлопнув меня по спине, сообщил: «Ну вот, евреи выиграли войну». Я слыхом не слыхивал ни о какой войне, а когда узнал, она уже закончилась. Правда, длилась она всего шесть дней. На нашем острове никто не интересовался конфликтом, который почти не затрагивал нашу повседневную жизнь. Остальной мир пусть хоть на воздух взлетит. Пока шум их не беспокоит, жители острова Спеце будут равнодушно смотреть, как люди выпускают друг другу кишки.
Когда в Португалии все пошло кувырком из-за так называемой «революции гвоздик»[37], жители принадлежащих ей островов в Атлантическом океане — Мадейры и Азорских, — с недоверием относившиеся к политическим силам, всколыхнувшим метрополию, подумывали о том, чтобы провозгласить автономию. В Анголе уже более тридцати лет полыхает гражданская война, а неподалеку от ее берегов Острова Зеленого Мыса добились независимости, не пролив ни капли крови. Поль Моран[38] говорил, что острова станут «последним прибежищем аристократов». Он имел в виду, разумеется, «элиту» общества, но я не думаю, что он прав, хотя и очень хочется сбежать из мира, где не помнят о своих корнях. А писатели, художники, музыканты — долго ли они будут счастливы на островах? Полагаю, что нет. К классической картине опаловой воды и песчаного пляжа, окаймленного кокосовыми пальмами, добавьте ветер, а порой и циклоны, жару в сочетании с большой влажностью, обрекающей все кругом на гниение, проливные дожди. Жорж Санд испытала это в полной мере, когда поселилась с Шопеном в обители Вальдемоза на Мальорке, в кельях с пятнами плесени на стенах. Было от чего прийти в отчаяние. В Полинезии и на Карибских островах, когда идет теплый тропический дождь, чувствуешь себя как в аквариуме — кажется, вот-вот захлебнешься и утонешь. Коренные островитяне на протяжении нескольких поколений физиологически и психологически приспособились к жаре и холоду, к тем условиям, в которых им неизбежно приходится жить. В холодном климате борьба за хлеб насущный заряжает их жизненной энергией, в теплом они предаются dolcevita[39], что отгораживает их от страждущего мира. Поначалу сторонний человек приходит в восторг, видя спаянность островитян, вместе переживающих радости и беды, но в один прекрасный день он осознает, что, несмотря на все его усилия, ему никогда не стать для них своим. На Скиросе какая-то девушка однажды спросила меня: «А правда, что в Париже есть люди, которые друг друга не знают?» Ей представлялось верхом несчастья, если люди, живя бок о бок, не общаются. Разумеется, оборотная сторона медали заключается в том, что жизнь на островах открыта всем ветрам. По островному «телефону» информация передается со скоростью света, прибавьте к этому еще и игру воображения. Поэтому вы рискуете однажды, сами того не ведая, стать героем событий, которые разворачиваются исключительно в голове соседа.
Острова, кроме всего прочего, еще и сирены. Муатесье, завершая свое одиночное кругосветное плавание, вместо того чтобы вернуться в родной порт, внезапно переменил галс и направился в Тихий океан к островам Туамоту[40]. Ален Жербо[41], быть может первый и самый известный из наших одиночных мореплавателей, тоже обосновался в Полинезии, став ее страстным защитником. Это выбор сознательный, судьбы этих людей не имели ничего общего с судьбой Робинзона Крузо, выброшенного на необитаемый остров в результате кораблекрушения. Даниель Дефо познакомился в одной ливерпульской таверне с моряком по имени Александр Селкирк, тот рассказал, как прожил несколько лет на острове в полном одиночестве, как потом его подобрало шедшее мимо судно. Описание острова великолепно, деятельность Робинзона поучительна. В ней не было ничего романтического: имея в своем распоряжении кое-какие орудия труда, ружье и пули, он воссоздал на краю света цивилизацию, которая о нем забыла. До появления Пятницы он разговаривал лишь с Богом, читая Библию. Его наполовину выдуманное приключение захватывало воображение не одного поколения детей и послужило толчком для создания множества других литературных произведений этого жанра. Быть может, вдохновившись романом Дефо, Р.Л. Стивенсон отправился на острова Самоа, откуда прислал полные горечи и разочарований статьи о положении туземцев, в котором они оказались по вине белых торговцев, а также свой последний замечательный роман «Берег Фалеза». Забудется ли когда-нибудь, что, движимый тем же чувством протеста против засилья цивилизации, Гоген поселился сначала на островах Общества, а потом на Маркизских островах? Своим участием в жизни туземцев он вызывал пренебрежение, презрение и даже ненависть со стороны местных властей. Такова плата за произведения, являющиеся самым прекрасным свидетельством того, что было пережито и прочувствовано на островах.
Размышляя об островах, невольно задаешься вопросом, а может, многие из них суть что-то вроде опасных плотоядных орхидей? Опьяненному чужестранцу кажется, что на острове он сможет осуществить свои мечты, чего по причине неопытности или излишней робости не смог сделать нигде больше. На самом же деле острова обладают способностью безжалостно избавляться от тех, кто явился с пустыми руками и ждет, что маленькое царство, со всех сторон окруженное водой, дарует им любовь, талант, мудрость или просто научит понимать жизнь, наивно полагая, что такие вот суверенные осколки материка хранят в себе ее тайну.
1993