Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2007
С. Беллоу Подарок от Гумбольдта. / Пер. с англ. Г. П. Злобина. М.: АСТ: АСТ МОСКВА: ХРАНИТЕЛЬ, 2006.
«За Беллоу берешься не для того, чтобы, жадно пожирая глазами страницы, гадать, что же дальше, и посматривать украдкой в конец. Он не из тех, чью книжку прихватываешь с собой почитать на пляже, полистать в самолете»,[1] — это предостережение, извлеченное мной из некролога недавно умершему американскому писателю, стоит помнить тем, кто рискнет заполучить «Подарок от Гумбольдта» (1975) — книгу, в свое время ставшую бестселлером и принесшую автору Пулицеровскую премию (за которой, кстати, последовала и «Нобелевка»).
По всем параметрам пятисотстраничный талмуд Беллоу соответствует сложившемуся представлению об «интеллектуальном романе». Огромный, тяжеловесный, с зачаточной фабулой, загроможденной ретроспекциями и внутренними монологами протагониста, он напоминает многопалубный пароход, под завязку нагруженный философскими проблемами и «Большими Идеями».
У руля этого литературного «Титаника» — писатель Чарльз Ситрин, типичный для позднего Беллоу герой: пожилой интеллектуал, изъеденный рефлексией и замученный бракоразводным процессом (сам писатель разводился четыре раза, поэтому не стоит удивляться, что тема развода и связанных с ним моральных и финансовых издержек с пугающим постоянством повторяется едва ли не во всех его романах).
Многие члены команды также знакомы нам по ранее переводившимся произведениям американского нобелиата: стерва-жена, с маниакальным упорством сокрушающая душевное здоровье и финансовое благополучие экс-супруга (в повести «Лови момент» это исчадие ада зовется Маргарет, в романе «Герцог» — Маделин, в «Подарке от Гумбольдта» — Дениза); целый выводок алчных адвокатов, всеми правдами и неправдами помогающих ей доконать «благоверного» (Симкин, Шатмар, Строул, Томчек, Пинскер — имя им легион); коварный друг протагониста, бонвиван и златоуст, эксплуатирующий его доверчивость в корыстных целях (предшественниками Пьера Текстера, беззастенчиво вытягивающего из героя деньги — якобы на издание высоколобого журнала, являются биржевой спекулянт Тамкин («Лови момент «) и развратник Валентайн Герсбах («Герцог»)); старший братец главного героя, удачливый делец, дерзкими спекуляциями сколотивший миллионное состояние и посему испытывающий к горе-интеллектуалу чувство презрительной жалости (слепок с Саймона из «Приключений Оги Марча» и Шуры из «Герцога»); сексапильная любовница с матримониальными планами (в «Герцоге» этот утешительный приз автора издерганному герою носит звучное имя Рамона, здесь — не менее романтичное Рената).
Впрочем, вся эта теплая компания типажей, словно цыганский табор кочующая из романа в роман Беллоу, — не более чем антураж для героя-повествователя. Как и в «Герцоге», персонажи второго плана, кружащие вокруг Чарльза Ситрина свой шутовской хоровод, «предназначены… явно не для того, чтобы походить на живых людей, созданных воображением в результате внимательного изучения реальной действительности. Назначение их, скорее, в ином: создавать обстановку столь абсурдную и эгоистичную, что на ее фоне главный герой должен выглядеть едва ли не святым»[2].
Протагонист романа наделен автобиографическими чертами. Выходец из бедной семьи еврейских иммигрантов, он, подобно своему создателю, сделал головокружительную карьеру: написав кассовую пьесу, добился богатства, известности, приобщился к культурному и политическому истеблишменту. За «жэ-зэ-элки» о деятелях «Нового курса» его задаривают литературными премиями; богатенькие глянцевые журналы заказывают ему статьи о ведущих политиках, а издатели отваливают многотысячные авансы за ненаписанные книги; он член элитарного спортивного клуба, где играет в теннис с биржевыми маклерами и гангстерами самого высокого пошиба; он на дружеской ноге с сенатором Бобби Кеннеди; де Голль сделал его кавалером Почетного легиона, а президент Кеннеди пригласил в Белый дом на вечер, посвященный культуре. Из всех героев Беллоу этот прикормленный интеллектуал с ежемесячным доходом в сто тысяч долларов и потугами на духовность — самый удачливый и благополучный. Правда, как и его предшественники (прежде всего, из романов «Герцог» и «Планета мистера Сэмлера»), герой-повествователь «Подарка …» — типичный «шнук», который привык плыть по течению и которым помыкают все кому ни лень: жена, любовница, друзья, адвокаты, импульсивный чигагский мафиозо Кантебиле (едва ли не единственный, кому своими безумными выходками удается несколько оживить вялотекущее действие, зацикленное на переживаниях и воспоминаниях Ситрина).
И конечно же, протагонист переживает внутренний кризис: болезненно ощущает упадок творческих сил, разлад в своей душе и слабость личностных связей с внешним миром. Пытаясь выйти из сумеречного состояния души и обрести единство своего «я», Ситрин на протяжении многих страниц предается философским медитациям или же ведет высокоумные беседы с другими персонажами. Повествование на две трети состоит из диалогов и отвлеченных рассуждений, так что книга порой напоминает трактат, а не роман. Герой (а вместе с ним и сюжет) увязает в трясине антропософии, до посинения размышляет о высоких материях (например, о роли художника в современном обществе или о бессмертии души), то и дело поминает Сократа, Платона, Спинозу, Гегеля, Кьеркегора, Уайтхеда, Рудольфа Штайнера,Макса Вебера, но вот беда: размышления его редко когда выходят из разряда самых обыкновенных общих мест, типа «всё на свете сем превратно, всё на свете коловратно». В отличие от мудрого старика Сэммлера и даже невротичного Мозеса Герцога, Чарльз Ситрин — это (воспользуемся хлестким щедринским словечком) самый настоящий пенкосниматель, лишенный способности оригинально мыслить. Он только и может, что отрыгивать жвачку чужих идей, прячась за частоколом громких имен.
Отсутствие у повествователя оригинальных философских концепций — еще не повод для критики автора. В конце концов он романист, а не философ. Куда хуже, что ему не удалось достичь органичного единства философских идей с образным миром романа. Как выразился в своей кисло-сладкой рецензии Джон Апдайк: «По-настоящему серьезным недостатком «Подарка от Гумбольдта» является то, что проблемы, которые занимают автора, не цепляют шестеренки сюжета. <…> Сама по себе поглощенность Беллоу сверхъестественным вовсе не бессмысленна — она позволяет бесстрашному гуманизму понять, что с потерей веры в загробную жизнь человеческое существование беспредельно обедняется, — однако благодаря ей истончается художественная ткань».[3]
Плохо и то, что во время плавания по житейским и философским морям читателю негде приткнуться, кроме как в каюте занудливого протагониста. Прямо по Бахтину: «герой завладевает автором. Эмоционально-волевая установка героя, его познавательно-этическая позиция в мире настолько авторитетны для автора, что он не может не видеть мир только глазами героя и не может не переживать только изнутри события его жизни; автор не может найти убедительной и устойчивой ценностной точки опоры вне героя»[4].
Отношение автора к герою-повествователю колеблется между добродушной иронией и умилением. Ловкий пенкосниматель и конформист противостоит всем другим персонажам как воплощение добродетели. Пренебрегая психологической убедительностью, автор выставляет Ситрина безответным страдальцем, эдаким Иовом, на которого одно за другим обрушиваются несчастья: из-за неоплаченного карточного долга Кантебиле превращает в груду металлолома шикарный ситриновский мерседес и потом всячески изгаляется над кротким героем, требуя публичных извинений; сутяга-жена втягивает Ситрина в разорительные судебные тяжбы; любовница выходит замуж за другого, да еще и подбрасывает ему сына от первого брака.
Если романная посудина и держится на плаву, то только благодаря экспансивному поэту-авангардисту Гумбольдту фон Флейшеру, несостоявшемуся гению и пророку, в погоне за миражами собственного тщеславия развеявшему по ветру свой талант и здоровье. Когда-то друг и покровитель Ситрина, мечтавший о том, чтобы «освободить и облагодетельствовать человечество», с годами он потускнел, исписался и превратился в скандалиста, интригана и пьяницу, снедаемого завистью и одержимого припадками безумия. Прожектер и краснобай, эрудит, в чьей голове кипело характерное для «красного десятилетия» горячее варево из модернистской эстетики и «левой» идеологии (Аполлинер, Ленин, Фрейд, Джойс, Гертруда Стайн, Троцкий), он стал жертвой своего честолюбия и истасканного мифа о «проклятом поэте».
Образ Орфея из Гринич-виллидж, к которому в своих воспоминаниях постоянно обращается Ситрин, позволяет читателю отдохнуть от метафизических умствований повествователя и окунуться в бурную жизнь интеллектуальной элиты Америки тридцатых — шестидесятых годов, почувствовать биение живой жизни. Образ этот получился столь ярким и полнокровным потому, наверное, что за ним стоит реальная человеческая драма. Прототипом Гумбольдта фон Флейшера считается поэт Делмор Шварц (1913 -1966), после бурного успеха дебютной книги заслуживший лестное звание «американского Одена», но затем не оправдавший ожиданий, погрязший в алкоголизме, семейных дрязгах и наконец скончавшийся от сердечного приступа в лифте зачуханной нью-йоркской гостиницы (причем тело его двое суток пролежало в морге никем не опознанное и не востребованное).
Тема нераскрывшегося дарования, затронутая автором, получила в романе полноценное художественное воплощение, благодаря чему несовершенное творение Сола Беллоу сохранило жизнеспособность и тридцать лет спустя после выхода в свет.
И я, несмотря на сделанные замечания, с чистым сердцем рекомендовал бы книгу всем любителям Настоящей Серьезной Литературы, да вот беда: бойкий, но весьма неряшливый (а временами и откровенно неграмотный) перевод, предложенный нам издательством «АСТ», не позволяет завершить рецензию на благостной ноте.
***
Начнем с заглавия — «Humboldt’sGift»,- не слишком удачно переданного как «Подарок от Гумбольдта». Правильнее было бы — «Дар Гумбольдта». Более емкому «дар» переводчик предпочел «подарок», что соответствует сюжетной коллизии (разоряющийся Ситрин получает по завещанию умершего Гумбольдта сценарий фильма, благодаря которому ему удается поправить свое финансовое положение), но напрочь игнорирует одну из главных тем романа и тем самым уплощает авторский замысел.
Халатность (иначе и не скажешь) проявлена и в отношении культурно-исторического контекста романа. В книге, охватывающей почти полувековой отрезок американской жизни, пестрящей непрозрачными для нас аллюзиями, малопонятными реалиями и неизвестными именами, нет ни комментария, ни предисловия. В результате львиная доля ассоциаций, ироничных намеков и подтекстов, понятных американцам, испаряется при перегонке на язык родных осин. Многим ли из нас хоть что-нибудь скажет фраза «То были дни Хака Уилсона и Вуди Инглиша»? И многие ли сразу догадаются, что «Деревня», не раз упомянутая на страницах романа, означает «Гринич-виллидж», богемный район в нижнем Манхэттене, а невозможный руссизм «деревенщики» относится к его обитателям?
Вопреки известной максиме Жуковского («переводчик в прозе есть раб…»), Г. П. Злобин обходится с текстом оригинала с бесцеремонностью флибустьера, взявшего на абордаж купеческое судно и тут же затеявшего его переделку: неизвестные ему имена и названия, словосочетания и целые фразы, в суть которых он не потрудился вникнуть, или до неузнаваемости искажаются, или выбрасываются за борт, словно ненужный хлам.
Особенно небрежен переводчик при передаче имен собственных. Вместо привычного Антонен Арто читаем Антонин Арто; 28-й президент Соединенных Штатов Вудро Вильсон, чью биографию написал Ситрин, перекрашивается в «Уилсона»; вопреки традиции нобелевский лауреат Йейтс упорно именуется «Итсом», а американский беллетрист Горацио Олджер (1834-1899) — «Элгаром»; художник-иллюстратор Джон Хелд младший (1889-1958) зовется «Хелл» (словно подвыпивший Фальстаф кличет принца Гарри!); название журнала «Look» в нарушение всех фонетических правил дается как «Люк»; «легкий на ноги, как серна в поле», Асаил, слуга Давида из Второй книги царств, с которым, сравнивает себя Ситрин, превращается в Асу (так звали иудейского царя, 917-876 гг. до н.э.); апостол Павел вместо Тарса отправляется переводчиком в Тарус.
А вот вам и примеры произвольных пропусков. Главный герой встречает давнего знакомого, мечтавшего когда-то о певческой карьере, и с упоением перечисляет их любимые пластинки с записями Тито Скипа, Титта Руффо, Рейнальда Верренрата, Маккормака, Эрнестины Шуман-Хайнк, Амелиты Галли-Курчи, Верди и Бойто, — из всей вереницы певцов и композиторов в переводе Злобина уцелели лишь последние трое да Руффо.
Ситрин беседует по душам со своим богатеньким братцем Джулиусом, и когда речь заходит о ситриновской женушке, тот раздраженно бросает: «She’dfitinwiththeSymbioneseorthePalestineLiberationterrorists»[5], «Ее бы к симбионистам или к палестинским террористам», — привожу перевод Анны Жемеровой, обнаруженный мною в «сети» во время написания рецензии, см.: http://www.bellou.net.ru/lib/al/book/408). Г. П. Злобин, видимо, ничего не знает о Симбионистской армии спасения, левацкой террористической группировке из Сан-Франциско, которая прославилась на всю Америку серией дерзких преступлений (в 1974 году, как раз во время написания романа, террористы, или, как выразилась бы Новодворская, «комбатанты», захватили в заложницы дочь газетного магната Хёрста Патрицию, причем та вскоре «перековалась» и стала участвовать в их акциях). В злобинской версии разгневанный Джулиус забывает о доморощенных злодеях: «Ей бы террористкой быть из “Освободительного фронта Палестины”».
ДальшеДжулиусязвительноаттестуетситриновскогоадвоката: «He’s smoother than a suppository, only his suppositories contain dynamite». (В переводе А. Жемеровой: «Гладкий и скользкий, как суппозиторий, но суппозиторий с динамитом».) Не знаю, что смутило Г. П. Злобина, «суппозиторий» или «динамит», но в его переводе ехидная реплика Джулиуса, теряя остроту, превращается в грубовато-банальный фразеологизм «Без мыла в зад влезет».
В переводе этой же сцены, уж если мы за нее взялись, можно найти еще немало всевозможных огрехов.
«…Why couldn’t you be the tough guy, a Herman Kahn or a Milton Friedman, one of those aggressive guys you read in The Wall Street Journal?» — вопрошаетДжулиус. В «АСТэшном» переводе фраза обессмысливается: «(Если уж тебе так хочется быть интеллектуалом), то почему не Германом Каном или Милтоном Фридменом? Одним из тех напористых ребят, которые читают «Уолл-стрит джорнэл»?» (здесь и далее курсив мой — Н.М.). Не надо быть большим знатоком английского, чтобы догадаться: социолог и футуролог Герман Кан (считавший, что для утверждения демократии США имеют полное право применить ядерное оружие) и глава чикагской экономической школы, твердолобый монетарист Милтон Фридман ставятся в пример гуманитарию Ситрину вовсе не как усердные читатели авторитетного журнала, и потому более приемлемым является вариант Жемеровой: «Почему ты не можешь быть жестким, как Герман Кан или Милтон Фридман, или те агрессивные парни, что печатаются в «Уолл-стрит джорнэл»?
«OnmylastvisitUlickwasslenderandworemagnificenthip-huggers», «В мой предыдущий визит Юлик был стройнее и носил брюки в обтяжку»), — глядя на обрюзгшего братца вспоминает герой-повествователь. В переложении Г. П Злобина «hip-huggers», модные лет сорок назад брюки, превращаются в «великолепные приталенные рубашки».
С видовыми и временными формами глаголов переводчик обращается еще более небрежно, что порой приводи к катастрофическим последствиям.
ВотуваленьиобжораДжулиусзавистливоподразниваетбратца : «You were always a strong-willed fellow and a jock, chinning yourself and swinging clubs and dumb-bells and punching the bag in the closet and running around the block and hanging room the trees like Tarzan of the Apes. Youmusthavehadabadconscienceaboutwhatyoudidwhenyoulockedyourselfinthetoilet» («У тебя всегда была сильная воля, ты был спортсменом, подтягивался и размахивал битами и качался гантелями и молотил кулаками мешок в чулане и носился по кварталу и висел на деревьях, как Тарзан-Повелитель Обезьян. Ты, наверное, мучался угрызениями совести, когда запирался в туалете и делал то, что делал…»). У Г. П. Злобина прошедшее время меняется на настоящее: «У тебя-то воля есть, да еще физкультурой занимаешься — и на перекладине подтягиваешься, и гири выжимаешь, и грушу колотишь, и трусцой бегаешь, и по деревьям, как Тарзан, лазаешь. Не стыдишься того, что делаешь в сортире?», — и получается, что разменявший пятый десяток Ситрин, словно подросток, лазает по деревьям да еще занимается онанизмом, запершись в туалете (это он-то, как перчатки менявший жен и любовниц!).
Я остановился на разборе одного эпизода, но поверьте: в других местах залежи переводческой и редакторской халтуры не менее внушительны.
Не будем смаковать явные опечатки, типа «tediumvitac» вместо «vitae», «десятки мыслителей, опутавших паутиной провидчестве» или «С времен Линкольна» вместо «Со времен Линкольна», — вероятно, они неизбежны в нынешнем книгоиздании. Я не хочу злобствовать по поводу разного рода стилистических неуклюжестей (ответить на некоторые большие вопросы — «tosatisfycertaingreatquestions», «джаз эйдж» — компот из «века джаза» и «нью-эйджа»), указывать на невнимание к каламбурным созвучиям (например, «Mexicoofwhoresandhorses» переводится как «Мексика, страна хороших шлюх и хороших лошадей», хотя можно было бы выразиться точнее и резче: «лошадей и блядей»), сетовать на банальное многословие (у Беллоу — «Itseems, afterall, thattherearenonon-peculiarpeople; у Злобина — «Когда задумываешься над такими вещами, неизбежно приходишь к выводу, что каждый человек — это особая, неповторимая личность со своими странностями, привычками и прихотями) или придираться к многочисленным пропускам, порой убивающим авторский образ («Theacidsmellofgasrefinerieswentintoyourlungslikeaspur (p.25, в переводе Жемеровой: «Кислый запах нефтеперегонки подстегивал наши легкие, как уколы шпор»; у Злобина попросту: «Кисловатый запах нефтеочистительных заводов проникал в легкие; на той же странице, кстати, пропущена фраза «UnderHumboldt’spolobootthecarburettorgasped» («Под гумбольдтовскими ботинками для поло задыхался карбюратор»).
Но что прикажете делать с многочисленными случаями отсебятины, грубо искажающими смысл авторского высказывания? А в «Подарке» их не надо искать с лупой — они валятся на тебя глыбами. Порой создается впечатление: переводчик настолько уверен в собственной безнаказанности, что перевирает текст оригинала из чистого озорства или непонятного чувства противоречия автору.
Например, в описании Ситрина молодой Гумбольдт — «красивый человек с широким белокожим лицом» («Humboldt, thatgranderratichandsomepersonwithwideblondeface»), но у Злобина он предстает как «красавец мужчина с румяным лицом».
Гумбольдт с восхищением рассказывает желторотому провинциалу Ситрину о вожде мирового пролетариата: «▒Iknow’, hesaid, ▒howLeninfeltinOctoberwhenheexclaimed, “Es schwindelt!”. He didn’t mean that he was schwindling everyone but that he felt giddy. Lenin, toughashewas, waslikeayounggirlwaltzing», но переводчик, видимо шутки ради, переадресует сказанное о Ленине самому Гумбольдту, и вместо «Ленин, человек довольно жестокий, чувствовал себя как дебютантка, первый раз кружащаяся в вальсе» (перевод А. Жемеровой) мы читаем: «Гумбольдт не кружил никому голову, он опьянел от успеха как девочка после первого вальса, хотя крутой был мужик».
Стоит Ситрину заметить, что во время игры в мяч одинаковые свитера делали Гумбольдта и его жену Кэтлин похожими на новобранцев — «IntheirsweatersheandKathleenlookedliketworookies», — как переводчик тут же переодевает заигравшихся американцев в приснопамятное каждому советскому школьнику изделие отечественной промышленности и заставляет их бегать «в хлопчатобумажных трениках».
Рассказывая о своем знакомом, несостоявшемся певце Менаше, повествователь сообщает: «Ibelieve, however, thathemighthavebecomeasingerbutforthefactthatontheYpsilantiYMCAboxingteamsomeonehadhithiminthenoiseandthishadruinedhischancesinart» («Я верил, что он мог бы сделаться певцом, если бы кто-то из боксерской команды Союза христианской молодежи Ипсиланти не заехал ему по носу, чем и лишил Менашу всяких шансов добиться успеха в оперном искусстве»), но переводчик и здесь не может угомониться и зачем-то делает из Менаша бейсболиста: «Уже тогда я понимал: оперной звездой Менаш не станет, — однако верил, что он мог бы петь, если бы в юности ему не перебили нос. Он входил тогда в бейсбольную команду от городской организации Христианского союза молодежи».
И на десерт — самый смешной ляп. Ситрин беседует с леворадикальным интеллектуалом Хаггинсом, и тот, заикаясь от негодования, жалуется: «… я хол-хол… из-за т-твоих д-дурацких шуточек на мой счет. Разве ты не с-сказал, что я — Т-томми Мэнвил своего движения? И меняю п-ристрастия, как т-тот менял член?» Для справки: Томми Мэнвилл (1894-1967) — любвеобильный миллионер, переменивший тринадцать жен и обессмертивший себя циничным афоризмом: «Платить алименты — все равно, что покупать овес для сдохшей лошади». И если мы заглянем в оригинал, то убедимся, что речь там идет вовсе не об экстремальной трансплантологии: «YousaidIwastheTommyManvilleoftheleftandthatIespousedcau-causesthewayhema-marriedbroads «(«Ты отпускаешь такие шпильки в мой адрес. Ты назвал меня Томми Мэнвиллом левых и сказал, что я п-поддерживаю идеи с тем же р-рвением, что он женится на шлюхах»).
Мы бы и дальше могли лакомиться плодами переводческого разгильдяйства, но размеры журнальной статьи не беспредельны, жизнь коротка, и я закругляюсь. А вы уж сами решайте: стоит ли вам принимать такие презенты, как «Подарок от Гумбольдта»?
Николай Мельников