Роман. Вступление автора
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2007
Перевод Нина Шульгина
Михал Вивег[1]
Мое возмужание, как могло казаться со стороны, не было бурным, все присущие этому возрасту катаклизмы происходили внутри: ураганы сомнений, половодье комплексов. Да и чему удивляться! Я отнюдь не был красавцем: тощий очкарик, слишком ребячливый, слишком робкий. Но при всем при этом я уже тогда сознавал, что уродливым девочкам куда хуже. Я еще не был писателем, но в каком-то смысле уже тогда был гуманистом. Как они справляются с этим? — мучился я вопросом, глядя на некоторых своих одноклассниц, совсем уж дурнушек. Можно ли вынести такое? Образ девочки по прозвищу Фуйкова (с презрительным фуй ) — плод подобных вопросов.
«Игра на вылет» — конечно, не автобиографический роман. Хотя многие его эпизоды я пережил лично. Так погиб в армии мой одноклассник по гимназии. И я по себе знаю, как школьная любовь может определить всю твою жизнь. Мой лучший друг Давид женился на Иванке, самой красивой девочке из нашего класса. Но они уже давно развелись. На ежегодные встречи бывших абитуриентов всякий раз приходят порознь: либо Иванка, либо Давид. И оба всегда печальны. Роман — именно об этой печали, печали, которая с каждым годом все больше пронизывает нашу жизнь.
Михал Вивег
ТОМ
Когда тебе двадцать, совместное проживание с двумя сверстниками бывает вполне классным; в сорок один — это уже не потеха.
Случается, среди ночи будит тебя накатывающее похмелье и жажда, ты встаешь и идешь напиться хлорированной воды из-под крана, поскольку пытаться найти в холодильнике твое пиво или минералку — никакого толку. Тебе лень в темноте нашаривать тапки, и ты — в подтверждение самых мрачных предположений — босыми ступнями ощущаешь сухие хлебные крошки, перцовые чипсы, обрезки ногтей Скиппи, раздавленные маслины в чесночном соусе и невесть что еще. В следующую минуту ты поскальзываешься на разбросанных проспектах компании «Евротел». Скиппи три раза в год покупает себе новый мобильный телефон, ежемесячно меняет выбранный тариф и без конца подсчитывает свободные минуты, хотя в общем-то звонить ему некому. Равно как и мне — свободных минут у нас с ним навалом. Из двух комнат — Единицы и Тройки — доносится храп обоих сожителей, а с пробковой доски на стене в прихожей высвечивает из темноты белая четвертушка листа, безуспешно пытающаяся установить очередность уборки на месяц. Ты тихо открываешь дверь в ванную, ощупью нашариваешь резиновую вагину, которую Скиппи одним дождливым уик-эндом два года назад приспособил на стене вместо выключателя, и, жмурясь, включаешь свет. Потом потихоньку открываешь глаза: на невообразимо грязном умывальнике лежат три бритвенных прибора. Зеркало над ним заляпано столькими видами зубной пасты, что напоминает бездарную абстрактную живопись. Ты поворачиваешь кран, вода течет, а ты разглядываешь свои морщины у глаз и на лбу. Слушаешь, как вода уходит в раковину: в тишине ночной квартиры этот звук кажется вроде бы значительнее, чем днем. Словно он содержит какое-то закодированное послание для тебя: Ну что, старичок, куда такое годится? Дальше-то будет совсем худо.
Но тебя это особенно не удивляет… Может, ты даже слегка киваешь, останавливаешь воду и идешь опять лечь. К себе, в Двойку.
ЕВА
После развода она осталась одна.
Тогда ей все говорили, что в двадцать девять, а главное, с ее шармом (ненавистное слово) у нее не будет ни малейших проблем найти парня, но она, кстати, никого не искала. Подчас, правда, она принимает предложение пойти на чашечку кофе или в театр, однако это никогда ни к чему не приводит. По большей части уже с самого начала все выглядит как-то… натужно. Мужчины лезут из кожи вон — именно в этом, пожалуй, их промах. Она улыбается, разглядывает дорогие галстуки и выслушивает один анекдот за другим (Джеф утверждал, что отсутствие чувства юмора у нее граничит с умственной отсталостью), но в душе уже радуется, что вернется домой, наполнит ванну, разведет в ней мандариновую пену и будет слушать новый компакт-диск U2. Возможно ли понять такое? Большинство ее подруг (а мать и подавно) сказали бы, что невозможно.
Однако она не в состоянии ничего поделать. Ее красота будто заранее отнимает у мужчин силы. Слово «красота» она употребляет с такой же деловитостью, с какой богачи толкуют о деньгах — для бедняков это звучит, должно быть, заносчиво. Напротив, она совсем не заносчива, и комплименты ее скорее раздражают. Почему этот тип, черт возьми, делает вид, словно именно он открыл Америку? Да, она красива, она это знает, а дальше что?
Она не уверена, что могла бы объяснить самое себя. Многие из тех мужчин, что ухаживают за ней после развода, прибегают к разным романтическим жестам: дарят ей бриллиантовые кольца, которые она, извинившись, возвращает им; покупают авиабилеты в Лондон, которые потом с изрядным убытком аннулируют; бросают к ее ногам всю свою жизнь (подчас включая детей и жену). Делают вид, что готовы сжечь все мосты, вероятно полагая, что заполучить ее может только тот, кто способен на самую большую жертву. Иногда она кажется себе чем-то вроде свободной шикарной квартиры: предпочтение — самому выгодному предложению.
Как все предсказуемо! Сначала они преисполнены уверенности в себе, однако видя, что ее отношение по-прежнему сдержанное, сникают. Начинают вести себя с ней как с начальницей, заискивают. Без конца спрашивают, нравится ли ей то или иное блюдо, не нуждается ли она в чем и что они могли бы для нее сделать. Дескать, сделают все что угодно. Пожалуй, даже на колени упадут. Разве такие мужчины могут ей импонировать? До чего утомительно. Смешно. Возможно, наиболее точно когда-то это выразил Скиппи: «Мы все от тебя в отпаде». Сама она не сказала бы так (она никогда не употребляет жаргона), но что-то в этом есть. Неужто и впрямь не найдется тот, кто не был бы от нее… в отпаде?
Она представляла себе все иначе. «Ты воспринимаешь жизнь, как Гурвинек[2] — войну!» — кричал на нее однажды перед разводом Джеф, кипя гневом. Иногда посещает ее безумный сон: кто-то звонит, и она в халате идет открывать. За дверью стоит незнакомый мужчина; здоровается с ней одними глазами. Она отступает на шаг, мужчина входит и помогает ей собрать вещи: она открывает шкаф, вынимает плечики с одеждой, он складывает их в чемоданы. Ее дочка Алица вопрошающе смотрит на нее, но она взглядом дает ей понять, что все в порядке. Мужчина закрывает чемоданы, поднимает тот, что побольше, и берет Алицу за руку. Она несет второй чемодан. Они неторопливо спускаются к автомобилю, и мужчина отвозит их в свой дом…
Так сложно все объяснить. «Главное — это общение, — говаривал Джеф. — Общайся со мной! Разговаривай! Как я могу уважать твои потайные женские чувства, если ты даже не пытаешься выразить их? Как, черт подери, раскусить тебя?»
Алица попрекает ее, что в последнее время она торчит в ванной все больше и больше времени. Пожалуй, это правда, но она минут не считает. Всякие косметические изъяны, которые утром приходится как-то подправлять или затушевывать, после сорока множатся так быстро, что она начинает тревожиться. В восемнадцать ее утренний туалет продолжался не более пяти минут: бывало, почистит зубы, сполоснет лицо холодной водой, намажется первым попавшим под руку кремом, пройдется щеткой по волосам — и целый день все твердят, как она красива. Когда субботним утром она спускалась в кухню к семейному завтраку, лицо отца всякий раз светилось радостью, чуть ли не изумлением. По отношению к маме это казалось ей даже бестактностью. Иногда он отрывался от газеты и наблюдал за тем, как она пытается собрать части кухонного комбайна, чтобы из трех желто-зеленых кубинских помидоров выжать свежий сок.
— Послушай, Аленка, возможно ли, что в том грязном бунгало в Макарске мы умудрились сотворить такое невероятное чудо? — говорит он.
Он встает, нежно отстраняет дочь и составляет соковыжималку сам.
— Мне тоже невдомек, — отвечает Евина мать с улыбкой. А Еве шепчет: — Бунгало вовсе не было грязным. Папины выдумки…
Еве кажется, что это было вчера. Теперь она проводит в ванной битый час, а после того, как приходит на кухню, Алица говорит ей, что она должна побелить себе зубы и на мешки под глазами накладывать пакетики зеленого чая.
— А если ты и в самом деле решила отказаться от всякой прически, тебе придется носить платок!
Иногда ей кажется, что дочь начинает выражаться, как Том.
Вечерами она почти всегда дома. Занималась йогой для начинающих, но спустя полгода занятия бросила: все позы казались ей смешными (это всегда приходилось скрывать от увлеченной инструкторши). И весь парадокс в том, что она окончательно охладела к йоге как раз тогда, когда успешно овладела первыми сложнейшими упражнениями. У нее получалось лучше, чем у остальных, инструкторша хвалила ее, ставила всем в пример, но сама Ева казалась себе нескладехой в этих неестественных позициях. Я могу спокойно стоять на голове, но все равно останусь разведенкой, говорила она себе.
Она любит решать кроссворды, вязать и подолгу смотреть телевизор — плевать, что подумают об этом другие. Художественным фильмам предпочитает документальные, особенно передачи о путешествиях. «Вокруг света» и вовсе пропускает редко. Она никогда не была заядлой туристкой и в действительности путешествия не очень-то и привлекают ее (а что, собственно, еще привлекает меня в жизни? — иной раз спрашивает она себя), но временами пытается вообразить, как сложилась бы ее жизнь, если бы она родилась в какой-нибудь другой стране. Если бы училась, например, в Йемене в женской гимназии.
— В Йемене?! Ты, мама, реально чокнутая, — смеется Алица. — Как тебе что-то подобное вообще приходит в голову?
Ева не знает. Ее ли в том вина?
От телевизора голова полна самых разных рекламных слоганов и куплетов. Разумеется, всякую дребедень ей не хочется запоминать. Но от этого словесного балласта она просто не может избавиться. На прошлой неделе в угловой арке на площади И. П. Павлова она заметила, как мочится какой-то мужчина. «Народ себе![3]» — вмиг пришло ей в голову. Возмущенно она перевела взгляд на крышу ближайшего дома. «Мечта сбывается. Крыша на всю жизнь!» Уж не начинается ли так климакс? — посещает ее подчас мысль.
С работы она возвращается подземкой, ибо на машине из-за утренних пробок дорога тянулась бы в два раза дольше. Вагоны бывают так набиты, что невозможно вздохнуть. Если в редких случаях ей удается найти свободное место, она листает газету. Читает одни приложения: «Досуг», «Культуру», «Здоровье», «Финансы»; в местных и зарубежных репортажах лишь проглядывает заголовки. Заставить себя больше интересоваться политикой она не в силах. Скорее руководствуется инстинктом: про себя отмечает, как тот или иной политик ведет себя, как говорит, как одевается.
— Ты выбираешь не партии, не программы, — корит ее Джеф в канун выборов, — ты выбираешь костюмы! Ты выбираешь галстуки!
— Не только, — защищается она устало, зная, что битва уже проиграна, — еще присматриваюсь к их глазам, к улыбке и так далее…
— Выходит, если бы Гребеничек был похож на Ричарда Гира, ты бы голосовала за коммунистов?
Иногда она не может сосредоточиться на чтении и неприметно разглядывает пассажиров — главным образом женщин. Под ногами чувствует тряску и вибрацию многотонной телеги. Как вы справляетесь со всем этим? — иной раз хочется ей спросить их. Не кажется ли вам жизнь невыносимо тяжкой? Как это мы еще здесь существуем? Как это мы, подобно Ирене, не кинулись на рельсы?
ТОМ
В свои шестьдесят два Вартецкий выглядит все еще безупречно; с весны до осени в школу ездит на велосипеде, два раза в неделю играет в волейбол и каждую пятницу ходит с женой, которая на шестнадцать лет моложе его, в сауну. Многие сослуживицы (женщин в коллективе свыше восьмидесяти процентов) всячески заискивают перед ним, и он противится этому с каким-то унылым, вежливым спокойствием. На вечерах, подобных нынешнему, он напоминает большого добродушного пса, которого мучают дети: все эти поглаживания, поцелуи и плюханья на колени он переносит с завидным терпением, и только когда проявления симпатии переходят границу допустимого, он встает, осторожно сбрасывает с колен подвыпивших сослуживиц и с достоинством удаляется в противоположный угол учительской. Я отыскиваю для него свободный стул, мы чокаемся и непринужденно болтаем. Мимо идет коллега Мразова: она обеими руками держит бумажный подносик, на котором остался лишь жирный отпечаток двух бутербродов, жилистый огрызок бифштекса и желтый кружок лимонной кожуры. Я слегка наклоняюсь к Вартецкому.
— А молоденькие очаровашки вручают признанным педагогам государственные награды, — шепчу я ему.
Мразова оборачивается, сверлит нас язвительным взглядом, но потом растягивает губы в улыбке, которую, вероятно, считает шаловливой; на зубном протезе у нее кусочек яичного желтка. Мразовой лучше было бы окончательно отказаться от шаловливых улыбок, говорю я про себя. Ей надо положить их в какую-нибудь затхлую коробку на шкафу, в котором с октября месяца она хранит летнюю одежду.
— Замечательный вечер, — бросаю я на светский манер.
Двадцать лет назад мы не любили друг друга, но сейчас оба стараемся забыть про это. Тогда она вела у нас математику и начертательную геометрию. Однажды в конце учебного года она вызвала меня к доске и с нескрываемым презрением наблюдала, как я мучаюсь с какой-то проекцией пирамиды.
— Я думала, Томаш, у вас есть фантазия, коли вы считаетесь поэтом… — сказала она ехидно.
— Фантазия-то у меня есть, а вот пространственного воображения не хватает, — ответил я. — Это разные вещи, товарищ учительница.
Она онемела от моей дерзости. Помнит ли такое? Подобных бунтарей у нее было сотни — но всегда ли память сохраняет даже самые нашумевшие мятежи? Инфляция бунтарей. Вспоминаю комичную церемонность ее всегдашних манипуляций с большим деревянным циркулем и не могу сдержать улыбки.
— Между вами, господа, есть какая-то тайна? — спрашивает она подозрительно.
Вартецкий поглядывает на меня.
— Конечно, — говорит он. — Мы когда-то любили одну и ту же девушку.
Мразова неприязненно вздыхает:
— Способны ли мужчины говорить о чем-нибудь другом?
Когда примерно через час мы снова сталкиваемся с Вартецким, я вновь возвращаюсь к его реплике — естественно, жду дальнейшего продолжения разговора, чтобы внезапная смена темы не выглядела слишком натужно.
— Интимный вопрос касательно прошлого разрешается?
Вартецкий всегда говорит весьма лаконично — возможно, это реакция на многословие коллег, — и я в нашем общении постепенно усвоил его привычку. Он без колебаний согласно кивает.
— Ты спал с ней тогда на Слапах?
Ему незачем спрашивать имя, да он и не притворяется, что силится что-то припомнить. Я ценю это, но в то же время испытываю волнение: красивых учениц за эти годы у него было десятки, если не сотни.
— Нет.
Он, похоже, не лжет, но я не уверен.
— А до того или после?
— Нет.
— Почему же? — говорю я с деланым равнодушием.
Из расстегнутой рубашки у него выглядывают густые, лишь слегка поседевшие волосы, моя грудь, напротив, почти голая, и потому в его присутствии я обычно выступаю в роли ироничного интеллектуала, презирающего этот первейший признак мужественности.
— «Когда она пришла в мой сад, / все тихо отцветало. / Скользя по окоему, ворчливо солнце засыпало»[4].
Бегство в поэзию, тотчас пришло мне на ум.
— Твоей жене сорок шесть, — замечаю я. — Когда ты женился на ней, она была на два-три года старше, чем тогда Ева.
— Но она не была моей ученицей. С ученицами — мало проку. Проблем больше чем радости.
Я жду, однако иного объяснения мне уже не получить.
— Думается, ты должен об этом кое-что знать, — добавляет он, явно намекая на Клару.
Я по-прежнему до конца не верю ему, но зла не держу: у него нет повода лгать мне; и даже не говоря мне правды о более чем двадцатилетнем прошлом, он делает это скорее всего из деликатности. Он знает, что прошлое для меня не кончилось.
— А ты? — неожиданно спрашивает он.
— Бинго! — восклицаю я. — Ключевой вопрос. В этом вся суть.
— Значит, не спал.
— Нет.
Он ни звука в ответ.
— Три буквы, а в них полжизни, — говорю я.
Вино в пластиковых бутылках — изрядная пакость, но все равно я опрокидываю в себя целый бокал. Нам обоим наливают снова.
— А почему нет? — спрашивает он без тени волнения.
У меня при подобном вопросе обычно дрожал голос. В том-то и разница, просекаю я: в отличие от него мы с Джефом как сумасшедшие носились вокруг Евы. И так и сяк вертелись вокруг нее, без конца что-то болтали, даже декламировали — он молчал. Мы отводили взгляд, он не смущаясь смотрел. Я чувствовал уже тогда: разве мог ей импонировать тот, кого ее красота парализовала? Ей нужен был тот, кто умел эту красоту просто взять. Мы с Джефем делали вид, что смеемся над Вартецким, над его старостью (Боже, прости нас!), но про себя мы боялись его. Мы прекрасно сознавали, что в нем есть что-то, чего при самом большом усилии у нас никогда не будет.
— Откуда мне знать? — восклицаю я. — Потому что был ты. Потому что ее забронировал Джеф. И так далее.
Вартецкий подносит к губам палец. Марта, моя бывшая преподавательница физкультуры, с любопытством поворачивается к нам.
— А-а, снова тема — Ева Шалкова, я не ошиблась?
Вартецкий делает флегматичный вид, я оторопело молчу, словно пойманный с поличным мальчик. (Преподавать в той же школе, где ты учился, своего рода извращение, более того: в этом есть даже что-то от инцеста. Решение вернуться в свою almamater учителем раньше объяснял я здравым консерватизмом и сантиментами; нынче я уже знаю, что главнейшую роль играла здесь определенная социальная леность: мне не хотелось прилагать усилия в поисках иного образа жизни, чем тот, который я так близко знал.)
— Шалкова forever! — смеется она.
— Точно так, Марта, — отвечаю я серьезно. — Шалкова forever!
ЕВА
Она ездит на машине, но лишь двумя изученными маршрутами: каждую пятницу за покупками в Гибернову и раз в две недели к родителям в Врхлаби — после ухода на пенсию они продали пражскую квартиру и купили там маленький дом. Иных маршрутов у нее нет. Целыми днями ее вишневое «рено» стоит на одном месте (зимой это зачастую единственное засыпанное снегом авто на улице, а летом, когда она ставит его ближе к парку, оно бывает в течение недели запорошено тонким слоем золотой пыльцы, на которой дети рисуют непристойные картинки). В прошлом году — на семилетие после развода — она получила «рено» от Джефа ко дню рождения.
— Чего ты добиваешься? — спросила она.
— Теперь только одного: чтобы вы были живы.
Это, мол, самый безопасный автомобиль в своем классе.
Трассу в Врхлаби она знает назубок, каждый знак, каждый поворот; но когда ей приходится — как сейчас — перестраиваться в другой ряд с уже привычного, она сразу теряет уверенность.
— Мама, — подшучивает над ней Алица, — а что ты будешь делать, когда здесь проложат тридцатикилометровый объезд?
Естественно, она тоже об этом подумывала. Она внимательно смотрит на задние колеса идущего впереди «форда». «Полный контроль в любую погоду: ламелей на наших покрышках на шестьдесят процентов больше, чем на любых других!» — снова ударяет ей в голову телереклама, и она досадует на себя.
— Съеду на обочину, включу аварийку и вызову эвакуатора.
Коротким взглядом Ева окидывает дочь: что-то в ее улыбке почти болезненно напоминает Джефа в ту пору, когда она впервые приметила его. Тогда ему не исполнилось и шестнадцати, он на сантиметр был ниже ее. Потом, конечно, быстро ее перерос.
Паркуясь во дворе позади дома, она замечает стоящего за оконной шторой отца, он не отодвигает ее, словно почему-то хочет оттянуть минуту, когда выйдет из дому — поздороваться. Словно какое-то время ему нужно для размышления. Возвращение единственного, не оправдавшего надежд ребенка, думает Ева.
«Ты наше все. Наша гордость. Не забывай этого», — так всегда говорила ей мама.
Разумеется, о сорокалетних дочерях так уже не говорят. Ей хотелось бы верить, что она по-прежнему их «все» или хотя бы «почти все», пусть даже этих слов она не слышала от них уже многие годы. Возможно, потому, что это «почти все» ни с того ни с сего обрело образ стареющей разведенки с ребенком. Она понимает, что не оправдала их надежд. Ее воспитывали как нельзя лучше. Жертвовали всем ради нее. Буквально холили ее. Сколько одних только дорогих кремов для загара и масел перевели, умащивая ее каждый год на Макарске… А как она отблагодарила их? Развелась, а теперь ко всему еще начинает стареть. Прости, папочка, у твоей красивой девочки варикозное расширение вен… Она вздыхает: воздух здесь, естественно, чище, острее, чем в Праге. Сразу же за крышей гаража виден серо-зеленый склон Жали. Отец выходит из дома: он в лыжных штанах — это коробит Еву. Мама идет следом; несет дымящуюся кастрюлю и ставит ее на ступеньки. Шестьдесят лет жили в Праге на Виноградах — и вот извольте, думает Ева.
— Привет! — выкрикивает она нарочито бодро.
Алица бежит к бабушке, обнимает ее. Бабушка улыбается, но глаз с кастрюли не сводит.
— Дай-ка мне ключи, поставлю машину как надо, — просит Еву отец.
Недоумевая, она протягивает ему ключи и только тогда замечает, что автомобиль стоит как-то косо, половиной переднего колеса упираясь в низкий песчаниковый бордюр, окаймляющий клумбу ирисов. Букеты на Душички, день поминовения. Каковы букеты, таково и настроение. Отец тяжело садится за руль, отодвигает назад сиденье, включает мотор и прислушивается; потом дает задний ход, два решительных маневра, и машина — на месте. Оставаясь в ней, отец опускает стекло.
— И вправду недурна штучка, — говорит он.
— Вчера здесь был Джеф, — сообщает Еве мать.
Ева молчит.
— Тебе бы взять пару-тройку уроков, потренироваться немного, — говорит отец, вылезая из машины.
— Хорошо. Благодарю за теплую встречу.
Отец, махнув рукой, обнимает ее за плечи.
— Ну здравствуй, — улыбается он наконец.
Пока она жила с Джефом, рулил практически всегда он; подобно многим другим женатым мужчинам, руль он не прочь был доверить ей только в том случае, когда опрокидывал рюмку-другую. Водить машину с подвыпившим Джефом она ненавидела. Из-за своей неопытности она требовала, чтобы он указывал дорогу и помогал ей, но ее беспокойные вопросы (Куда теперь? Быстро! У кого преимущество? У меня или у этого грузовика?) он либо с пьяной беззаботностью пропускал мимо ушей, либо раздраженно повышал голос.
После развода однажды вечером, сидя в ванне, она решает вырваться за пределы двух привычных маршрутов: в ближайшей автошколе она возьмет пять или лучше десять уроков с инструктором и изучит дорогу не только в Врхлаби, но и в другие места. Она представляет себе, как по выходным будет совершать с Алицей всевозможные путешествия.
— Сколько времени у вас водительские права? — звучит первый вопрос инструктора.
Он уже сидит в машине.
— Двадцать лет, но до развода за рулем был всегда муж.
Инструктор оглядывает ее.
— Значит, еще одна разведенка, — бормочет он. — Ну что ж, поехали.
Ева не реагирует на его грубость, ибо ее внимание целиком поглощено непривычным дизайном приборной доски.
— Едем, чего вы ждете?
И вдруг раздражительность инструктора напоминает ей что-то до боли знакомое. У ближайшего светофора она вглядывается в его покрасневшее лицо, и тут ее осеняет.
— Да вы пьяны, — говорит она в изумлении.
Инструктор разражается таким смехом, что у Евы не остается никаких сомнений. Она включает аварийную сигнализацию, подтягивает ручной тормоз и отстегивает ремень безопасности.
— Дальше я не еду. Вы пьяны в стельку.
— Ох уж и в стельку!
— Да, в стельку.
Она выходит из машины и удаляется. Люди смотрят на нее. Следующие за ними машины остервенело гудят.
— Вот зануда, красивая, но холодная, как все трезвенники.
ДЖЕФ
Он, впрочем, так и не постиг Евы — это единственная истина, которую он усвоил.
Когда он пытается судить об их отношениях рационально, ничего не получается: чувствует только, что сойдет с ума, размышляя на эту тему подобным образом. Когда думаешь о женщинах, то лучше отбросить всякую рациональность, говорит он Тому. Эта дорога лишь заводит в тупик. Он может привести ему десятки примеров: Ева жалуется на беспринципность и популизм чешской политики, а когда ее спрашиваешь, почему она голосовала за партию, председатель которой образцовый пример политической беспринципности, она отвечает ему, что в нем есть харизма, он хорошо одевается, и у него красивые руки. И все в таком духе. Когда Джеф говорит об этом, ему кажется, что он вот-вот задохнется.
— Пойми, мы живем в четко структурированном мире: части света, государства, районы и так далее, — объясняет он Тому. — С этим сообразуются надлежащие организации. Что бы ты ни думал о современном обществе, одного ты отнять у него не можешь: иерархия в нем очевидна.
— Ну допустим.
— Естественно, я не утверждаю, что все организации работают идеально, но их структура по меньшей мере прозрачна: государственное управление, краевые, местные органы. Чистая логика. А теперь ты в эту систему помести семью, основную ячейку общества, — Джеф горько смеется. — Половина этой ячейки не в состоянии придерживаться логики даже в разговоре о фильме с Брюсом Уиллисом… Ты не считаешь, что здесь что-то не так?
Том улыбается.
— Вспомни Клару, — говорит Джеф. — Это разве брак? Ты действительно ее любишь — и в то же время после каждой ее второй фразы действительно готов убить ее. Таков брак. Поэтому избегаешь свою половину. Поэтому каждую среду вечером отправляешься на волейбол, а в четверг — на мини-футбол. Поэтому каждый уик-энд ходишь на лыжах. Поэтому покупаешь велосипед и при всяком удобном случае катишь от нее прочь, подальше.
— Я думал, что вы ездили вместе?
Джеф крутит головой.
— То, что я иногда брал ее с собой, принципиально ничего в моих бегствах не меняет. Когда она тащилась за мной, это, собственно, была не она — надеюсь, ты понимаешь меня?
Том, чуть помедлив, кивает.
— Главное, чтоб они в основном молчали, — серьезно добавляет Джеф.
АВТОР
Ему четырнадцать с половиной; рост — сто шестьдесят два сантиметра.
Он любит носить однотонные рубашки апаш и завязывать на шее шелковый платок. Коричневый замшевый пиджачок ему собственноручно сшила бабушка Вера, искусная скорнячка. Результатом она явно довольна: когда автор в первый раз надевает пиджак, она без конца повторяет слово аристократ.
— Мальчик-аристократ, — улыбается она.
Автор чувствует, что одноклассники за его спиной смеются над ним и что бабушкина оценка несколько завышена, но это слово имеет для него некое таинственное очарование. Что если бабушка права? Что если ее аристократ в какой-то степени подействует и на его одноклассниц? Для пущей уверенности пиджак, рубашку с открытым воротом и шелковый платок он носит весь первый год обучения — разумеется, за исключением государственных праздников, когда он, как и другие ребята, обязан надевать рубашку и галстук члена Союза молодежи.
Несколько позже приятель его родителей преподносит ему зелено-белую куртку из прорезиненной бумаги, которую тот безвозмездно получил от фирмы Grundig на ярмарке в Брно. На куртке застежка «молния». Поскольку дамские джинсы марки Levi’s, что мать иногда дает ему поносить (собственных настоящих левисов у него нет вплоть до выпускного года), автор не принимает в расчет, куртка — самая модерновая, самая западная вещь его убогого гардероба. Рекламную куртку он носит весь второй и третий класс. В последние недели рукава на локтях уже вытянулись и рвутся, но он все равно не расстается с ней.
Чуть ли не с первых месяцев учебы в гимназии автор по примеру двух своих ближайших товарищей отказывается питаться в школьной столовой (кому подражали те двое? — думает он при написании этих строк) и все четыре года обедает в одном из двух тогдашних бенешовских[5] «Деликатесов». На протяжении четырех лет пять дней в неделю друзья едят теплый мясной рулет или влашский салат[6] — и то и другое с двумя булочками в качестве бесплатного приложения. Время от времени — деликатесные сосиски, а случается, и яйцо под майонезом. Пьют они желтый лимонад и кофолу. Они никогда не едят и не пьют ничего другого, но это их не смущает. Более того: если автору не изменяет память, это им нравится. За время своего среднешкольного образования мясной рулет он съедает приблизительно четыреста раз, влашский салат — триста раз и сто раз сосиски или жуткое яйцо с зелено-серым желтком — и не жалуется. С нынешнего расстояния ему трудно даже представить это, более того, при воспоминании о тех килограммах жирного рулета и литрах майонеза он чувствует какую-то запоздалую тошноту, что-то вроде метафизической отрыжки. Это действительно был он? Он, который нынче в итальянских, мексиканских, китайских, таиландских, индийских или ливанских ресторанах подолгу с полным знанием дела толкует с официантом? Он, который и впрямь не ест никакой другой рыбы, кроме охлажденной, и никакой другой лапши, кроме домашней? Он, которому крем-брюле без карамельной крошки или тирамису, приготовленное без сливочного маскарпоне, может отравить остаток вечера?
На языке энциклопедий по зоологии это звучало бы так: В раннем возрасте он ест простую пищу, со временем становится крайне разборчивым.
Следует отсюда какой-либо урок? Автор не уверен.
В третьем классе гимназии учитель физкультуры весьма неожиданно назначает его в школьную команду, которой предстоит участвовать в баскетбольном турнире. Он единственный в команде, кто не играет в баскетбол; остальные ребята по нескольку раз в неделю тренируются в городской секции и потому, естественно, принимают его без восторга; правда, со временем он убеждает их, что достоин места в команде: пусть его броски и не совсем точны, зато он прилично держит оборону и подчас может даже завладеть, казалось бы, уже потерянным мячом.
В заключительном матче турнира на последней минуте им забрасывают мяч в корзину, и они теряют одно очко. Хотя решающего значения это не имеет (вне зависимости от результата состязания их команда занимает третье место из шести), тем не менее драматическое завершение матча заставляет зрителей и обе скамейки запасных вскочить со своих мест. Один из атакованных игроков их команды в растерянности посылает автору не слишком удачный пас, но тот в последний момент завладевает мячом. «Бросай! — кричат ему. — Давай бросай!» Автор ловко обходит ближайшего противника и с прыжка забрасывает в корзину решающий мяч, о котором будет помнить всю жизнь.
Всю жизнь он будет помнить о единственном заброшенном мяче в пустяковом матче заштатного турнира.
ФУЙКОВА
Ближе к делу: я не красива. Нисколько, ей-богу. Я скорее уродлива, и это, к сожалению, не притворная скромность, а реальность. Покажите мое фото (хотя бы то, жуткое, на удостоверении, да и то, что ненамного лучше, на загранпаспорте или хотя бы на водительских правах) десяти случайным прохожим и предоставьте им выбрать вариант ответа из четырех возможных: а) красивая, б) в общем красивая, в) скорее уродливая и г) уродливая — и вы можете держать пари, что семеро из них без колебания выберут «в», а каждый подросток, каким бы прыщавым он ни был, естественно, выдает «г».
Вот так я и живу — с той только разницей, что людям на улице я предъявляю не фото, а непосредственно свою физиономию. И подросткам тоже.
Мою уродливость трудно описать: у меня нет ни горба, ни жуткого шнобеля, ни сросшихся бровей. Ее отличает не какой-то кричащий, а стало быть, относительно легко устранимый дефект; моя уродливость просто складывается из суммы десятков мелких, на первый взгляд совсем не бросающихся в глаза физических недостатков: лицо могло быть более овальным, лоб выше, волосы гуще, зубы белее и ровнее, кожа чище и ослепительнее, рот лучшей формы, губы полнее, бока и зад аппетитнее, ноги длиннее. И так далее. Всего этого столько, что даже при самом сильном желании тут поделать ничего нельзя. Как сказал коллега-архитектор одной клиентке, купившей где-то под Прагой старинный одноквартирный домик: здесь требуется такой ремонт, что самое оптимальное решение — снести его и построить новый… Мой случай точно такой же: ни лазер, ни липосакция, ни даже пластика ничего не решат. Оптимальный выход в моем случае — все разрушить и создать новое.
Короче, я Фуйкова.
Это мое прозвище уже с девятилетки. Не помню, к сожалению, кто в классе первым додумался до этого — если б знала, сшибла бы его машиной (разумеется, это шутка). Подозреваю, что им был Скиппи, но боюсь ошибиться.
Как бы там ни было, прозвище вмиг приживается. Оно звучит довольно смешно, ибо хорошо отражает мою тогдашнюю внешность: вечно насупленный лоб, дешевые очки, подростковые усики и сутулые плечи. Фуйкова — потрясное определение всего этого.
Ветвичкова и Фуйкова. В этих двух именах — все мое детство. Моя одноклассница Ветвичкова, отнюдь не изобретательно прозванная Веткой, а то и Сучком, по внешним данным еще на ступеньку ниже меня. По моему объективному мнению, она страшна как война; со мной дело обстоит, если честно, не так фигово. Мы ездим в школу на одном трамвае. Представьте: две уродливые девчонки, одиноко стоящие туманным утром на трамвайной остановке. Я, конечно, победно улыбаюсь: я твердо верю, что такой страхолюдиной, как Ветвичкова, я быть не могу. Ветвичкова в моих глазах представляет собой настоящее эстетическое дно.
Однако после каникул в восьмой класс приходит совсем другая Ветвичкова: загорелая, грудастая и потрясающе хорошо подстриженная (этот завистливый укол я чувствую, как только замечаю ее). Разумеется, в этом нет ничего такого особенного, но одно ясно всем: излюбленный конкурс на звание Мисс классная уродина будет достаточно напряженным. Сумеет ли Ветка одержать победу — или ее добьется Фуйкова? В конце концов, прилагая все силы, я с минимальным перевесом побеждаю ее, но одно усваиваю на всю жизнь: стоит мне уделить своей внешности чуть меньше внимания, я сразу могу оказаться самой уродливой. (Кстати, попробуйте представить себе, как, осознавая это, вы, например, можете предаться релаксации… Так стоит ли удивляться, что при слове релаксация мне всегда становилось немного смешно?)
Для уродливой девочки, такой, как я, единственным критерием всего на свете раньше или позже становится красота. Уже в три года я выбираю место в песочнице, откуда самый красивый вид. Я никогда не играю возле мусорки — нет уж, увольте. Мороженое я выбираю по цвету — так, чтобы оно хоть немного гармонировало с одеждой. Вам понятно? Очкастая девочка в бесформенных брюках из синего вельвета никогда не покупает фисташкового мороженого, пусть оно даже нравится ей, боится, что по цвету оно не подходит. Зеленый и синий — для дурака любимый. В состоянии ли вы представить опасения неказистой двенадцатилетней девочки, которая не может позволить себе еще один недостаток?
В гимназии, естественно, внешне я признаю те же жизненные ценности, что и другие одноклассники, но в глубине души давно знаю, что все это один треп. Дружба? Самоотверженность? Справедливость? Правда? Фигня! Единственное, что для женщины по-настоящему в жизни важно, это красота. То есть правда такова, что ни самоотверженным, ни по-товарищески преданным, ни справедливым девочкам никто любовных записок писать не станет.
В классе я тайком наблюдаю их — своих хорошеньких одноклассниц. Каждое утро пытаюсь отгадать, в чем они сегодня заявятся, и уж заранее боюсь того невидимого сияния, которое так часто сопровождает их появление. Для других это сияние, возможно, и невидимое, но я-то хорошо его вижу, и Ветка наверняка тоже. Трудно понять, но эти дурехи отлично выглядят, даже когда ходят вперевалочку или когда совсем расхристаны. Заспанные, непричесанные, в жеваной майке, а то и с грязной повязкой на голове — все это парадоксальным образом усиливает их привлекательность. Глаза еще больше выделяются на лице, кожа еще глаже. По сей день помню каждый кусочек их одежды. Вам понятно? Даже двадцать пять лет спустя могу точно вспомнить джинсовую юбку марки WildCat, в которой на втором году обучения Ева Шалкова впервые переступила порог нашего класса: каждый кармашек, каждый разрез и тот красно-синий лейбл.
На уроках не перестаю подглядывать за ней. На черчении и рисовании она высовывает язык, и я тщетно пытаюсь угадать, почему даже с высунутым языком она выглядит так сексуально? А стоит высунуть язык мне, я сразу же становлюсь похожей на дебилку (к счастью, у меня хватает благоразумия язык никогда не высовывать).
Боже, почему ей — все, а мне — ничего? — шепчу я про себя.
Я вырастаю яростной атеисткой: Бог не дал мне лучшей внешности. Начиная с переходного возраста я не переступаю порог ни одного костела, как и не хожу никогда в ресторан, где однажды сильно меня объегорили.
В период созревания мне не раз приходит в голову, что, не будь у меня такой большой груди и зада, я могла бы изображать некоторую независимость: Любовь? Секс? Нет, благодарю, эти вещи меня не интересуют. Но как быть с четвертым номером бюстгальтера? При наличии задницы, как у заслуженной кубинской матери, я никого не могла бы убедить, что не была создана для любви. Каждый видит, что была, но, посмотрев мне в лицо, сразу смекает, что любви-то мне отчаянно и недостает.
Я не то что независима, я просто уродлива. Никого тут не обманешь.
Мне сорок, но до сих пор я все оцениваю главным образом с точки зрения привлекательности — не только авто или мобильные телефоны (решающий момент для меня, естественно, — элегантность форм и цвет, а вовсе не техника, что внутри), но и соседей, врачей или политиков. Какой прок политику от его головокружительных идей, если у него кривая улыбка и три подбородка? Я категорически голосовать за него не буду. Но главное: мне всегда нравятся только красивые или хотя бы симпатичные парни. Вы понимаете масштаб этой катастрофы? Меня, уродину, привлекают исключительно симпатяги.
Попробуйте-ка с такой несовместимостью жить — и выжить.
(Далее см. бумажную версию)