Вступление Бориса Дубина
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2007
Перевод Борис Дубин
В поздних стихах Ярослава Ивашкевича набросок зимнего пейзажа внезапно заканчивается горьким восклицанием:
Как же долго я не был
На могиле у Юрека!
Юрек здесь — это друг юности, поэт Ежи Либерт. Они познакомились в начале двадцатых в одной из варшавских редакций. Ивашкевич был десятью годами старше, выпустил уже несколько книг стихов и прозы. Перебивающийся репетиторством безденежный и бездомный студент Либерт, случалось, гостил в загородном имении семейства Ивашкевичей в Стависко, они обменивались письмами, литературная критика связала первый либертовский сборничек с модной тогда поэтической группой «Скамандр», одним из лидеров которой был Ивашкевич. Между тем отличие приглушенной, францисканской по духу лирики застенчивого провинциала Либерта от броской поэтики столичных кабаретистов-скамандритов было заметно уже тогда. Скоро — а вся литературная жизнь Либерта уместилась буквально в несколько лет — их пути и вовсе разошлись, хотя хорошее отношение сохранилось. Можно было бы сказать, разошлись вполне мирно, если бы не стигма «болезни века» — туберкулез, вдруг открывшийся тогда у Либерта и стремительно развившийся до стадии уже необратимой.
От прежних литературных знакомцев Либерта отчуждал, конечно же, смертельный недуг: он знал, что обречен. Отчуждала причастность к религиозному кругу ксендза Корниловича: скамандриты аттестовали себя леворадикалами и атеистами. Либерт же был прилежный прихожанин и духовный поэт, а непримиримость этического поиска делала его, и без того не слишком общительного, еще более замкнутым, нелегким в повседневном обиходе. Так что тогдашнее существование Либерта — по позднейшей характеристике Ивашкевича, «на первый взгляд, заурядное и бесцветное» — составляли все более углубленные стихи и активнейшая, напряженная переписка с самым близким ему человеком, начинающей художницей и поэтессой Брониславой Вайнгольд, вскоре принявшей монашеский сан и вошедшей в польскую словесность под именем Агнешки (опубликованные в 1976 году либертовские «Письма к Агнешке» Ежи Анджеевский поставил на уровень высших памятников отечественной эпистолографии, сравнив их с перепиской Словацкого).
Стихи Либерта, отметит уже наш современник, взыскательный Ярослав Марек Рымкевич, только начинаются как идиллия, а заканчиваются они как трагедия. В предсмертных вещах пасторального прежде поэта звучат мучительные, даже богоборческие ноты, напоминающие, пожалуй, ветхозаветную Книгу Иова. В них приоткрывается какая-то новая поэтика вещих, иногда страшных снов, странно близкая к сюрреализму Шульца или Виткевича, которых, он, кажется, не знал, или к будущим кошмарам Тадеуша Кантора, которых он знать и вовсе не мог. Но продолжить эти шаги самому автору было уже не суждено.
Безвременно ушедший, как правило, оставляет в живых боль вины. Вины не только за прошлое, которого не переиначить, но и за будущее, когда он, живой лишь в их воспоминаниях, обречен умереть еще раз, став дважды забытым. Неяркую либертовскую музу не забыли, но характерно, кто и когда вспомнил поэта из Ченстоховой, кому и зачем он оказался нужен. В переломном для всей Европы 1934 году сборник либертовской лирики открыл своим предисловием «Аполлон польской поэзии» Леопольд Стафф. В столь же роковом 1943-м гениальный Кшиштоф Камиль Бачинский — жить ему оставалось не больше года — взял эпиграфом к своей так и не завершенной поэме «Выбор» заключительные строки либертовского «Всадника». Затем книга стихов Либерта вышла в начале обнадеживающих пятидесятых, но настоящая известность пришла к нему уже в шестидесятые годы, вместе с коренным обновлением польской культуры. Как будто его тень вызывают всякий раз на повороте общих времен, перед решающим собственным шагом. Имя-оберег, имя-путеводитель… Если он, кажется, и не смел надеяться на подобную судьбу, то желал бы для себя, я думаю, именно такой.
Несколько
вынужденных слов о переводах, их история по-своему примечательна. Они были
сделаны почти тридцать лет назад, в первой половине
Однако недавно стихи Либерта — то на польском, то на русском — стали сами собой всплывать в памяти. У себя в столе я нашел лишь несколько машинописных листочков (компьютеры, напомню для молодых, добрались до наших палестин только к девяностым годам, а рукописей — своих — я не храню). В редакторских столах «Иностранной литературы» от того времени, понятно, ничего не осталось: нет тех людей, тем более — их столов. К счастью, машинописная пачка, несмотря на всяческие пертурбации стольких лет, почти целиком сохранилась в домашнем архиве Юлии Марковны Живовой. Мы в 1977 году замечательно работали с ней как редактором над книжечкой Бачинского в издательстве «Художественная литература», и я потом принес ей одну из копий либертовских переводов — на всякий случай, посмотреть, а там кто знает… Сегодня я еще раз сердечно благодарю Юлию Марковну, без которой нынешняя публикация, как и тогдашний Бачинский, не могли бы состояться.
______________________________
Апрель
В пекле, зеленом пекле
Соки бурлят, вскипая.
Камушком из рогатки
Птаха мелькнет слепая.
Голову лось закинул,
Замер, став на поляне, —
Взглядом летит по следу
Лани, небесной лани.
1923, декабрь 1929
Утренняя музыка
Ветер по далям крадется,
Небо и кроны колыша,
И звонкие птичьи горла
Роняют лазурь в затишье.
Тишь, до краев налитая,
Пряною сладостью винной,
Цедит лазурь в наперстки
Акации и жасмина.
Лазурь в серебро вольется,
И брызнет благоуханье,
Что жжет язычки пичугам
И капает, звон чеканя.
Июнь 1923
На даче
В ночи загорланит поезд —
Железный петух бессонный.
Как молния, вспыхнет провод
За темно-зеленой кроной.
Далёко, за синим полем
Встают облака над бором.
Какое же это счастье —
Покинуть палящий город!
И веет в саду жасмином,
И дождик по стеклам катит.
Для капель, для тысяч капель
Любого сердца не хватит.
3 июля 1923
Серебряный паук
Позднелетней серебряной ночью,
Как шкатулкой, обтянутой шелком,
Серебристый паук небесный
Среди звезд и лугов защелкнут.
Он, как мух, загоняет в сети
Черный пруд со стодолой рыжей,
Затаится и подползает,
От сытости чуть не брызжа.
Манит яблоню и рябину,
Завлекая их сладкой жутью.
Бьются птахи, когда им горло
Он заливает ртутью.
В ясли сунется и теленком
Лижет морды коровам спящим.
В ригах шарит, ворует груши,
С огородов капусту тащит.
Как серпом, серебристым тельцем
Полоснет по рани небесной,
И хлынет настой кипучий
Из розово-синей бездны.
Август 1923
Начало осени
В листьях яблоки пляшут,
Шум нахлынет и канет.
То пригреет внезапно,
То прохладой потянет.
Улыбаюсь. В улыбке —
Всё, о чем я тоскую.
Но никто не увидит
Мои слезы втихую.
И лишь кони, что в путах
Ковыляют по лугу,
С той же болью посмотрят
И уткнутся мне в руку.
О просторы, просторы!
Вековечная тайна —
Осень, яблоки, тучи,
Табуны и скитанья.
1923 — декабрь 1929
Пейзаж
К реке сбежались хаты.
На воду пала дрема.
От крыш ксендзовья дома
Лег отсвет красноватый.
Копенка золотая
С разбегу окунулась —
В нее корова ткнулась,
Течение бодая.
В тоске и страхе бродит
Деметра за садами,
А там белеют астры
Дочерними следами…
1925 — ноябрь 1929
Венчание
Наломаешься, разогнешься,
Пот с лица оботрешь устало.
Вот он, дом твой, уже под крышей,
Стенка к стенке надежно стала.
Тычась в окна, береза гнется.
Шелестит листва молодая,
Но закроешь глаза и стихнешь,
Все о том же себя пытая.
Кто разделит мой дом со мною,
Встанет рядом вернее тени,
Чтобы всё, как мечталось, было:
В сердце — мир, а в окне — цветенье?
Кто на палец кольцо наденет,
Так привяжет, чтоб вечно помнить,
Чтобы стены наполнить счастьем,
Каждый угол собой наполнить?
Будешь вскакивать, вещи двигать,
Ждать, не скрипнет ли половица.
И прибьешь у двери подкову:
Вдруг заметит, вдруг постучится?
Пусть берёт тогда все, что хочет,
Все, что есть у меня на свете:
Кровь от крови и плоть от плоти,
Сердце это и руки эти.
У дороги распятье вроешь,
Дверь ветрам распахнешь широко, —
Ходят кроны, округу застя, —
И поникнешь, сев у порога.
Над тобою качнется небо.
Промелькнет лепесток левкоя.
Запылаешь, и дом займется,
Подожженный твоей рукою.
Обручишься с огнем навеки,
Ставя крест на добре убогом.
И останетесь только двое:
Бог на небе — и ты под Богом.
1926
Словацкий
Рано ли, поздно — в вешнем потоке
Ты возвратишься в край свой далекий,
Близких приветишь, став на пороге,
И первым долгом спросишь в тревоге:
Как вы тут жили? Как было дело,
Когда над домом буря свистела?
Страх меня мучил, сердце болело:
Это на месте? То уцелело?
С вами оставив все дорогое,
Меря чужбину шагом изгоя,
Не находил я сна и покоя
И об одном лишь думал с тоскою.
Видел, как тучи с градом и громом
Тяжкой грядою встали над кровом,
Сумраком черно-километровым…
Как мне хотелось грянуть в них словом!
Как мне хотелось быть с вами в горе!
Издали мчал я дому в подспорье,
С тучей и вихрем в противоборье,
Стяг защищая, с молнией споря.
Ждал, что однажды кто-то знакомый
Стоны услышит, выйдет из дому,
Словом поможет горлу немому,
С век моих сгонит черную дрему.
Брызнет целебной влагой криницы,
Чтобы мне от этих чар исцелиться,
Чтоб из заклятой, чуждой столицы
Выйти на тропку по медунице.
Грудью прижмусь я к зелени милой,
Чтоб отпустило все, что щемило…
Попусту ждал я… Темная сила
В круг меня ввергла, сном подкосила.
Снилось, что стихли буря и пламя
И что моими вышли следами
И отыскали — снова я с вами,
Не затерявшись между словами.
И в мою вечность, в морок глубокий
Висла пробилась плеском в осоке,
И отразился в ясном потоке
Облачным гребнем труд мой высокий.
1926
Всадник
Я бежал от тебя в испуге,
Думал скрыться тропой кружною,
Но с зарею на небе снова
Проступали следы за мною.
Ты нагнал меня, горний всадник,
Сокрушил, подмял под копыта,
И, как дым с налетевшим вихрем,
Рухнул я, милосердьем сбитый.
Нету слов, чтобы вновь подняться,
Речь моя все трудней и глуше.
Или нужно утратить слово,
Чтоб его обрести, как душу?
Или нужно себя превысить
Верой в слово твое живое?
Если нужно, бей не жалея, —
Я всего лишь твой верный воин.
И над сердцем, одно постигшим,
Остальное уже не властно:
Тот, кто сделал навеки выбор,
Перед выбором ежечасно.
1926
Давние слова
Рафалу Блюту*
Петли сдавили хваткой стальною,
Сетью накрытый, пал на колени,
Но от себя мне нет избавленья:
Даже под сетью слово со мною!
Не убегаю от птицелова,
Вглубь зарываюсь и цепенею,
Только напрасно: раньше ль, позднее —
Снова находит горькое слово.
Руки ветвями к небу возносит,
Корку срывая, в сердце стучится, —
Всё, что копил ты, нес по крупице,
Прахом развеет, попусту бросит.
И не пытайся переупрямить,
Всё, что скрываешь, дочиста выдай!
Даже минуты нет позабытой,
Помню любую, знаю на память…
Сызнова тучи виснут грядою,
Катят по сердцу теплые струи, —
Зря хорониться, биться впустую:
Неизгладимо пережитое.
Небо набухло мраком лиловым,
Ядом сочится, встав надо мною,
В круг замыкает, стиснув стеною, —
Слову вверяюсь, втянутый словом.
В отзвуки впевшись, вслушавшись в пенье,
Телом накрою всё, что имею,
Съежусь недвижно, глянуть не смея…
Бей, сокрушенье! Бей, сокрушенье!
1927
Юрговская корчма
Поверни, растай, окаменей!
Жги тебя мороз и путай вьюга, —
У корчмы не осаживай коней
И не пей, не пей, подруга.
Там скакнет из рюмки бес голубой,
Нежный тенор с выраженьем умиленным,
Тук в стекло — шкалик слез перед тобой,
А он плачет, набирая тон за тоном.
Тукнет вновь, выжмет верхнее ля,
Остановит время, круг замыкая,
И заплачется из вечности, моля:
Выпей, выпей, дорогая.
Звяк стекла… Поглядишь — он исчез,
Только эхо разливается так сладко,
А из шкалика — другой, рыжий бес:
Тупо смотрит, и на лбу чернеет складка.
Вперит глаз — и пронзит как игла,
Затоскуешь, от догадки холодея.
Тукнет вновь — я гляжу из-за стекла.
Ах, не пей, не давайся чародею!
— Ты, родной? — Снова звякнет стекло,
Треснут стены, лопнет крыша над корчмою.
Под ногами зачернеет жерло,
И беспамятство нахлынет и смоет.
Только вальсик тот бесовский запоет,
Зарыдает, милый, незабвенный…
Раз-два-три, раз-два-три, поворот —
И пушинкой поплывешь сквозь стены…
март 1928
Надежда
Знаю на память все "безуспешно",
Все "понапрасну" твердо усвоил,
Но озареньем над головою,
Молнией в сердце — надежда!
Гром,поражающий в подреберье,
Мозг, сокрушенный ударом!
Ведь не напрасно, ведь не задаром —
Верю я , верю я, верю!
Март 1928
Грустная весна
Пиво сиднем попиваю,
За окно гляжу без толку:
Елка? Стало быть, за елку!
Будь здорова, дорогая!
Дождик сеется, мутнея,
Топит голые опушки…
Понемногу тонет в кружке
Этот март, что всех грустнее.
Посошок мой, мой вожатый,
Как же это, друг сердечный?
Ты в щели торчишь запечной,
Я сижу, к стене прижатый.
Ну, скажи, скажи хоть слово —
Знал ли кто, подумать мог ли?..
Лапы хвойные намокли —
Выпьем, елка, будь здорова.
Только бы просохли лужи,
Выступили бы дороги,
Только б глянуть на отроги,
Отхлебнуть, вдохнуть поглубже.
Только! — я неприхотливый:
Больше мне не по заслугам.
Мажу, мажу круг за кругом,
Окуная палец в пиво.
А еще бы лучше с нею
Встретиться хотя бы взглядом,
Хоть на миг увидеть рядом
Те глаза, что всех грустнее, —
Тут-то веки вдруг смежатся,
Ель в тумане, слезы в горле…
Вот, поэт, не жизнь, а горе:
Ни хлебнуть, ни отдышаться.
Март 1930
Траурный марш
…Гроб тебе, мальчик, сработаем сами —
Как полагается, крепкий и впору.
И, потянувшись лугами-лесами,
С ношею смертной поднимемся в гору.
Как тебя бросить нам, незащищенный,
Свято вверявшийся нашей опеке?..
Прочь отойдем от закраины черной —
Нет, не покинем, пусть верит вовеки.
Граем и плачем гонимы от ямы,
С прахом, бледнея, попятимся немо…
Но позовет нас отец твой, а мама
Взглядом безумной уставится в небо…
…………………………………………………
Июль 1930
Пихтовая колыбельная
Доктору Зигмунту Жулчинскому
Не спасла медицина,
И родня прикатила —
Мужа, брата и сына
Проводить до могилы.
Солнце бьет через ветки,
Припекая на лавке
Полумертвые клетки
Человечьей козявки.
Жизни просят оглодки,
В кашле корчатся трудном…
Снова полдень в чахотке,
Горный полдень над Прутом.
До чего ж тут в июле
Пихты благоухают…
И они обманули:
Воздух не помогает.
Скачет ртуть за чертою,
Но уймется к рассвету.
С новою пустотою
Быстро свыкнется лето.
И, пихтовник минуя,
Отойдут они вскоре:
Тело — в почву лесную,
А душа — в лесогорья.
Июль 1930
За окнами рябина
За окнами рябина
Склоняется у тына,
И верховодит осень
Округою пустынной.
Гуцулы в клубах пыли
Гурты заворотили.
Коснись любой былинки —
И раскрошится былье.
В травинке этой вялой,
В трембитах с перевала
И в тучах — всюду осень,
Ее на всё достало.
Спеши, черкай страницы,
Она вот-вот умчится.
Насобирай по крохам,
Как выйдет, как случится.
Октябрь-декабрь 1930
Лисы
Не поможет, не поможет бром.
Снова здесь они — да вот — неподалеку,
Снова прядают, крадутся, льнут к порогу,
Снова подбираются под дом.
Вскинь тулуп и выйди в пихты за сугроб!
Бром впустую — не забудешься в дремоте.
Ниже гнись, ищи получше и в замёте
Лисий след увидишь, лисий троп.
Так по тропу, пустосвят, и брось тужить!
Поспевай за лисом верткими шажками,
И учись, учись — горами да лугами, —
Как ступать и путать след, и жить.
Слышишь? Брешет он, уставясь в небосвод,
Лис голодный, видишь, вот он — лунной ковки!
Он покажет тебе все свои уловки,
Лисий ум и толк в тебя вдохнет.
Так учись же, пустосвят, овладевай
Ночью, ветром, всей премудростью лесною!
Лезь бочком, крадись по-лисьи стороною,
Да хитрей кружи, с пути сбивай!
Лисьим тропом лисьей ходкою спеши,
Пустосвят, перенимай его повадки!
Он секрет тебе откроет, страшный, сладкий:
Вся земля — твоя, и вдоль, и вширь!
Ну, не мешкай, бром не действует, пойдем!
Лисья ночь в окне, и нет ее свободней…
Не откладывай — за мной! — еще сегодня
Подкрадемся под соседский дом…
Уж тогда-то… бельма кровью налились…
Живо… живо… то горами… то лугами…
Прыгай… цапай… бей когтями.. рви клыками…
……………………………………………………..
Нишкни, нишкни! Я — голодный лис!
Ноябрь-декабрь 1930
* * *
Тебе, человек, обучаюсь.
Нескорая это наука.
И трудные годы ученья
Для сердца и радость, и мука.
С зарей ты надеждой разбужен,
Но разочарован под вечер.
Неверье и вера смешались
В уделе твоем человечьем.
Учусь тебе снова и снова
И, все еще не разумея,
Живу твоим утренним счастьем,
Вечерней тоскою твоею.
1931
Вступление и перевод с польского Бориса Дубина
______________________________