Переводы с английского. Вступление Григория Кружкова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2006
«ПАРЕНЬ ИЗ ШРОПШИРА» И ЕГО ТИХИЕ ПЕСНИ
Переводы с английского. Вступление Григория Кружкова[1]
Старался
студент, но зачета не сдал, Служил
регистратор в патентном бюро, Сидел в
кабинете ученый сухарь, |
I
В этих эпических строках — главные вехи творческой карьеры А. Э. Хаусмана (1859-1936). Честолюбивый и способный студент, он действительно умудрился провалиться на заключительном экзамене и должен был пойти на службу. Но по вечерам после своих патентных трудов Хаусман отправлялся в Британский музей и упорно работал над латинскими текстами и комментариями. Публикации вызывали такое уважение в ученом мире, что в 1891 году, несмотря на отсутствие степеней и званий, его избрали заведующим латинской кафедры Лондонского университета, а еще через десять лет, в 1901 году, пригласили возглавить кафедру в Кембридже.
Ровно посередине между этими событиями, в 1896 году, вышел первый сборник стихов Хаусмана «Парень из Шропшира». Лирический герой этих стихов — полная противоположность тому ученому латинисту, джентльмену в цилиндре, сюртуке, полосатых брюках и с зонтиком, которого мы знаем из описаний современников. Это — простой деревенский парень, который гуляет с друзьями, сидит в таверне за кружкой эля, горюет об улетающих годах и сетует на суровые законы жизни, печально умиляясь ее недолговечной прелести. Иногда, для разнообразия, его вешают или забирают в солдаты.
Одну из первых рецензий на книгу Хаусмана опубликовала Эдит Несбит — та самая знаменитая сказочница, чьими книгами до сих пор зачитываются дети в Англии (впрочем, тогда они еще не были написаны). Несбит горячо приветствовала появление нового, необычного таланта:
«Он умеет производить максимальный эффект минимальными средствами — черта великой поэзии… Лучшие его строки поражают точностью, «неизбежностью» выражения. Это не та поэзия, которая берет сердца читателей приступом, как поэзия Суинберна, вряд ли ее станут цитировать политики или возникнут общества толкователей Хаусмана. Рассчитывать на мгновенное и бурное признание этим стихам не стоит. Но они пробьются — медленно и верно».
Проницательные слова, сбывшиеся почти полностью, за исключением пророчества об обществах Хаусмана. Такие общества все-таки возникли — и в Англии, и в Америке.
II
Хочется вспомнить еще одну рецензию. Опубликованная анонимно в еженедельнике «Новое время» (TheNewAge), она подчеркивала самобытное направление автора — поперек эпигонским тенденциям времени.
«Этот голос, может быть, не слишком вдохновляет. Он не увлекает нас в будущее, не будит славу минувшего и не воспевает настоящее. Но он говорит с такой искренней, задушевной силой, какая встречается из современных поэтов, может быть, у одного только Гейне»[2].
Видимая простота и близость к народным песенным формам (в данном случае, к английской балладе) действительно сближает Хаусмана с Гейне. Роднит их также неожиданный простодушный юмор и скептическое отношение к небесным авторитетам. Так, в стихотворении о холодной весне герой Хаусмана возмущается: «Что за негодяй / Нам вместо жизни подложил свинью?»:
Бесстыдство, кто бы ни был он таков,
Последнего веселья нас лишать,
Отправленных за смертью дураков.
Атеизм Хаусмана сочетается с суровым стоицизмом древних. «Помни, только лишь день погаснет краткий, / Бесконечную ночь нам спать придется», — эти слова Катулла, кажется, навсегда отпечатаны в сердце «парня из Шропшира». Оттого-то ему приходится смирить и свою гордость, и непомерные желания: «Пей, брат, и небо подпирай плечом».
Искать причину хаусмановской меланхолии в его подавленной гомосексуальности, как это делает, например, Оден и другие, по-моему, так же малопродуктивно, как объяснять сходными причинами мировоззрение самого автора «Щита Ахилла» и «Музея изящных искусств». Или — если взять русского современника Хаусмана — так же бессмысленно, как сводить поэтическую тоску Иннокентия Анненского к какому-нибудь стандартному набору фрейдистских причин.
Параллель «Хаусман — Анненский» представляется мне, к слову говоря, довольно интересной. Оба сочетали в себе поэта и ученого, оба были однолюбами в своем увлечении античностью, всю жизнь углубленно занимаясь: Анненский — Еврипидом, Хаусман — римским поэтом Манилием. Оба скупо печатались при жизни. У Хаусмана вторая книга «Последние стихотворения» (1922) вышла через двадцать шесть лет после «Парня из Шропшира», а третья — «Еще стихи» — через несколько месяцев после его смерти. Анненский издал свои «Тихие песни» (1904) позже, чем Хаусман, и так же немного не дожил до выхода подготовленного им последнего сборника «Кипарисовый ларец» (1910).
И Хаусман, и Анненский были одиночками в литературе, не смыкаясь ни с какими группами, якобы отставая от своего времени (как говорили о Хаусмане) либо забегая вперед (как иногда говорят об Анненском). Оба с трудом укладываются в прокрустово ложе критики, оставаясь до сих пор неполно или неверно понятыми.
Конечно, всякое сравнение хромает, но истинно хорошее сравнение подобно сороконожке, которой хромота — даже на две-три ноги — не слишком вредит.
III
Вот еще одна хромающая нога сравнения. Анненский был переводчиком Еврипида, а Хаусман — лишь текстологом. О самом Манилии, авторе длинной дидактической поэмы «Астрономия», он однажды обмолвился, что тот пишет об астрономии и астрологии, не понимая ни того ни другого. Но как увлекателен может быть Хаусман, говоря о таком, кажется, сухом предмете, как текстология! Конечно, это говорит поэт:
«Текстолог — не Ньютон, исследующий движение планет, он, скорее, собака, ищущая блох. Если бы собака искала блох согласно математическим правилам, основываясь на статистических данных о территориях и населении, она никогда не поймала бы ни одной блохи, разве что по случайности. Блохи требуют к себе индивидуального подхода; каждая проблема, возникающая перед текстологом, должна рассматриваться как единственная в своем роде.
Таким образом, текстология не имеет отношения ни к мистике, ни к математике; ее нельзя выучить, как катехизис или таблицу умножения. Эта наука — или это искусство — требуют от изучающего больше, чем одной способности к учению. Точнеесказать: criticus nascitur, non fit»[3].
Тут, разумеется, переделано известное латинское изречение о поэте. Текстологами тоже «не становятся, а рождаются».
Как мы видим, Хаусман был человеком острого и парадоксального ума. Почему же он отвергал метафизическую поэзию, когда в 1920-х годах она, с легкой руки Т. С. Элиота, вошла в моду? Да потому и отвергал, что метафизический метод, как показали бесчисленные подражатели Донна в XVII и в XX веке, легко кодируется и, как следствие, имитируется. Это опять способ, как «выучиться на поэта». Но поэтами не становятся — poetae nascuntur.
Кто бы подумал, что стихи Хаусмана окажутся и в антологиях английского нонсенса! Например, такое:
О грозная громада!
Ты — омовенье взгляда.
Узрев тебя однажды,
Сказал я: «Волны влажны!»
Сказал — и удивился,
Потрогал — убедился.
Кто скажет: ты сухое,
Тот лжец, и все такое.
О Море! Слякоть мира! —
Что в нем еще так сыро?
Кому достанет духа
Хлябь вычерпать досуха?
О влажная стихия!
Другие все — сухие,
Лишь ты одна — сырая,
Тебе кричу «ура!» я.
«Ура!» — кричу протяжно.
Прощай же, море влажно!
Эта пародия весьма поучительна для переводчика; она еще раз напоминает, что поэзия Хаусмана держится на тончайших вещах: не заметив их, тотчас погрязнешь в бессмыслице (что часто и происходит). Хаусман бывает прост, но никогда не банален. Банальность — бесформенная масса, которую можно перебрасывать вилами туда-сюда; но каждое стихотворение Хаусмана — виртуозная конструкция, которая при неловком прикосновении рассыпается как карточный домик. Есть вещи, которые, по собственной оценке автора, «держатся на самой грани абсурда; чуть заступи — и все рухнет»[4].
Иногда смысл стихотворения зависит — как жизнь Кащея от крохотной иголки — от одного-единственного слова. В стихотворении о разлуке с юностью: «Intomyheartanairthatkills…» — это ветер-убийца в первой строке. Откуда он залетел, Бог весть — не из стихов ли Эдгара По: «Из-за тучи холодный ветер подул и убил мою Аннабел Ли»? Но именно это необъяснимое «anairthatkills» в условно-традиционном сюжете застревает, как заноза, в уме читателя.
IV
В своей лекции «Об имени и природе поэзии» Хаусман проводит резкое разделение между риторикой и поэзией. Все, что нарочито и обдуманно, логично и изящно, он оставляет за скобками своего ощущения поэзии. Так, в XVIII веке, на его взгляд, были лишь четыре истинных поэта: Коллинз, Кристофер Смарт, Купер и Блейк — все четверо, как он подчеркивает, «не в своем уме» («mad»). И подкрепляет свой вывод авторитетом Платона: напрасно тот, в чьей душе нет «мусикийского безумия», кто рассчитывает лишь на умение, будет стучаться в дверь поэзии.
Хаусман говорит: для меня это вещь скорее физическая, чем интеллектуальная; я не более способен дать определение поэзии, чем терьер — определение крысы, но покажите терьеру крысу — и, будьте уверены, он не ошибется. Поэзию узнают по своим особым признакам. Один из них описан в Книге Иова: «И дух прошел надо мною; дыбом стали волосы на мне». «Опыт научил меня, — продолжает Хаусман, — когда я бреюсь по утрам, не отвлекаться и, пуще всего, не вспоминать никаких стихов, ибо, стоит какой-нибудь поэтической строке прозвучать в моей памяти, как волосы у меня на лице встают твердой щетиной и бритва перестает их брать».
Другие признаки, которые упоминает Хаусман: озноб, пробегающий по спине, комок в горле, слезы в глазах, горячая боль, входящая прямо под вздох, словно копье. Между прочим, они не слишком отличаются от симптомов любви, как они описаны у Сафо: пламень, пробегающий по телу, мрак, застилающий глаза…
Есть два способа переводить стихи. Первый: отобрать то, что поддается переводу, и изложить это по-русски, по возможности гармонизируя и достигая естественности русского стихотворения. Таковы, например, почти все лучшие переводы Эмили Дикинсон.
Но есть второй способ: обязательно постараться перевести непереводимое. При этом переводчику, может быть, придется еще дальше уйти от буквальности в пространство интуиции. Может быть, как в той дзен-буддистской притче, черный конь по пути превратится в белую кобылу. Но лишь такой перевод способен «поднять волоса» читателя. И только эта кобыла обскачет всех лошадей в Поднебесной.
Первые переводы Хаусмана на русский язык появились, сколько мне известно, через год после его смерти в «Антологии новой английской поэзии» (1937). Переводчики — Сусанна Мар, Иван Кашкин, Ю. Таубин. Из одиннадцати стихотворений удачными русскими версиями можно признать от силы два-три. Затем последовала долгая пауза, если не считать публикаций в периодике. В томе «Европейской поэзии XIX века» (1977) серии «Библиотека всемирной литературы» даны девять стихотворений Хаусмана в переводе Бориса Слуцкого. Эти переводы — явный шаг вперед по сравнению с антологией 1937 года. Не каждое стихотворение получилось и у Слуцкого; но есть немало строф, достойных того, чтобы их процитировать. Например:
Проточная вода,
Земли заманчивей река —
Мне хочется туда.
…………………………
Но там, где речка ток струит,
В лазоревой волне
Печальный дурачок стоит:
Он просится ко мне.
Несмотря на отдельные удачи, русского Хаусмана еще нет. Может быть, это и хорошо. Мало есть английских поэтов, которых так легко начисто погубить в переводе. Но искать адекватные русские версии его стихов все же надо. Нынешняя подборка, в которой «соревнуются» переводчики разных поколений, — одна из таких попыток. Надо идти дальше вглубь Хаусмана — простого и таинственного.
Замечательный наш ученый-античник Михаил Леонович Гаспаров перевел пародийный «Отрывок из греческой трагедии» А. Э. Хаусмана. Этот уморительно смешной текст можно прочесть в книге М. Л. Гаспарова «Экспериментальные переводы».
Глава пришельца! Как, какие поиски
Кого, зачем, отколь тебя доставили
В пределы наши славноголовьиные?
* * *
The chestnut casts his flambeaux, and the flowers
Stream from the hawthorn on the wind away,
The doors clap to, the pane is blind with showers.
Pass me the can, lad; there’s an end of May.
There’s one spoilt spring to scant our mortal lot,
One season ruined of our little store.
May will be fine next year as like as not:
Oh ay, but then we shall be twenty-four.
We for a certainty are not the first
Have sat in taverns while the tempest hurled
Their hopeful plans to emptiness, and cursed
Whatever brute and blackguard made the world.
It is in truth iniquity on high
To cheat our sentenced souls of aught they crave,
And mar the merriment as you and I
Fare on our long fool’s-errand to the grave.
Iniquity it is; but pass the can.
My lad, no pair of kings our mothers bore;
Our only portion is the estate of man:
We want the moon, but we shall get no more.
If here to-day the cloud of thunder lours
To-morrow it will hie on far behests;
The flesh will grieve on other bones than ours
Soon, and the soul will mourn in other breasts.
The troubles of our proud and angry dust
Are from eternity, and shall not fail.
Bear them we can, and if we can we must.
Shoulder the sky, my lad, and drink your ale.
* * *
Каштан роняет факелы, развеян
Цветов боярышника аромат.
Дверь хлопает, свет ливнями рассеян.
Май на исходе; дай мне кружку, брат.
Весна конец наш скорбный приближает,
И превращает жизнь в ненужный хлам.
Утешит ли грядущий год? — кто знает,
Но двадцать три уже не будет нам.
Мы далеко не первые, наверно,
От бурь житейских прячемся в трактир,
Хороним планы, проклинаем скверну —
И подлеца, что сотворил наш мир.
Несправедливо грубым произволом
У обреченных радость отнимать.
Чужие мы на празднике веселом,
И глупой смерти мы несем печать.
Несправедливо; но налей мне снова.
Не принцами мы родились на свет.
Судьба людская к нам с тобой сурова:
Хотим Луну — к ней сил добраться нет.
Сегодня собрались над нами тучи,
А завтра унесутся прочь дожди.
Чужая плоть сожмется в боли жгучей,
Скорбеть душа начнет в другой груди.
Не знает гордый прах иной юдоли —
А вечность пострашней любых цепей.
Но, друг мой, нам ли покоряться боли?
Взвали на плечи небо, эль допей.
Перевод Аллы Хананашвили
* * *
Каштан бросает факелы; ветра
С терновника рвут за цветком — цветок;
В незрячих окнах — ливень до утра.
Дай кружку, милый; маю вышел срок.
Прожитых весен убывает счет —
Стал на одну скуднее наш запас;
Погожим май вернется через год,
Но — двадцать пятый год пойдет для нас.
Нет, мы не первые в тавернах пьем,
Пока все то, чем дорожат сердца,
Швыряет в бездну буря, — и клянем
Мир — и тупую злость его творца.
Верховное тиранство бытия —
Нас обморочить суетой сует
И обобрать, покуда ты и я
Вслепую ковыляем на тот свет.
Пускай тиранство; дай мне кружку, друг —
Мы не царями родились на свет —
Удел наш — тот же, что у всех вокруг:
О чуде молим, но ответа — нет.
Сегодня в небе нависает мрак,
А завтра — туча минет стороной;
Плоть облечет уже не наш костяк,
И мыкаться душе — в груди иной.
Терзать наш чванный и гневливый прах —
Бессрочной вечности слепая цель;
То внове ль нам? — снесем и боль, и страх.
Взвали на плечи мир — и пей свой эль.
Перевод Светланы Лихачевой
* * *
Каштан роняет свечи, и цветы
Боярышника по ветру летят…
То дождь хлестнет в окно из темноты,
То хлопнет дверь; придвинь мне кружку, брат.
Не так уж много вёсен нам дано,
Чтоб этот май теперь у нас отнять;
Год минет, и весна вернется, но —
Увы, уже нам будет двадцать пять.
Нет, мы не первые, как ни считай,
Сидим и пьем, кляня судьбу свою,
И дождь, и холод… Что за негодяй
Нам вместо жизни подложил свинью!
Там, наверху, — разбойник или тать?
Бесстыдство, кто бы ни был он таков,
Последних утешений нас лишать,
Отправленных за смертью дураков.
Бесстыдство… но подвинь еще одну
Мне кружку, брат; ведь мы не короли,
А требуем — достаньте нам луну,
И каждый думает — он пуп земли.
Сейчас нас гром в дугу грозит согнуть,
И кажется — невзгод не обороть;
Но завтра боль войдет в другую грудь,
В другую душу и в другую плоть.
Мы вечностью на скорбь осуждены,
А вечности все в мире нипочем.
Терпите, праха гордые сыны.
Пей, брат, и небо подпирай плечом.
Перевод Григория Кружкова
* * *
Crossing alone the nighted ferry
With the one coin for fee,
Whom, on the wharf of Lethe waiting,
Count you to find? Not me.
The brisk fond lackey to fetch and carry,
The true, sick-hearted slave,
Expect him not in the just city
And the free land of the grave.
* * *
Ты заплатил одну монету,
Прошлое хороня.
С парома сойдя, на причале Леты
Ты не увидишь меня.
Живущего только служенья ради,
Вернейшего из рабов
Ты не найдешь в справедливом граде,
В свободной стране гробов.
Перевод Льва Оборина
* * *
Преодолевши темную Лету
С медной монеткой в горсти,
Ты не меня ль на пристани этой
Ждешь увидать? Прости!
Раб твой проворный, слуга покорный,
В сердце тоска и сушь, —
Разве такого впустит дозорный
В царство свободных душ?
Перевод Марины Бородицкой
* * *
В темноту и в туман отплывает паром,
Хрипло птицы вдогон прокричали…
Кто, ты думаешь, встретит тебя на другом
Берегу, на летейском причале?
Был да сплыл жалкий раб твой, покорный лакей,
Не рассчитывай, деспот мой милый,
Вновь найти его в граде свободных людей,
В справедливой стране за могилой.
Перевод Григория Кружкова
* * *
Into my heart an air that kills
From yon far country blows:
What are those blue remembered hills,
What spires, what farms are those?
That is the land of lost content,
I see it shining plain,
The happy highways where I went
And cannot come today.
* * *
Вдыхает ветер в сердце яд
Из дальней стороны:
Там синие холмы стоят,
Там шпили взметены?
Заветный край, забытый рай,
Сияющий фасад,
Навек прощай, счастливый край,
Мне нет пути назад.
Перевод Бориса Архипцева
* * *
Мне ядовитый ветер шлет
Далекая земля:
Голубизна холмов зовет,
И шпили, и поля.
Счастливый край, прекрасный дол
Сияет сквозь года —
Страна, откуда я ушел
И не вернусь куда.
Перевод Льва Оборина
* * *
Из той далекой стороны
Мне в сердце смертью веет:
Там крыши острые видны,
Там горы голубеют…
То незабвенные края,
Счастливые чертоги,
Где некогда бродил и я,
Куда мне нет дороги.
Перевод Марины Бородицкой
* * *
Убийца-ветер в сердце мне
Влетает из глуши.
О, сколько ферм в той стороне
Осталось и вершин?
Там радости ушедшей дым,
В сиянье все пути.
Дороги счастья, по каким
Уже мне не идти.
Перевод Виктора Лунина
* * *
Вонзился в сердце тот мотив
И болью стал моей:
Как жить без тех холмов и нив,
Тех пастбищ и церквей?
Утраченной не обрести
Земли, но, видит Бог,
Я шел к ней и не мог прийти,
Увы, прийти не мог.
Перевод Владимира Светлосанова
* * *
Снова ветер подул из далекой страны,
Словно грудь мне стрелой просквозили;
Что за горы знакомые в дымке видны,
Хутора и высокие шпили?
Это счастья былого утраченный дол,
Та страна, из которой когда-то
Я по залитой золотом тропке ушел
И куда больше нет мне возврата.
Перевод Григория Кружкова
INFANT INNOCENCE
The Grizzly Bear is huge and wild;
He has devoured the infant child.
The infant child is not aware
It has been eaten by a bear.
СВЯТАЯ ПРОСТОТА
Свирепый гризли, зверь-гора,
Младенца растерзал вчера.
А тот не сознает, что съеден,
Злодейски убиен медведем.
Перевод Бориса Архипцева
МЛАДЕНЧЕСКАЯ НЕВИННОСТЬ
Медведь огромен и силен.
Младенца мигом слопал он.
Но невдомек младенцу было,
Что им зверюга закусила.
Перевод Марии Фаликман
НЕВЕДЕНИЕ МАЛЫША
Огромный гризли-людоед
Ребенка слопал на обед.
А тот сидит внутри медведя
И знать не знает, что он съеден.
Перевод Льва Оборина
БЛАЖЕННОЕ НЕВЕДЕНИЕ
Медведь мохнат, свиреп и дик,
Дитя-малютку съел он вмиг.
Дитя, невинное созданье
Не осознало миг съеданья.
Перевод Марины Бородицкой
ДЕТСКАЯ НЕВИННОСТЬ
Безжалостный медведь, шутя,
Сожрал невинное дитя.
Невинный отрок, канув в Лету,
Не ведает, что его нету…
Перевод Виктора Лунина