Перевод Светланы Леоновой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2006
Антоний Либера[1]
Благословение Беккета
Это было в Париже в начале мая 1986 года.
Я приехал туда на литературный симпозиум, организованный в честь восьмидесятилетия Сэмюэла Беккета, писателя — среди современных — для меня самого важного, которого я много лет переводил, комментировал, ставил в театре и с которым со второй половины семидесятых постоянно переписывался.
После симпозиума мы договорились о традиционной встрече. Беккет, как обычно, предложил «Кафе Франсэ» в отеле «PLM», что напротив его дома на бульваре Сен-Жак. Я пришел немного раньше и занял столик, за которым мы сидели в прошлый раз, несколько лет назад.
Беккет со свойственной ему пунктуальностью появился ровно в двенадцать, ни минутой позже. На встречи, не связанные с работой, он обыкновенно приходил налегке, как сам любил говорить: «С пустыми руками». В тот раз у него с собой была небольшая книжка. Как вскоре выяснилось — старое, основательно зачитанное издание «Эффи Брист» Теодора Фонтане.
Друзья Беккета и специалисты по его творчеству знают, что «Эффи Брист» — один из его любимых романов, который он не раз цитировал и к которому часто апеллировал в своих произведениях. «Давай поторопимся, — говорит господин Руни своей старой жене в радиопостановке «Про всех падающих», — давай-ка поторопимся домой и сядем возле огня. Ты будешь читать мне. Я думаю, Эффи в следующей главе сбежит с майором». А старик Крэпп в пьесе «Последняя лента Крэппа» слушает магнитофонную запись и мечтает: «Эффи… Вот бы с кем я был счастлив — Балтика, сосны, дюны». (Дело в том, что действие романа Фонтане происходит около Щецина — города, который сейчас принадлежит Польше: отсюда Балтика.)
Я конечно же знал обо всех этих упоминаниях и ссылках. Потому и спросил несмело под конец разговора, когда над нашим столиком повисло то легендарное молчание, с которым наверняка был знаком каждый, кто хоть раз встречался с писателем:
— Вы снова читаете «Эффи»?
Беккет ответил парафразой реплики Крэппа:
— Да… В день по страничке, порчу глаза.
— И опять слезы? — продолжил я вслед за Крэппом.
Он тускло усмехнулся, узнав собственный текст.
— Нет, уж так далеко я не захожу.
Я собрался с духом и задал главный вопрос:
— Почему вы так любите этот роман?
Прошла долгая минута, прежде чем прозвучал ответ:
— Когда-то я мечтал написать что-нибудь в таком роде. И крупица этой мечты сохранилась у меня по сей день. Потому что не написал. А не написал… — он сделал паузу.
— А не написали… — я нагло тянул его за язык.
Он опять тускло усмехнулся, затем, разведя руками, сказал:
— Потому что… поздно родился. Сейчас так уже не пишут. Сейчас пишут намного хуже. — Он посмотрел на меня и шутливо добавил: — Но вы не огорчайтесь. Мир меняется. Может быть, вам повезет.
Это была моя последняя встреча с Беккетом. Потом мы беседовали только по телефону. Писатель умер в декабре 1989-го.
Когда несколькими годами позже я решился сам написать роман, то не собирался идти путем своего гуру. Мои притязания были куда скромнее. Однако мне хотелось, чтобы он каким-то образом появился в моем произведении (так мелькает Хичкок — правда, в своих собственных фильмах), и у меня уже была пара идей, как создать его «тень». И вдруг мне вспомнилась наша последняя встреча в Париже и слова, сказанные Беккетом напоследок. «Ну конечно! — подумал я. — Именно так нужно начать!»
Отсюда первое предложение моего романа «Мадам»: «Многие годы меня не покидало ощущение, что я родился слишком поздно». И оговорка в конце: «Может быть, я родился не так уж и поздно».
Когда в 1999 году роман переводился на английский, я сделал еще один шаг.
Беккет обладал исключительным музыкальным и поэтическим слухом и держал в памяти различные отрывки и целые стихотворения, отличавшиеся особенной красотой и ритмом. Одной из таких цитат была знаменитая фраза из «Поминок по Финнегану» Джойса (в молодости Беккет переводил на французский и комментировал это произведение), в которой речь идет о кольцевой Вико-роуд в Дублине — улице без начала и конца. Онанаписанаямбомизвучиттак: «The Vico Road goes round and round to meet where terms begin».[2]
Я рассказал об этом моей переводчице, привел цитату из Джойса и попросил, чтобы первое предложение она попыталась выдержать именно в этом размере. Получилосьтак: «For many years I use to think I had been born too late»[3].
Сегодня у меня нет сомнений в том, что успехом «Мадам» я в огромной степени обязан «благословению» Беккета и его духу, который за всем приглядывал.
Свадьба, которой не было
О «Месиве» Ежи Анджеевского
После более чем сорокалетней бурной истории роман, который создавался как минимум семь лет, последующие семь оставался неопубликованным, затем издавался четырежды, каждый раз с небольшими изменениями, а вышел наконец в «канонической», основательно подготовленной и откомментированной версии — в издании Национальной библиотеки.
Начало шестидесятых. Время относительной свободы и нарастающей апатии; печальный конец постоктябрьской[4] эйфории, ростки мечты об очередном обновлении и сближением с Западом. Сермяжный социализм и зарождающееся интеллектуально-общественное брожение, которому предстояло взорваться в Марте 68-го и Декабре 70-го[5].
Ежи Анджеевский был тогда на пике своей писательской карьеры. Роман «Пепел и алмаз», экранизированный Вайдой, и особенно опубликованные вслед за ним повести «Мрак покрывает землю» (1957) и «Врата рая» (1960)[6] принесли ему огромную известность и широкое признание. Анджеевскому перевалило за пятьдесят, и его имя было у всех на устах. Его книги перевели на множество языков (в то время — случай почти беспрецедентный), он выезжал за границу (также большая редкость), принадлежал к узкому кругу элиты. Кроме того, отлично выглядел: высокий, худощавый, элегантный, даже щеголеватый. Седеющий джентльмен со звучным, глубоким голосом, курящий «Голуаз». Остроумный, ироничный, «трагический», загадочный. В ту пору о нем сказали бы : типичный поляк, сегодня — гражданин мира. Он являл собою образец европейского художника, материально независимого, путешествующего по свету, самоуглубленного, обеспокоенного судьбой человечества. При этом Анджеевский пользовался достойной репутацией: он был одним из подписавших знаменитое «Письмо 34-х», направленное против ужесточившегося курса культурной политики властей.
Восторг и ожидание
Образ этот в полной мере заострился и прояснился в 1963-1964 годах. Тогда писатель на несколько месяцев уехал в Париж, откуда привез начало нового романа «Идет, скачет по горам», который затем быстро и виртуозно закончил в Оборах под Варшавой. Роман стал сенсацией. Первый, десятитысячный, тираж раскупили меньше, чем за две недели. (Если бы тогда действовали законы свободного рынка, продажи книги без сомнения достигли бы десятков тысяч экземпляров, а может, перевалили и за сотню.) Причина была в том, что роман почти идеально отвечал литературным ожиданиям польского общества тех лет. Популярные западные писатели — авторы бестселлеров — почти не переводились. Доступна была, и то выборочно, главным образом французская «экзистенциалистская» литература левого толка и лучшие произведения американской «большой тройки»: Фолкнера, Хемингуэя, Стейнбека. Анджеевский заполнял этот вакуум. Он создал роман современный, хотя и не авангардистский; живо, умно написанное произведение, действие которого происходит за границей; рассказ о выдающемся западном художнике (Пикассо) и о той ярмарке тщеславия, что его окружала, содержащий необыкновенно смелые, по меркам ПНР, эротические сцены и вместе с тем серьезные рассуждения о сложной взаимосвязи искусства и жизни, мастерства и нравственности. Наконец, что тоже немаловажно, Анджеевский привносил в текст теплые польские ноты, забавно пародируя Марека Хласко[7] и иногда включая его в сюжет.
Все это чрезвычайно нравилось читателям. И хотя в рецензиях не обошлось без критических замечаний (мол, все это поверхностно, «на публику», подражание западным образцам), они не оказали серьезного влияния на общее восторженное восприятие романа. Книгу ассоциировали с культовой тогда «Сладкой жизнью» Феллини и фильмами французской «Новой волны»; восхищались остротой и красноречивостью повествования; радовались, что в Польше есть писатель и произведение, идущие в ногу с современными западными тенденциями; мечтали, чтобы он писал так и дальше и… чтобы в той же манере рассказал теперь о том, что касалось бы «нашего двора», — о том, что происходит на родине.
Проект
Анджеевский тонко чувствовал эти ожидания. Да и сам хотел так писать. Он был уверен, что после многолетних поисков и массы попыток наконец нашел соответствующую времени формулу. Она должна была воплотиться в реалистической прозе, полной иронии, балансирующей между гротеском и лиризмом, сатирой и патетикой. Используя отточенный годами стиль, он хотел соединить два образа: послевоенной Польши и самого себя на ее фоне. С одной стороны, написать как будто новый, правдивый и бескомпромиссный «Пепел и алмаз», а с другой — «Врата рая», но лишенные притчевого и исторического камуфляжа, лирические и даже с автобиографическим оттенком. Словом, произведение национальное и социальное, индивидуалистическое и экзистенциальное.
Отправной точкой в обдумывании этого замысла стала «Свадьба» Выспянского. Чего-либо более выразительного и богатого смыслами, нежели архетип свадьбы, в польской литературе не найти! «Возлюбим друг друга!»[8] Мицкевича, «На деревне свадьба» Домбровской, «Венчание» Гомбровича, только что написанное «Танго» Мрожека — Анджеевский хотел приобщиться к этой традиции. Он решил придумать и описать современную польскую свадьбу — свадьбу показательную, такую, в которой бы остро ощущался дух времени, — и имплантировать туда свой автопортрет как современного Поэта[9], — писателя-совести народа.
На этот раз под венец должна была пойти пара актеров: он — звезда варшавской сцены, в расцвете лет, интеллигентный и хорошо воспитанный, немного испорченный, слегка циничный, падкий на аплодисменты и жаждущий громкой славы; она — моложе его, только-только начинающая актриса, довольно недалекая и хитрая, дочь крупного партийного босса. Выбор таких протагонистов давал почву для конфликта между двумя польскими элитами — культурной и властной. Итогом этой конфронтации должен был стать саркастический и горький вывод: польская интеллигенция, склонная к самоиронии и самообману, после долгих лет, полных борьбы, поражений и несбывшихся надежд, идет на жалкий компромисс с коммунистической властью, которую в душе презирает; власть, в свою очередь, вопреки гонору и самоуверенности не освободилась от комплексов низкого происхождения и нелегитимности и надеется в результате этого союза обрести лоск «высшего света», который, впрочем, хоть и на свой манер, тоже презирает.
Такой горестный, мрачный диагноз, однако, должно было уравновешивать нечто более светлое, даже оптимистичное. Только — эстетически — очень неоднозначное. Свадьбе суждено было не состояться.
Здесь возникала своеобразная проблема сродни квадратуре круга: как показать то, чего не должно случиться? Как рассказать историю, которая не произойдет, которой не будет, которая даже гипотетически не реализуется? Анджеевский проявил изобретательность: он решил сначала описать свадебный прием таким, каким он мог бы быть, а затем изложить события, приведшие к тому, что торжество не состоялось, а и рассказать, что произошло вместо него. Так он собирался создать двуслойный вымысел: вымысел первый, как бы «вымысел в вымысле», и второй, традиционный. Задуманное в таком ключе произведение должно было воплотить идею тремя путями: через мир «условный», через мир «реальный» и, наконец, констатацией того, что мир «условный» не адекватен «реальному». Замысел бесспорно интересный, а для того времени и необычайно новаторский.
Первый набросок
Первым видимым признаком появления романа на свет стал анонс его фрагментов на обложке журнала «Твурчосц» в апреле 1965 года. Это вызвало — как писал пятнадцатью годами позже Томаш Бурек в самиздатском журнале «Запис» — «сенсацию, волну противоречивых слухов, вопросов и комментариев». (Кстати, это показывает, как близко к сердцу в то время принимались литературные события, как они волновали людей.) Взбудораженным читателям, однако, пришлось ждать еще полтора года, прежде чем их любопытство было, хоть в какой-то степени, удовлетворено — обещанные фрагменты появились в печати только в октябре 1966-го. Был опубликован небольшой отрывок из первой части, озаглавленной «Подготовка» (мир «условный»), и более обширные фрагменты второй части — «Пролога» (мир «реальный»). Материал предваряло короткое вступление автора, объясняющее идею произведения и загадочно намекающее на трудности, сопровождавшие его рождение. Действие в напечатанных отрывках происходит 14-16 мая 1965-го.
Если только анонс этой публикации вызвал сенсацию и т. д., то, чтобы описать резонанс, спровоцированный ею самой, просто нет слов. Октябрьский номер «Твурчосци» невозможно было достать, он переходил из рук в руки, продавался втридорога в букинистических лавках. Счастливые обладатели журнала нередко ставили его на полку рядом с книгами Анджеевского (а не в подборку номеров этого года). «Месиво» стало постоянным предметом литературных дискуссий и светских бесед. Все охали-ахали и предсказывали: на наших газах рождается шедевр польской литературы. Критик Ян Блонский на страницах еженедельника «Жице литерацке» в статье «Форма “Месива”» задавал полный надежды вопрос: «Неужели это польский “Доктор Фаустус”»?
Сладость юношеской эйфории…
В то время я еще учился в школе. Тем не менее весь этот шум на вершине варшавского Парнаса не только доходил до меня, но и, как положено в таком возрасте, вызывал восторг. Я жил литературой, которая была моим главным миром. А книги Анджеевского, особенно «Врата рая» и «Идет, скачет по горам», занимали в нем особое место. Потому не удивительно, что и фрагменты «Месива» стали для меня культовыми. Я полностью разделял общую оценку и восхищение этой прозой. Я гулял с экземпляром «Твурчосци» по Новому Мясту и по-детски наивно проверял, насколько точно Анджеевский описал обратный путь Нагурского[10] домой — задворками улицы Фрета. В бар отеля «Бристоль», где разыгрываются некоторые сцены, я не осмеливался зайти, не говоря уж о ночном баре. Еще я следил за движением вокруг знаменитого писсуара на площади Трех крестов (туда я тоже боялся заходить, но уже по другим причинам). Я знал на память целые фразы, даже абзацы. Баловался сочинением недостающих сцен. Тренировался в подражании.
Шли годы, а «Месиво» целиком все не издавалось. Разнеслись слухи, будто автор, выбитый из колеи кражей записей и набросков, произошедшей во время его поездки во Франкфурт, прервал работу над книгой. Поговаривали, что у него депрессия, творческий кризис и что он пьет.
Из этой вызывающей разные толки тени Анджеевский вышел только в 1968 году, опубликовав в парижском издательстве «Институт Литерацки» — первым из польских авторов под своей фамилией – новеллу «Апелляция», а после ввода войск в Чехословакию — открытое письмо Эдуарду Гольдштюкеру, председателю чехословацкого Союза писателей, с выражением поддержки и солидарности. Это была уже совсем иная его ипостась; и уже совсем другой была в то время страна — после шока мартовских событий[11], развернутой ПОРП антисемитской кампании и выпадов против интеллигенции. Поступки Анждеевского привели власть имущих в настоящее бешенство. Его публично оскорбляли и предавали анафеме; все его произведения, включая «Пепел и алмаз», который входил в школьную программу, категорически запретили печатать.
Взволнованный всей этой ситуацией, я написал ему письмо, где выразил уважение и поблагодарил за принципиальность. Мы тогда не были знакомы лично. Ответ пришел весной 1969 года, как раз перед моим двадцатилетием (я учился на втором курсе). Анджеевский в свою очередь благодарил за слова поддержки и предлагал встречу. И где же? В баре отеля «Бристоль» — там, куда еще недавно я не посмел зайти, чтобы «осмотреть место происшествия».
Разговор наш быстро перешел на «Месиво». Он помрачнел и сказал, что не закончит романа. Во-первых, кража набросков его обескуражила; во-вторых, скорость, с которой развивались события, превзошла его ожидания (катастрофа, которую он предчувствовал, грянула и оказалась куда серьезней, нежели он предполагал); а кроме того — тут он начал подводить базу под свое бессилие, — эту книгу вообще не нужно заканчивать, она должна остаться фрагментарной, оборванной на полуслове, брошенной. «Каков мир, таков и роман, — заключил он, — неразбериха в жизни — неразбериха в произведении».
На том мы и расстались. Однако я — из любви к литературе, а скорее, к тому вымышленному миру, который, уж не знаю почему, очаровывал и захватывал меня, — не сдавался. И написал очерк (впоследствии я использовал его как курсовую), в котором проанализировал идею незавершенности и изложил, на чем основывается, а точнее — должно основываться ее претворение в жизнь. Если говорить коротко, я доказывал, что «незавершенность» или «аморфность» «Месива» должна быть искусственной, преднамеренной, а не произвольной игрой случая. И послал это сочинение Автору. Через пару месяцев он откликнулся и, когда мы встретились, с горячностью заявил, что — хоть я и слегка все запутал — он понял ход моих мыслей и, что важнее, признает мою правоту и собирается воспользоваться подсказкой. И это еще не все. В знак признательности за «неоценимую помощь» он переносит действие романа на 19 апреля 1969 года — день моего двадцатилетия (19 апреля станет в 1983-м днем Его смерти) — и вводит в сюжет героя, который будет срисован с меня. Более того, желая увековечить историю нашей встречи, бесед и «выписанного рецепта», он собирается включить в текст мое первое, немного переработанное письмо: это будет письмо персонажа — моего альтер эго — Адаму Нагурскому, тому самому, кого можно считать его альтер эго. И, наконец, просит меня написать своеобразную пародию на самого себя (точнее на ту работу о незавершенном «Месиве») в форме эссе о новой книге… Нагурского, представляющей собой монолог умирающего Леонардо да Винчи.
Не скрою — после такого поворота у меня кругом пошла голова. В крайнем смущении я мог только пробормотать: «Но ведь этой книги нет». И получил шутливый ответ: «Ну конечно, ее нет. Если б она была, я бы тебя об этом не просил. Кто из нас специалист по ненаписанным книгам — ты или я? Однако могу тебя обрадовать: для нее уже есть название — «Последний час». Когда-то я хотел сам написать что-нибудь в этом духе, но, естественно, не написал. Теперь ты это сделаешь за меня в форме изложения и обсуждения книги и… пришлешь Нагурскому в день своего рождения. Наверняка ему будет приятно». Итак, я должен был сочинить что-то вроде того, что вскоре очень удачно сделал Станислав Лем в «Абсолютной пустоте» (1971), — написать очерк о вымышленной книге, пересказать ее сюжет, выявить проблематику, сравнить с другими произведениями несуществующего автора, набросать его портрет.
Я принял вызов — и справился с задачей.
Рубеж 1969-1970 годов, вплоть до августа, когда Анджеевский уже окончательно завершил работу над «Месивом», стал одним из самых необыкновенных периодов моей жизни. За довольно короткое время я из фантазера, наивного, плененного литературой юнца превратился в участника творческого процесса, в персонажа книги, которую совсем недавно воспринимал как не связанное со мною, уже сформировавшееся (несмотря на незавершенность) явление, и, наконец, стал некоторым образом ее соавтором. Я понимал, что эта история — невероятная редкость или даже единственный в своем роде случай. Разумеется, бывало, что горячий поклонник чьего-либо творчества со временем близко сходился с любимым автором, становился предметом описания или даже его соратником, но, как правило, это происходило далеко не сразу, в процессе работы над последующими сочинениями. Я же попал в пространство-время рождения одного произведения. Судьба на исходе юности подарила мне исполнение детской, несбыточной мечты — войти в вымышленный мир книги.
… и горечь разочарования
Эйфория и сладкое сознание того, что я участвую в чем-то «эпохальном», вскоре начали рассеиваться. Шла неделя за неделей, и, по мере того как автор продвигался вперед, мне становилось ясно: Анджеевский на неверном пути. Несмотря на принципиально емкую формулу «вплетенного в текст дневника» и на включение в вымышленный текст примет послемартовской реальности, эта вещь, задуманная как многослойное произведение искусства с притязаниями на «глубину», скатывается к публицистике и шутовству, мельчает и теряет оригинальность. Но я уже не мог ничего сделать. Моя роль была сыграна. Впрочем, даже если на этой стадии я и решился бы на критику, не думаю, что был бы выслушан. Произведение жило своей жизнью — словно несущийся под гору снежный ком, растущий и захватывающий в себя все, что ни есть на пути. Наконец, 19 августа 1970-го, в день рождения Автора (ему исполнился шестьдесят один год), книга была закончена. Пятьсот с лишним страниц машинописного текста.
Через пару месяцев, когда все уже было переписано набело, Анджеевский вручил мне рукопись и машинописный экземпляр с карандашными поправками. Помню пронзительное, но глубоко скрываемое чувство горечи и грусти, которое я ощутил в тот момент. Мне было предельно ясно: вся эта история — этот редкий, почти невероятный переход из реальности в иллюзию и обратно, это прикосновение к «мифу» и трепет от сознания, что ты повлиял на его форму, — была несравнимо более ценной и обогащающей, нежели достигнутый в итоге художественный эффект. Всю затею постигла неудача. Я слышал в себе язвительный голос, передразнивающий памятную последнюю фразу из предисловия в «Твурчосци»: «Ничего не поделаешь, свадьбы не будет!»
Действительно, свадьбы не было — в любом из возможных вариантов и смыслов. Анджеевский, поначалу твердо решивший сразу же издать «Месиво», как и «Апелляцию», у Гедройца[12] в Париже, по подсказке возможно и доброжелательных, но совсем не обязательно лучших советчиков ввязался (был втянут?) в абсурдные переговоры с ПИВом[13] (что в те времена значило — с отделом культуры ЦК и даже Политбюро), в которых полностью запутался. Его соблазняли обещаниями, что якобы после «незначительных сокращений, необходимых в свете наших дружеских отношений с СССР» (на самом деле речь шла о пятидесяти с лишним страницах текста), роман выйдет в Польше. Анджеевский согласился на это. Однако зеленого света публикации по-прежнему не давали. Тогда ему в голову пришла совсем уж нелепая идея — выпустить книгу в Париже, но… со сделанными цензурой сокращениями, «чтобы показать этим прохвостам из ЦК, что он честный человек». Я отговаривал его, как мог. Тщетно. Редакторы «Культуры»[14], услышав об этом, решили, что он сошел с ума. И с досадой закрыли вопрос раз и навсегда. «Покровители» из ПОРП, конечно, только того и ждали. В конце 1972 года писатель получил официальное письмо, что роман «Месиво» не будет опубликован.
Вся эта игра была, безусловно, одной из самых серьезных ошибок, какие Анджеевский совершил в жизни. Произведение, хоть по большому счету и неудачное, могло претендовать на громкий резонанс. Если бы Автор, как и намеревался, сразу, в 1970 году, выпустил роман в Париже, успех был бы весьма значительным. Книгу бы читали на радиостанции «Свободная Европа»; ее тайно, контрабандой перевезли бы в Польшу; быстро появились бы переводы, причем на множество языков. Ибо то, о чем и как она говорила, было тогда все еще актуально, а простые слова правды о «самом передовом строе» и «любимой Стране Советов» действовали как благотворное лекарство. Девятью годами позже, когда роман наконец вышел в самиздате, в стране уже царила совсем другая атмосфера и по-другому воспринималось написанное между строк. Публикация «Месива» прошла почти незамеченной. Совсем немного оставалось до взрыва – уже приближался Август 80-го[15].
Но и это не конец истории. В 1981 году, на волне свободы, вопрос о «Месиве» вернулся на повестку дня: ПИВ сам предложил издать книгу… по-прежнему жестоко покалеченной. По сравнению с самиздатской версией двухлетней давности, а также с вышедшим к тому времени (к сожалению, со множеством ошибок) лондонским изданием, это был бы шокирующий шаг назад. Однако Анджеевский согласился на эти условия. Читатели, даже наиболее благосклонные и преданные, не скрывали своего разочарования.
Полная, отредактированная мною версия «Месива», появилась лишь в 1992 году. Я работал над ней со смешанными чувствами и тяжелым сердцем. Однако добросовестно довел дело до конца, выплатив Автору долг за незабываемое мгновение иллюзорного счастья в юности.
Сегодня мы получили «канонический» вариант, тщательно подготовленный к печати Анной Сынорадзкой-Демадр. Более чем стостраничное предисловие, в котором она бережно реконструирует историю создания романа и комментирует все ее аспекты, читается на одном дыхании — как увлекательный репортаж.
Поразительная вещь! Легенда о рождении и фиаско романа, который задумывался как «великий», но не стал таковым, переросла и пережила его, обретя самостоятельность, и даже если не абсолютно самоценна, то уж точно — поучительна. Таков казус «Месива».