Перевод С. Макарцева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2006
Зигмунт Бауман[1]
В начале нынешнего столетия на интернетсайте MIT можно было прочесть перепечатку опубликованного в феврале 1950 года предсказания футуролога Вальдемара Кампферта. В его прогнозе речь шла о чудесах, которые нас ждут в ближайшие пятьдесят лет: об изобилии дешевых продуктов питания, о посуде из пластика, который разлагается после использования, освобождая нас от докучливой проблемы уборки мусора, о незамедлительном и безупречном медицинском обслуживании, скоростных и доступных каждому транспортных средствах и еще о множестве других сказочных удовольствий, которые вскоре будут предоставлены в наше распоряжение. Прежде чем ты, читатель, насмешливо (хоть и печально) улыбнешься, прими во внимание следующее обстоятельство: Кампферт заранее и без всякого давления со стороны признал, что, хотя его методика прогнозирования будущего с научной точки зрения безупречна, предсказания могут не сбыться (или мы до этого не доживем). «Единственным препятствием для точного прогнозирования, — пояснял он, — остаются частные интересы экономического свойства, которые могут затормозить прогресс: традиции, консерватизм, законодательство, а также сопротивление в профессиональных кругах».
Другими словами: люди мешают делать предсказания о том, что с ними должно произойти. Если б только можно было их окоротить, а еще лучше — вообще убрать со свету, тогда бы удалось без промашки предсказывать будущее… К огорчению футурологов, сделать это нельзя — если только не обратиться к помощи управляемых компьютером роботов из рассказа Станислава Лема. Эти роботы нашли надежный кардинальный способ покончить со всеобщим балаганом: стали выкладывать гармоничные и высокохудожественные геометрические фигуры из аккуратных кружков, которые штамповали из вещества, полученного путем переработки строптивой человеческой массы. Пусть даже кто-то, не будучи компьютером (то есть не располагая возможностью блаженствовать в замкнутом мире, устроенном для удобства прорицателей и подчиненном их воле), и обладает даром прорицания, он все равно вряд ли справится. Ведь ему придется измыслить логичную и последовательную, то есть прогнозируемую цепь событий из непоправимо «патологических», нелогичных и беспорядочных звеньев человеческих поступков, упрямо сопротивляющихся любым предсказаниям… Правда, над решением той же задачи бьются и историки (летописцы «истории», или, по меткому определению Хорхе Луиса Борхеса, авторы книги, которую пишут люди, сами в нее вписанные), но историки обладают тем преимуществом перед футурологами, что перечень событий составляется ими на кладбище человеческих возможностей, когда уже точно известно, кого кладут в могилу, а кто на могилу венок несет.
Морока с этими людьми… Не поспевают за собственными возможностями. Хуже того — выходят за их рамки и настолько, что это уму, даже самому проницательному, непостижимо… Построив первый фонограф, Томас Эдисон потирал руки: теперь дивные голоса смертных, но великих политических деятелей или актеров сохранятся в веках на радость потомкам; ему и в голову не приходило, что его фонограф знаменует начало эры массовых тиражей и послужит в основном для перепевов «художественных событий» — раз за разом, до беспросветной скуки, а в конечном итоге — для ускорения «перемен в художественной сфере», в результате чего понятие «в веках» ужмется до пары месяцев или недель, хитовость хита — до жизни мотылька однодневки, а дистанция между парадом шлягеров и мусорной корзиной сократится почти до нуля. Когда Александр Грэм Белл и Элиша Грей одновременно запатентовали способ передачи человеческого голоса по проводам, мало кто задумывался о телефонных разговорах. Изобретение должно было служить для переговоров больших групп людей одновременно с помощью усилителей; изобретатели объявили, что благодаря новому прибору голос оратора смогут услышать толпы. Мэр одного из крупных американских городов мечтал, и его глаза при этом, наверное, пророчески блестели: «Я предвижу наступление дня, когда у каждого города нашей страны будет один из таких приборов». В начале пятидесятых сразу двоим — тогдашнему шефу IBM и председателю Британской комиссии по атомной энергии — приписывали высказывание, что миру, мол, достаточно будет десяти-двенадцати компьютеров (устройств для быстрого «перемалывания цифр», как тогда считали), чтобы удовлетворить все мыслимые потребности. Идея использовать компьютер для обработки данных родилась в умах людей, не знакомых с мнением специалистов, скажем, у официантов чайной Лайонса[2], которую вряд ли часто посещали директора и президенты компаний. Итоги своих исследований короткой, но для нашего времени весьма симптоматичной истории «вычислительных машин» подвел американский журналист Роберт Крингли, язвительно, но метко назвав чудесное изобретение «самопроизвольной империей», возникшей случайно. «Люди, которые такое совершили, были дилетантами и, в большинстве своем, ими и остались».
Пока речь шла только о точности и достоверности технологических прогнозов. А ведь в технике скорее, чем в любой другой области человеческой деятельности, разум, казалось бы, безраздельный владыка. Случайностям сюда вход воспрещен, и планирование управляет ходом вещей в большей степени, чем в какой-либо иной сфере. И об этих «иных сферах» лучше вообще не говорить. Все самое важное, с чем столкнулись люди в минувшем столетии и что более всего повлияло на их жизнь, случалось неожиданно, грянуло как гром с ясного неба.
Вспомним: история современной науки, пожалуй, не знала другой такой столь щедро финансируемой (а значит, по максимуму обеспеченной мыслительным и исследовательским аппаратом) области знаний, как «советология». Тем не менее никто из сотрудников бессчетных институтов, где занимались советологией, ни один из несметного множества докладчиков, выступавших на советологических конгрессах, не мог даже предположить, что с предметом его исследований произойдет на следующий день; никто даже представить себе не мог, что ощетинившийся ракетами с атомными боеголовками и орудийными стволами колосс сам собой в одночасье развалится, да еще и по пустяковой причине — оттого, что люди его уже просто не хотят, а сам он уже хотеть не может…
Можно продолжать так до бесконечности — но, пожалуй, сказанного мной достаточно, чтобы согласиться с сентенцией Левинаса[3], что будущее — это та «абсолютная инакость», с которой невозможно установить связь, хотя люди, будучи людьми, никогда не оставят попыток проникнуть в эту инакость и именно потому, что она инакость. А вот вывод Колаковского[4]: если будущего не существует, то нет и быть не может «науки о будущем» (ведь тогда она станет «наукой ни о чем»). Мне бы следовало, согласившись с Левинасом и Колаковским, этим и ограничиться — что еще я могу сказать о будущем, о его облике и содержании, пусть даже мои суждения покажутся правдоподобными и убедительными?
И я бы, наверное, так и поступил, избежав обвинений в непоследовательности, если бы в размышлениях моих современников о будущем речь шла только (только!) об изображении некоего несуществующего порядка вещей и их уверенности, что порядок этот неизбежен, да еще точно такой, какой видится им. Но дело не только и не столько в этом; большинство людей, даже из тех, кто никогда не читал Левинаса или Колаковского, интуитивно соглашается с их выводами, и редко можно встретить человека, который без изрядной доли скептицизма читал бы гороскопы в журналах. Будущее интересно нам как раз потому, что мы осознаем его непознаваемость; более того, оно не завершено, не определено до конца, работа сделана только наполовину. Прошлое не удастся изменить, то, что должно было произойти, уже произошло, слишком поздно сожалеть или обижаться, нельзя представить себе, будто событий прошлого не было — их можно только оплакивать, горевать из-за них, раскаиваться. Настоящее — это мимолетность; прежде чем человек успеет поразмыслить, он оказывается в прошлом, а прошлое, как известно, не удается… (см. выше). С будущим иначе: оно (единственное!) прибежище свободы. В нем возможны события несказанно радостные, а грозящие нам неприятности могут обойти нас стороной. Неслучайно мудрые бабки надвое гадают…
Будущее — это безграничное пространство свободы и, следовательно, испытательный полигон для воли и поступков человека. То есть колыбель и инкубатор, родина и прибежище мечты. Мы иногда мечтаем, чтобы прошлое, отказавшись от собственной сущности, перенеслось в будущее, а мгновение настоящего длилось вечно — то есть все же вступило в будущее, в которое войти отказывается, и там прочно обосновалось. В обоих случаях нам мало того, что у нас есть, и хотелось бы большего. Только о будущем можно мечтать, чтобы оно стало иным по сравнению с тем, что было и что есть, что нам известно и что мы уже испытали. Только в будущем обстоятельства могут измениться и — измениться к лучшему. Будущее сверкает, блистает и притягивает отраженным светом свободы и неиспользованных возможностей. Будущее — родина надежды.
Будущее уже на заре существования homo sapiens было костью в горле правителей. От него веяло угрозой — подобно опасности, таящейся в вольнолюбии, строптивости, непредсказуемости подданных. Лучше всего было бы вообще от него избавиться (нет более надежного противоядия от мятежных нашептываний будущего, чем монотонная, строго контролируемая рутина и любимый лозунг власть имущих: «Нет выбора!») — но, поскольку окончательное решение этой задачи просто невозможно, приходится прибегать к иным, менее радикальным мерам: пытаться овладеть будущим или хотя бы вбить подданным в голову, что оно действительно покорено. Для достижения этой цели необходимо объявить, что установлены такие исторические закономерности или божественные постулаты, которые образ будущего определили окончательно и бесповоротно, — или что удалось достичь такого могущества, которое позволяет влиять на ход грядущих событий, направляя их в намеченное русло. Повторим за Оруэллом: кто контролирует прошлое, тот осуществляет контроль над будущим. Возможно, он и прав. Но ставкой в борьбе за власть, тем лакомым куском, за который рвущиеся к ней готовы друг другу в горло вцепиться, остается контроль над настоящим — а он достается в удел тому, кто контролирует будущее (либо ловко притворяется, что контролирует; тираны лишались власти, когда подданные догадывались об их лукавстве и уличали во лжи). Кто прибирает к рукам будущее, тот крадет у людей свободу. Хочешь человека унизить, скрутить, подчинить себе? Лиши его будущего.
Так обстояли дела до сих пор. Такую во всяком случае (кровью пропитанную) информацию о роли будущего в системе межчеловеческих отношений оставил нам ХХ век. Но уже под конец этого «столетия революций и крайностей» (как его определил Эрик Хобсбаум[5]) появились признаки, что впервые с незапамятных времен что-то начинает меняться. Правда, генералы похваляются тем, что продолжают разыгрывать сражения, в которых когда-то умудрились одержать победу, политики хвастливо описывают хитрые приемы, с помощью которых они когда-то положили на лопатки противника, а любимым занятием философов остается составление комментариев и приложений к трудам, еще предками признанным великими, — но в конце ХХ века появились философствующие писатели, заявившие, что с этим самым будущим предшественники несколько переусердствовали, политики, пытающиеся добиться успеха без учета вынесенных историей приговоров, и генералы, стремящиеся в этих попытках их поддержать. На заре XXI века таких философов, политиков и генералов становится все больше, и их число наверняка будет возрастать (это первый прогноз, который я осмеливаюсь предложить на суд читателей). Кажется, будто все они начитались Энтони Бёрджесса: «Вы понятия не имеете, какое наслаждение не иметь будущего. Это как получить стопроцентно надежное контрацептивное средство». И, кажется, поверили обещанию. И испробовали. И им понравилось. Поэтому они продолжают пробовать.
Вышеупомянутое «наслаждение» — это удовольствие, не отравленное мыслью о последствиях. Мысль о последствиях портит удовольствие и заставляет думать о будущем: если последствия длятся дольше, чем сам поступок, всегда может оказаться, что грядущие неприятности обратят в ничто радость минутного наслаждения. Здесь будущее оборачивается другой стороной, и мы, встревожившись, иначе на него смотрим: не как на воплощение или увенчание настоящего; не как на то, что наполняет смыслом настоящее или позволяет ему дозреть, но как на то, что обедняет, а иногда даже отрицает смысл каждого очередного поступка или опыта. В таком случае будущее оказывается не территорией свободы, а ловушкой, подстерегающей смельчака, который хотел бы беззаботно свободой воспользоваться. Мысль о будущем не позволяет вдоволь натешиться мгновением свободы. Опасение забеременеть уменьшает, как говорят, шансы испытать оргазм…
Против угрозы «забеременеть будущим» не изобретено контрацепции. Более того: в то время как предотвращающие беременность средства самых разнообразных форм, цветов и запахов множатся к радости пользователей секса небывалыми темпами — «think-tank’и»[6] и исследовательские институты, пытающиеся изобрести средства против капризов будущего, не говоря уже о промышленных предприятиях, готовых подобные средства производить, из-за равнодушия властей и отсутствия общественной поддержки исчезают один за другим к огорчению пользователей жизни.
Будущее, как и прежде, ускользает от контроля. Над ним продолжает клубиться туман неопределенности, оно все еще остается синонимом слепого рока. И более того, одновременно с упадком промышленности, которая производила инструменты, предназначенные для контроля за будущим, была провозглашена его принципиальная бесконтрольность. Власть потеряла интерес к будущему, нашлись лучшие, более дешевые и вызывающие не столь резкий протест методы обуздания подданных. Чтобы управлять толпой и лишить ее воли, власти уже не нужно узурпировать будущее или заявлять о его подчинении и колонизации. Намного эффективнее приватизация будущего, а значит, и связанных с ней хлопот, и распределение такого будущего среди подданных — каждому и каждой по куску. Пусть теперь человек сам отвечает за свое будущее и сам справляется с его причудами. И пусть примет к сведению, что благодушное, участливое к пользователю будущее, как и все прочие приобретения на этой огромной ярмарке, которая все еще, по привычке, именуется обществом, остается нулевой ставкой в игре, поэтому ему или ей мало что достанется, даже если они сомкнут ряды с подобными ему или ей одиночками. Другие люди, порознь или вместе, уже умыли руки, устранившись от своего — его или ее — будущего, — значит, и он, и она могут со спокойной совестью умыть руки, устранившись от чужого будущего. Будущее во веки веков останется тайным притоном азартных игр, одни должны проигрывать, чтобы другие выигрывали, а попытки улучшить шансы всех игроков разом можно, не пускаясь в рассуждения, назвать преступной (и расточительной!) тратой времени…
В такой ситуации лучше (разумнее, удобнее) всего было бы последовать совету Бёрджесса и отказаться от будущего. Однако, поскольку это оптимальное решение нереально, следует сослаться на паллиатив: поменьше думать о будущем. Жить мгновеньем. И заботиться о том, чтобы производные этого мгновения не замусорили игровой стол и, главное, чтобы партнеры не возложили на неряху обязанность убирать за собой. То есть необходимо, если только получится, отказывать им в праве предъявлять претензии, а самому не брать на себя долгосрочных обязательств: ведь будущее — ненадежное (потому что туманное и непостижимое) — может и предать. А если без связующих нитей все равно не обойтись, не нужно затягивать узлы слишком туго. В каждом договоре должны быть оговорки, позволяющие его денонсировать. Если не перегружать ипотеку жизни обязательствами, будущее перестанет быть кошмаром, отравляющим наслаждение мгновением…
С того момента, как будущее поставило крест на местоимениях множественного числа и использует только местоимения единственного числа, оно утратило многое из своего прежнего очарования и магической притягательности, из рубрики «владение» переместилось в рубрику «ответственность». Правителям уже незачем напрягаться, чтобы лишить подданных будущего. Те сами от него бегут насколько хватает сил, смышлености и наличности в кармане или накоплений на банковском счете.
Это нечто новое, такого еще не бывало… С тех пор, как мир стал миром, а люди людьми, каждая из известных нам культур старалась перебросить мостик, соединяющий бренную, ибо неизбежно заканчивающуюся смертью, жизнь человеческую с вечностью («каждая из известных нам культур» — потому что те культуры, которые не пытались решить эту задачу, просуществовали недостаточно долго, чтобы запомниться…). По этому мостику вечность переправляет к нам смысл, который привносит цель и значение в пугающе короткую — на фоне бесконечно долгого существования вселенной — человеческую жизнь. Слабая, эфемерная, до смешного короткая жизнь смертного обретала весомость и глубину: это был единственный шанс переправиться по мостику в направлении, обратном импорту смысла; именно это двустороннее движение на переправе создало ситуацию, когда (как это прекрасно сформулировал Ханс Йонас[7]) люди считали дни и каждый день был на счету. Ведь только на протяжении беспощадно краткого промежутка времени от рождения до кончины смертные могли оставить сколько-нибудь заметный отпечаток на вещах и явлениях, которые сохранятся и после них — будь то род или нация, вера или труд, коллективная мудрость или красота жилища, — и от их усилий зависело, переживут ли их эти вещи и явления. Жизнь смертного могла восприниматься sub specie aeternitatis[8]. Она заимствовала смысл у вечности — и по мере наполнения смыслом обретала значимость.
Вот так с переменным успехом отцеживали вечные ценности из быстротечных человеческих начинаний все известные культуры — за исключением той единственной, которая в «аморфно-современном» мире уже заявила о себе, оставив неизгладимый след в нашей повседневной жизни, как индивидуальной, так и общественной. Это культура, которая сокращает общение с вечностью до мига экстатического переживания, а все, что сократить не удается, выводит из поля зрения и мысли. Которая превращает сартровский projet de la vie[9] в гору щебня – обрывочные эпизоды, и обоснование для каждого из них требуется искать не в прошлом или будущем, а лишь в способности наслаждаться. Которая смеется над «далекими» целями, рекомендует остерегаться всего постоянного и запрещает заботиться о продлении настоящего. Которая отказывается от факела пламенеющей страсти ради тлеющей кучки мусора. Которая побуждает брать, не задумываясь, и бросать, не печалясь. Которая оценивает интеллект не способностью долго помнить, а умением быстро забывать; отдает предпочтение не накоплению, а потоку знаний; не приобретению навыков, привычек, привязанностей и убеждений, а скорейшему избавлению от них. В такой культуре нет места «вечным ценностям» или «ценности того, что вечно». Прочие культуры не могли обойтись без подобных ценностей. Станет ли исключением эта, рождающаяся на наших глазах «аморфно-современная» культура?
Пришло время для второго прогноза: ближайшие пятьдесят лет будут заполнены поисками и проверками ответов на этот вопрос, хотя искать их будут в основном философы, а проверять на себе — наверняка hoi polloi[10], первые сознательно, вторые безотчетно, потому что только нечаянные последствия поступков этих вторых определят, окажется ли модель человеческого общежития, которую они созидают, будучи сами ею созидаемы, жизнеспособной. Эра поисков и открытий, успешных или ошибочных, будет бурной — нам и нашим близким придется идти по незнакомому и не нанесенному ни на одну карту маршруту. Идти вслепую, рассчитывая на счастливый билет. То есть это будет эра разведки боем; время экспериментов, планов на вырост, в большинстве своем недоношенных и мертворожденных или обреченных на скорую кончину. Тем с большей страстью будут осуществляться очередные попытки, ожесточеннее становиться столкновения и непримиримее противоречия, ибо ни одной из сторон не удастся спокойно и убедительно доказать преимущества собственных проектов. Первая половина века наверняка запомнится как время конфликтов, роста насилия и повсеместного применения силы. Однако неизменным следствием насилия станет обостренное и единодушное его неприятие: многочисленные проявления насилия, настолько рутинные и обыденные, что даже не воспринимающиеся как акты насилия, впредь будут квалифицироваться как необоснованное, недопустимое и подлежащее наказанию принуждение.
Райнхард Коселек[11] считал период конца XVII — начала XVIII веков «переломным временем»: Европа приближалась тогда к вершине, на которую вознесла ее история, и еще не осознавала, какой вид перед ней откроется, когда она доберется до перевала. Стоит добавить: восхождение было неизбежно «потому что…» (трудно ведь на крутом склоне остановиться, а тем более поставить палатки), и лишь когда на перевале глазам открылся новый склон с другой стороны горной гряды, странствие, спуск в новую, не только неизведанную, но даже фантазии неподвластную страну, можно было продолжить теперь уже «для того, чтобы…» Я думаю, что сегодня мы во второй раз оказались на подступах к перевалу. И именно крутизна подъема в сочетании с недоступностью, а следовательно, непостижимостью того, что находится «по другую сторону», наполняет нас тревогой и мучает сомнениями.
Оглядываясь назад, мы, вооруженные уже накопленными знаниями, можем считать стимулом к преодолению первого перевала «инструментальный кризис». Сеть межчеловеческих связей расширилась и уплотнилась, создав трудности, с которыми известные и прежде эффективные инструменты регулирования общественной жизни (иными словами, те средства «поддержания порядка», которые до сих пор оставались в распоряжении соответствующих учреждений) не могут справиться. Очевидно, что общины, приходы, цеха, муниципалитеты оказались слишком куцей одежонкой для активно растущего общественного организма — конечности и даже многие жизненно важные органы остались оголенными. Ничего удивительного, что Гоббса[12] пугал ночной призрак bellum omnium contra omnes[13], которую вели безнадзорные бродяги на бесхозных перепутьях. И ничего удивительного, что спасение от кошмара Гоббс видел во власти нового типа — всеохватной и всепроникающей, вооруженной средствами для усмирения своевольных подданных, глухой к протестам и требующей беспрекословной дисциплины, — власти, воплощением которой должно было стать современное государство.
Сегодня ситуация повторяется — только в новом, планетарном масштабе. Понятно, почему после многих лет относительного забвения Гоббс вновь стал желанным гостем на страницах научных, околонаучных и совсем ненаучных журналов. Ведь в мире опять появилось множество бесхозных перепутий и безнадзорных головорезов, и вновь одежонка оказалась слишком куцей, чтобы прикрыть и охватить эту сеть межчеловеческих отношений, неподвластных признанным стражам права и порядка (на этот раз не приходов и общин, а народов-государств, единственных со времен Вестфальского мира[14] органов суверенной власти), и вновь обычные инструменты и наработанные способы воздействия малопригодны для решения проблем, соответствующих масштабам современного общества (которое на этот раз выросло до размеров человечества). Таким образом, мы подошли ко второму по счету перевалу в новейшей истории столь же растерянными и озабоченными, как наши предки, восходившие на первый перевал два с гаком века назад. Мы переживаем очередной «инструментальный кризис».
Понадобилось столетие с лишним, чтобы, одолев первый перевал, попасть на другую сторону. Сколько времени займет прохождение второго? Сколько будет жертв, «неизбежных» или «непредвиденных», заплативших жизнью за его преодоление? Я не хотел бы загадывать. Однако, делая ставку на человеческий разум и совесть (а в нашей ситуации больше не на что опереться), рискну предложить третий прогноз: следующие полвека пройдут в поисках, испытаниях и попытках введения в практику способов, позволяющих соразмерить политические средства воздействия, карательные юридические нормы и этические принципы — пока остающиеся на уровне территориальных государственных образований — с планетарными масштабами, которых сейчас уже достигли межчеловеческие отношения и взаимозависимости.
Расчет на вырост? Полвека слишком мало? Но ведь это уже не первый перевал, на сей раз не придется брести вслепую, и у нас хватит ума, чтобы трезво поразмыслить, куда и как двигаться дальше, учитывая возможные препятствия и соизмеряя наши планы с реальностью. К тому же мы еще острее, чем во времена первого восхождения, ощущаем, насколько необходима и неотложна наша экспедиция. Слишком рискованно было бы сейчас уйти на покой — разум и совесть человеческая восстанут против подобного бездействия. В этом наша надежда, на это мы рассчитываем.
Решение насущных задач действительно не терпит промедления и требует ускорить шаг. То же самое нам говорят и разум, и совесть, в один голос советуя не жалеть пота, чтобы потом не пожалеть о пролитой крови.
Согласно общедоступным статистическим данным, полмиллиона женщин в год (каждую минуту одна женщина) умирают во время родов из-за отсутствия элементарных гигиенических условий и медицинской помощи. Ежедневно 30 тысяч детей (по одному ребенку каждые три секунды) умирают от болезней, с которыми при современном уровне медицины и мировых запасов продовольствия можно бы легко справиться. К примеру, в Сьерра-Леоне 363 ребенка на 1000 не доживают до пяти лет. В африканских странах к югу от Сахары половина населения получает доллар в день, а то и меньше.
По прогнозам, основанным на компьютерных расчетах, детская смертность будет снижена на две трети только… в 2165 году. Опять же по прогнозам, просчитанным на компьютере, число людей, живущих в нищете, сократится наполовину… в 2147 году. У компьютеров нет ни воображения, ни совести, ни интеллекта (разве что есть интеллект искусственный — полная противоположность «естественному» интеллекту, который и отличается тем, что рвет в клочья причинно-следственные связи и смеется над логикой, выдавая суждения, которые нельзя ни прогнозировать, ни найти в учебнике). Поэтому компьютеры предполагают, что наша реакция на ход вещей (включая сами компьютерные прогнозы) останется неизменной. То есть что самая богатая страна мира будет и дальше выделять на помощь Африке 1,3 миллиарда долларов в год, тогда как один бомбардироващик «Стелс» стоит 1,26 миллиардов. А на военную операцию в Ираке в месяц расходуется 56 миллиардов — ровно столько же, сколько стоило бы обучение 110 миллионов неграмотных детей всего мира в течение десяти лет. Что Великобритания, Франция, Япония или Германия будут продолжать платить таможенный сбор в размере 1% от стоимости товаров, экспортируемых в Америку, притом, что Бангладеш, Камбоджа и Непал за то же самое будут платить пятнадцатипроцентную пошлину (столько же, кстати говоря, платит Шри Ланка или Уругвай за экспорт своих товаров в Великобританию). Что накопления пятисот самых богатых в мире людей (оцениваемые сегодня в 1,54 триллиона долларов) будут и дальше равняться годовому доходу половины (той, беднейшей) человечества.
В результате резкого роста потребления энергетического сырья самыми богатыми странами не только сокращаются его запасы, но и пугающими темпами повышается температура планеты. На протяжении ХХ столетия она поднялась больше, чем за все предыдущее тысячелетие, а темпы ее повышения за последние четверть века увеличились троекратно. Если верить прогнозам, составленным с помощью компьютеров, в течение ближайших двадцати-тридцати лет условий для занятий орошаемым или «арычным» земледелием уже не будет, а число людей, погибших от жары, резко увеличится. Подсчитано: чтобы приостановить надвигающуюся экологическую катастрофу, «энергопоглощающие» страны должны снизить расход топлива до одной пятой от сегодняшнего уровня; но, когда компьютеры систематизируют данные для составления прогноза, учитывается, разумеется, что соглашение о мерах противодействия «глобальному потеплению» будет и в дальнейшем бойкотироваться сильными мира сего, как ими бойкотируется договор о запрете противопехотных мин или решение об учреждении Международного уголовного суда.
Мое четвертое предсказание: события будущего пятидесятилетия опровергнут компьютерные прогнозы. Получив вызов, человечество не останется равнодушным… Человеческий интеллект восторжествует (не в первый и не в последний раз) над искусственным. Люди найдут средства для того, чтобы приостановить, а затем и устранить поляризацию условий жизни. Найдут способы борьбы с жестокостью, угнетением, унижением человеческого достоинства. Найдут подходы, позволяющие положить конец хищническому хозяйствованию и спасти планету от гибели, пока еще не поздно. Найдут методы защиты человечества от него самого.
Достоверность четвертого прогноза зависит, разумеется, от исполнения третьего (см. выше). Как коротко и точно выразился английский публицист Джордж Монблат, анализируя современные стихийные, неконтролируемые (и тем более неуправляемые) тенденции мирового развития: «если мы позволим рынку управлять нами, всем нам конец». «Позволить рынку управлять» — то же самое, что перестать заниматься политикой, отказаться от попытки поднять ее до планетарного уровня (где сейчас ее место) — единственной позиции, с которой можно начать активные и эффективные действия. Как отметил американский философ Ричард Рорти, несомненно один из самых проницательных аналитиков нашего времени: если политика не приведет к этому — очередному в мировой истории — скачку, всем нам грозит «бразилизация», то есть разделение на «сверхкласс», включающий около двадцати процентов человечества, и пауперизованное большинство. «Суть глобализации в том, что экономическая ситуация граждан уходит из-под контроля их представительских институций. <…> Не может быть и речи, чтобы законы, действующие в Бразилии или США, эффективно влияли на улучшение финансового положения страны, в которой деньги были заработаны, или на инвестирование их в экономику страны, где они были накоплены. Отсутствие глобального политического контроля ведет к тому, что супербогатые могут поступать как им заблагорассудится, пренебрегая любыми интересами, кроме собственных». А пока это будет продолжаться — «предпринятая любой страной попытка избавить своих трудящихся от нищеты может привести только к потере ими работы».
Из сказанного следует, что «социальное государство» (то есть государство, основанное на том принципе, что защита личности от ударов злого рока — дело и обязанность общества и что уровень развития общества определяется условиями жизни его наиболее слабых категорий, подобно тому, как прочность моста определяется несущими возможностями самого слабого пролета), построенное после прохождения первого перевала, уже не удастся сохранить в рамках одной отдельно взятой страны (отсюда повсеместно наблюдающийся сегодня отказ от так называемого патерналистского государства). Подобно тому, как в одной отдельно взятой стране уже невозможно обеспечить гражданам безопасное и безбедное существование, свободу личности и всеобщие демократические права. Теперь эти наиболее ценные и важные завоевания новейшей истории в опасности. Отвести угрозу может только повышение взаимной ответственности за судьбу отдельного человека (плюс гарантии достойной жизни, безопасности, соблюдения законности и демократических прав) до уровня, на котором уже сегодня базируются наиболее экономически сильные государства. Социальное государство может выжить только в форме «социальной планеты», а демократия может уцелеть исключительно во всепланетном масштабе.
Эта истина рано или поздно найдет дорогу к общественному сознанию — а от него к реальному действию. Хотя бы потому, что альтернативой становится крах сильных мира сего, сегодня считающихся самыми могущественными (отчего предполагается, что они в состоянии самостоятельно справиться с проблемами, неразрешимыми для более слабых), по образцу недоброй памяти советской империи — крах под грузом требований современного мира, превосходящих возможности даже самых развитых государств, утрачивающих способность к длительному противостоянию этим требованиям. По дороге нельзя, разумеется, обойтись без неудачных экспериментов и тупиковых схем… Но, в конце концов, этот путь будет пройден — хотя бы потому, что другого просто нет. Это, конечно, только надежда, а не пророчество и тем более не «научное предвидение». Повторяю: вся надежда на мудрость и совесть человечества.
Читатель, ты пожимаешь плечами? Говоришь с насмешкой: «благие пожелания»? Да, ты прав — но только помни, что благие пожелания обретают огромную силу, когда люди в них верят и начинают действовать согласно своей вере. Пожелания (как отметил Роберт Мертон, а еще до него Флориан Знанецкий с У. Томасом[15]) склонны к самоосуществлению, в то время как пророчества о всемирной катастрофе проявляют склонность к самоликвидации. «Само» я выделяю, потому что, когда люди о чем-то мечтают, они своими действиями или бездействием либо воплощают слово, либо препятствуют его претворению в плоть.
Ну а что же произойдет с Польшей и с поляками? До сих пор я не ставил этого вопроса отнюдь не по причине непростительной небрежности, а по здравом размышлении. Потому что пятый прогноз, который я теперь представляю на суд читателя, предполагает, что в ближайшие пятьдесят лет люди все меньше будут озабочены судьбой своей родины и, следовательно, реже станут задавать подобные вопросы. Поляки, как и остальное человечество, постепенно достаточно созреют, чтобы сделать вывод о том, что об их жизни теперь и в будущем нельзя позаботиться иначе, чем сообща принимая на себя ответственность за достойную жизнь и человеческое достоинство всех, живущих на нашей планете. Что судьбы поляков и остального человечества решаться будут на всепланетном судебном заседании. Что борьба за безопасность и благополучие — это, в конечном счете, не игра с нулевыми ставками. Что как поляки, так и остальное человечество могут быть уверены в своем будущем только в мире, не представляющем опасности для всего населения. Что как поляки, так и остальное человечество могут не беспокоиться о своей национальной самобытности лишь в таком мире, где все народы чувствуют себя в безопасности.
Итак: все мои размышления от первой фразы до последней — результат попытки ответить на этот вопрос. Потому что, когда мы задумываемся над будущим поляков, необходимо поразмыслить о будущем человечества. А когда речь идет о будущем планеты, имеется в виду и будущее Польши.
Лидс, январь 2004 года