Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2006
Перевод Наталья Мавлевич
Филипп Делерм[1]
Настоящее пюре
Постепенно пюре превратилось в легкий гарнир. Особенно в ресторане. Картофельное — так просто изгнано с позором. А другие… Конечно, разноцветные кляксочки на большой тарелке смотрятся довольно мило. Цесарка с тремя пюре: из сельдерея, земляной груши и гороха. Или иногда из моркови. Три круглых островочка мягкой теплой кашицы. На пару ложек каждый. Вот тут-то и кроется нелепость. Что это за пюре, если его всего две ложки? Пюре — это что-то погуще и посущественнее.
И вот однажды дома берешь и делаешь себе настоящее пюре. Сначала расстилаешь на кухонном столе газету — для очисток. Отлично подойдет старый номер «Экип». Срезаешь кожуру с картошки специальным ножиком и с удовольствием читаешь между делом, что говорил Зидан перед матчем с Монако, сыгранном полгода тому назад. Похоже на прогноз, который строили в начале двадцатого века на начало двадцать первого. Работаешь без спешки. Очень тщательно моешь картошку холодной водой, потом раскладываешь посушиться на белоснежной салфетке. Это, может, и необязательно, все равно же бросишь в кастрюлю вариться, но так оно как-то правильнее.
Варится картошка почему-то всегда дольше, чем ожидаешь. Тычешь ее вилкой — надо, чтоб клубни были не слишком твердые, не слишком мягкие, и очень важно вовремя снять с огня. Но еще важнее, уже после того, как сольешь воду, добавить молока и масла в должной пропорции. И наконец, самое приятное — разминать толкушкой. Усилия никакого, и мускулы, и ум работают едва-едва: лишь краем уха слушаешь, как радио курлычет новости.
Можно было бы еще сварить сосиски или поджарить кровяные колбаски — но нет! Наесться пюре в чистом виде, наложить себе полную тарелку — гораздо лучше. А главное, уж я-то знаю, что не удержусь: собью пюре в ровную круглую лепешку и вилкой расчерчу косыми полосками или квадратами, как крещенский пирог с бобом. Неизбывное детство!
Гаронна с мятным духом
Бутылку воды с мятным сиропом заворачивали в мокрую тряпку. Укладывали, чтоб сохранить прохладу, на самое дно корзины, и отправлялись на Гаронну. Сначала долго топали по жаре. За фермой Форно переходили по висячему мостику через канал с изумрудно-зеленой водой. А там уж рукой подать до Гаронны. Шли тополевой аллеей, по выгоревшей траве, вскоре крепкий запах разогретой земли и палой листвы сменялся другим, но таким же густым: дикой мяты и подсохшей тины, от которого сладко и тревожно замирало сердце — вода близко! Останавливались и устраивались под большим платаном, на краю каменистой бухты. Река тут довольно быстрая. У нас в семье часто вспоминали, как мой брат решил переплыть Гаронну и еле выбрался на другой берег — его снесло далеко вниз по течению. Видевший все это бакенщик сказал отцу, что брат чуть не утонул. Но сам пловец пожимал плечами и уверял, что просто искал местечко на берегу, где нет колючих кустов.
Я о таких подвигах и не помышлял. Мне хотелось в воду, но я ее боялся. Отец учил меня плавать брассом: раз — два, три — четыре! Однако мои водноспортивные достижения ограничились тем, что, обзаведясь маской и трубкой, я героически засовывал голову в реку, натужно пыхтел и смотрел, как мечутся на мелководье мальки. И эти упражнения, и мучительный подъем к платану по камням, сначала мокрым и скользким, потом скрипучим и раскаленным, — все эти предусмотренные заранее испытания придавали особую цену долгожданной мятной водичке. Берег Гаронны благоухал дикой мятой, и я пил воду с мятным сиропом. Сиропа добавляли не скупясь — на дно стакана оседали густо-зеленые завитки, а выше оставалась зелень посветлее, посмотришь сквозь стакан на солнце — вот он, настоящий цвет наливного летнего дня. Мятная вода! Летняя жажда для меня навсегда окрашена этими зелеными переливами, от темных и мутных глубин к прозрачной, устойчивой ясности, к натруженной гармонии сладости и жути.
Сахарная вата
Сахарная вата из тех вещей, о которых говорят: неужели такое еще есть на свете! Хотя никаких воспоминаний она не вызывает: в детстве я ее не покупал. Предпочитал разжиться еще одним билетиком на карусель, потом на автодром или даже лишним десятком пулек в тире. Эта штуковина похожа на свисающий с лотка слой резинистого суфле-маршмеллоу: кажется, вот-вот плюхнется на прилавок, но продавец успевает подхватить и поправить. Минута — и белая масса снова поползла вниз. У киоска со сладостями приятно постоять и посмотреть, тут пахнет вафлями, фритюром от пончиков. Продаются и яблоки в сахарной глазури. Такое я однаждыпопробовал; ярко-красная блестящая глазурь ужасно соблазнительна, но прокусишь сладкую корочку, а под ней просто-напросто кисловатая яблочная мякоть; кажется, тебя нахально провели, всучили самое обыкновенное яблоко, которое еще и не съешь нормально — красная шелуха крошится на зубах. Аппарат для взбивания сахарной ваты стоит на краю прилавка. Продавец держит палочку концом вниз и чуть ли не благоговейно наблюдает за неизменно повторяющимся волшебством: за тем, как стремительно нарастает гигантский кокон.
Бывает, и взрослым, когда они приводят детей на ярмарку и подолгу ждут их перед каруселями, вдруг придет в голову побаловаться сахарной ватой. Не то чтобы для этого нужен был особый предлог, но уж очень вписывается в общую картину: сам Бог велел глядеть на карусель с сахарной ватой в руке. Выбираешь себе цвет: розовый, как наряды Барби, лиловый, как платье пожилой дамы с пышной укладкой, зеленый, как бархатный лягушачий животик, — забавно! На тебя поглядывают с усмешкой, но тебе не обидно, отчасти ты на это и рассчитывал.
Сахарную вату не просто едят, ее обкусывают понемногу, начиная с самой толстой части. Сперва это довольно приятно, будто хватаешь ртом рыхлый снег. Но очень скоро надоедает. Чувствуешь себя по-дурацки, спешишь уничтожить улику и отрываешь большие клоки. Тут-то вата и превращается в липучую сладкую паутину, пристает к губам и щекам, и уже не знаешь, куда деваться. Глотаешь через силу, чтобы не выглядеть совсем смешным. Но срок ожидания кончается, небрежно прячешь за спину руку с клейким комком — скорей бы от него избавиться! — а другой машешь своему слезающему с карусели чаду. Яблоко в глазури, оно хоть пахнет яблоком.
Чтение и анорексия
«Пармская обитель», «Виконт де Бражелон», «Господин де Камор»[2], «Векфилдский священник», «Хроника времен Карла IX», «Земля», «Лорензаччо», «Отверженные»… Вот неполный перечень того, чем питается Жюльетта, «длинноволосая сестра» Колетт. Об этом говорится в «Доме Клодины». Этот отрывок выделяется из остального текста. Как будто среди источников, питающих детскую душу, таких, как утренняя свежесть, живая прелесть родников, глициний, спелых абрикосов на шпалерах, было и некое место затворничества, лихорадочной страсти. Комната Жюльетты.
«В двенадцать лет я повадкой и речью напоминала смышленого, но угрюмого мальчишку, однако же во внешности моей ничего мальчишеского не было: вполне явственное женское сложение и, главное, две длинных косы». Так Колетт описала себя, стоящую на пороге знакомой, но оставшейся в далеком прошлом комнаты. Довольно двусмысленная фраза. Автор как будто смешивает в ней мужественность и женственность. В том возрасте, когда ребенок осознает и принимает свой пол, один из двух, слишком любящая жизнь героиня не может разделить их. Начало рисует ни на кого не похожую дикарку, в конце же, где появляются длинные косы, она словно становится двойником Жюльетты.
Что она такое, Жюльетта? Существо в женском телесном обличии, изнуряющее себя безумным поглощением книг. Она не спит, не ест; чашка какао, которую сварила для нее Сидо, остывает зря. В конце концов она уходит в зазеркалье, путает родных с любимыми писателями, посещающими ее в бреду. Легко представить себе, как ужасала и притягивала юную Сидони Габриель Колетт эта обитель ненасытного чтения, в которую заточила себя Жюльетта. Вы пожираете книги, или книги пожирают вас. Со слишком близкого расстояния наблюдая такое чтение, этот жуткий, манящий наркотик, эти захватывающие странствия, Колетт не могла не испытывать к нему тяги. Но в ней одержала верх другая сила. Ведь можно так же страстно поглощать жизнь. Чтобы потом, быть может, претворять ее в книги.
Сладкий Хоппер[3]
Фастфуд — извращенное удовольствие. Прежде всего для ума: страшно приятно окунуться в «неполиткорректность». Что касается чувств, стиль фастфуд — часто, быстро, небрежно, — конечно, должен их притуплять. Но для того, кто посещает такие забегаловки раз в год, а то и реже, антураж сохраняет всю свою свежесть.
Все дело в антураже. Без него вещь — не вещь. Что общего между кока-колой, принесенной по нелепой прихоти домой, — в стандартной пластиковой бутылке, сильнее или слабее газированной, — и кока-колой в фастфуд? Здесь сам смысл напитка меняется в зависимости от размера тары: вам какую колу? обычную? большую? Иначе говоря, вы сибарит или янсенист по части колы фастфуд? Надо сделать выбор в сторону изобилия или умеренности. Стаканы будут разными по величине, но одинаковой формы и одинаково ярко раскрашенными. Увидеть содержимое мешает крышка. Несправедливо? Наоборот: невидимая кола — это редкостная квинтэссенция напитка, вы пьете кока-колу в идеальном, а не банально-материальном виде. Свободно закрепленная в крышке коленчатая соломинка превращает колу в изысканный коктейль, который не пьют, а потягивают. Ну, а самое главное — как постукивают такие же невидимые льдинки, когда берешь стакан: словно освежающее полярное дыхание проникает с каждым глотком в знойные недра жажды.
Картошка фри тут тоже особенная. Вы можете любить ее воздушной, порезанной потоньше и прожаренной поменьше. Но все эти качества исчезают, когда вам подают хрустящие палочки в пакете вроде сигаретной пачки: вы и подносите ко рту уже не кусочки картофеля, а длинные легкие сигареты.
А гамбургер со сладковатыми потеками кетчупа по краям половинки и без того сладкой булочки! Слово «сладкий» в мире фастфуда теряет тот пренебрежительно-отрицательный смысл, который вкладывают в него взрослые люди. Даже мороженое с клубникой и шоколадом — строберри-сандей — здесь ешь, утопая в блаженстве, которого не портят ни ватный слой взбитых сливок, ни пресный запах пломбира. Потому что в здешней атмосфере витает тот же дух, что на картинах Хоппера, а простота столов и стульев его еще подчеркивает. В закусочной фастфуд изображаешь одиночку-горожанина, проезжего, который заскочил перекусить лишь бы чего на скорую руку. На фирменном подносе все расфасовано и запаковано: кола-невидимка в стакане, гамбургер в целлофане, палочки фри в пакете. Тебе все это нравится, но признаваться неприлично, хороший тон велит ругать фастфуд. Вот потому-то удовольствие и извращенное. Америка!
«Книги иного рода… под замком»
Газеты, книги и альбомы на низеньком столике в гостиной лежат не просто так. Что вы хотите: удивить гостя или в точности оправдать его ожидания? Ну, это, конечно, смотря по тому, кто к вам придет. Если совсем свои, достаточно убрать подальше телепрограмму с хорошенькой дикторшей на обложке да вырезанный из «Пари-Норманди» кроссворд, а остальное просто-напросто сложить поаккуратнее, ну разве что выложить на видное место последний номер «Гео», посвященный Брюгге, и внушительный кирпич о повседневной жизни римлян. Его формат, почти квадратный, и коричневая с палевым обложка будут отлично сочетаться с кофе и сдабривать его итальянским ароматом. Но для всех остальных, людей не слишком близких или малознакомых, требуется тонкий расчет.
Тут настоящая гомеопатия. Какой имидж должен создавать журнальный столик? Вот этот сборник литературных хулиганов — долой, несолидно! А «Прогулки с Марселем Прустом» в самый раз: всем известно, что это ваш любимый писатель. Штука в том, чтоб показать себя не совсем таким, какой ты есть, но и не совсем другим. Не повредит чуть-чуть эротики, разумеется, самой изящной: альбом Дельво[4] или Леонор Фини[5]. Фотографии Хельмута Ньютона[6] — это уже рискованно, если только книга не куплена на благотворительной распродаже. Не стоит маскироваться Бэконом[7], если вам явно больше к лицу Валлоттон[8]. Сампе[9] годится на любой вкус. Однако в этом есть свое «но»: он ничего не скажет о вашем собственном вкусе. В глянцевых журналах по интерьеру на низких столиках в гостиной всегда разложены… глянцевые журналы по интерьеру. Такая головокружительная композиция хороша с комплектами «восточного стиля», когда вам хочется оттенить пражско-снежно-туманную составляющую вашей личности, ну а обложки «западного стиля» — фон в буржуазно-католическую строгую полоску — только испортят впечатление. Естественно, не обойтись без романов, но их функция в основном декоративная. Голубые бумажные обложки «Меркюр де Франс» почему-то дольше не выцветают, чем желто-соломенные томики «Грассе». Как лучше: сложить все книги ровными стопками или инсценировать легкую небрежность — бросить сверху парочку как придется?
В этой продуманной тактике есть толика привычного в любом обществе лицемерия. Бывает, взглянешь в зеркало и вдруг уложишь прядь волос повыразительнее. Не такой уж большой грех подобное притворство, вспомним Онуфрия у Лабрюйера: «В комнате у него всюду лежат книги; откройте их, и вы увидите, что это «Духовная борьба», «Христианский дух» и «Святой год»: книги иного рода он держит под замком»[10].
Что ж, у каждой эпохи свой журнальный столик.
Настоящий музей Бальзака
Это совсем рядом с моим коллежем. Иногда в хорошую погоду, как выдастся свободная минутка, я захожу туда посидеть на траве у кладбищенской стены. И каждый раз словно слышу голос из другого века, произносящий длинный монолог. Примерно так: взору случайного путешественника, совершающего прогулку среди холмов, живописный, купающийся в зелени городок Берне с рядами серых шиферных и красных черепичных крыш предстает образчиком провинциальной безмятежности, порядка и гармонии. Но стоит ему спуститься к берегу Конье тропой, ведущей меж скромных белых домов с наружными балками, окруженных садиками на каменных ступенях, как он услышит глухой рокот громадных машин…
Похоже на Бальзака. Словно начало какого-то романа. Что будет дальше? Контраст мирного деревенского пейзажа и клокочущей человеческой алчности. Герой, нормандский вариант Гранде, бывший фермер, который променял своих коров на печатное дело и нажил, не стесняясь самых беззастенчивых махинаций, немалое состояние. Дом за высокими кирпичными стенами, построенный на бывшем пастбище; запуганная жена, строптивая, заносчивая дочка, которая бренчит на фортепианах и мажет бездарные акварельки. Отвергнув любящего воздыхателя, девица попадает в лапы проходимца, который разоряет всю семью дотла. Всегда одна и та же, до обидного однообразная, жестокая история.
Нет, пусть лучше будет самое начало; смотришь и думаешь, что вся эта панорама, собор Сент-Круа, обе речки — Шарантон и Конье — все родилось под взглядом и под пером великого кофемана. Берне — не Илье-Комбре[11] и не Эпиней-ле-Флерьель[12], он же Сент-Агат, здесь нет и не было Большого Мольна или Свана, нет никаких соприкосновений с вымышленными мирами. Однако прогулка по здешним холмам напоминает о Бальзаке больше, чем действительно связанные с ним места и вещи. Настоящий, живой музей писателя всегда располагается под открытым небом, такие музеи — места, в которых он никогда не бывал, но которые нам оставил.
Поздняя вишня
Когда прожита вместе вся жизнь, супругам случается подолгу молчать или вести одни и те же, ставшие почти обрядом, споры. И часто молчание много хуже перепалок, они же, наоборот, бывают благотворны. Взять, например, вот эту пожилую пару: муж и жена скандалят из-за вишни, следят друг за другом, хитрят. У них на глазах маленькое деревце выросло в огромное и раскидистое, накрывающее ветвями почти весь сад. Вишни позднего сорта, вызревают до черноты в самом конце июля. Их уже не достать, но муж не может смириться и каждый раз упрямо пытается обобрать хотя бы нижние ветки. Жена боится за него, он стар, в прошлом году уже свалился. Ну что ж, он чинно и невинно гуляет по саду, заложив руки за спину, и только поглядывает на вишни. Но вдруг — нет сил терпеть! — хватает стремянку и лихорадочно устанавливает под деревом, между ветвями. И непременно в этот самый момент распахивается застекленная дверь кухни. Она почуяла и не ошиблась! Опять за свои подвиги! Вот дурень, что тебе неймется! Хочешь вишен — иди да купи килограмм! Муж что-то бурчит: не то огрызаясь, не то соглашаясь. Но все равно от своих вишен не отступится! Ничтожный повод для войны, но под знаком этих баталий каждый год проходит конец июля. Плюнь он на эти вишни, им было бы спокойней жить. Спокойней? Да. Но вряд ли они стали бы счастливей. Ведь в глубине души она довольна тем, что ей приходится бороться с его вишневой страстью. Тем, что у них в саду вскипает страсть.
Как хорошо
«Как хорошо…» Отец пьет гренадин и одобрительно кивает: «Как хорошо…» Услышать такое от моего отца — большая неожиданность. Не помню, чтоб ему хоть раз в жизни случилось произнести такие слова. И вдруг теперь, в восемьдесят девять лет, прикованный к креслу (болезнь Альцгеймера), он шепчет: «Как хорошо». И пьет со вкусом, мелкими глоточками. Но постепенно удовольствие слабеет. И допивает он стакан из чувства долга, оно-то не покидало его никогда. Допить-доесть все, что дали, — непременная обязанность. В последние годы, когда он еще был в полном сознании, он подолгу мрачно просиживал над полными тарелками, которые ему подавали дома или уж тем более в ресторане. Аппетита не было, но он насильно заставлял себя есть, да еще с хлебом — как приучили с детства, — и терпел эту добровольную пытку до конца. Оставить что-то на тарелке — немыслимо, недопустимо. Так диктовала строгая мораль его крестьянских предков: всякое изобилие, пусть даже ненужное, следовало свято почитать.
Еще три-четыре года назад он поднимался по утрам, шел на трясущихся ногах к столу, садился перед своей чашкой кофе с молоком и бормотал: «Провались все пропадом». Теперь же, когда у него помутился рассудок и он погрузился в какое-то безответное, безразличное забытье, — теперь он говорит: «Как хорошо».
Как хорошо. Эти слова много значат. У отца, каким я знал его прежде, не повернулся бы язык выговорить такое. Помню, у нас дома, в Аквитании, в изнурительную летнюю жару он целыми днями возился в саду и заканчивал работу только к вечеру. Я в это время возвращался, наигравшись в футбол или накатавшись на велике. Прислонял велосипед к стене и подходил к дому, как раз когда он мылся под краном во дворе. Он никогда не упрекал меня, но смотрел с убежденным превосходством, какое дает чувство выполненного долга, и громко отфыркивался, демонстрируя усталость не от баловства, а от серьезного дела. Мать подносила ему стакан пива с лимонадом, он выпивал, благодарил, но никогда не говорил «как хорошо».
Теперь все позади, он выпустил вожжи из рук — его перевели сегодня в другую комнату, чтобы перестелить пол в его прежней, а он даже не удивился, — какой же смысл в этом довольном восклицании, которое он повторил за ужином, отведав ванильного десерта?
«Как хорошо», — сказал он два раза за сегодняшний день. Два раза за полвека. Может, ему стало лучше, оттого что ослабло напряжение, в котором он держал себя всю свою сознательную жизнь? Или это, противное его натуре, выражение удовольствия вызвано неимоверной усталостью и вырвалось невольно? В конце концов, не важно. Он говорит «как хорошо», он любит сладкое, ему нравится гренадин и ванильный десерт. Он говорит «как хорошо», и может быть, он часто это думал, но вслух не говорил. Так что же, он стал самим собой или изменил себе? Он говорит «как хорошо»…