Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2006
Дерепа Д. А.[1]
В 1941 году академик В. М. Алексеев, один из крупнейших китаистов ХХ века, приступил к работе над переводом антологии "Избранные танские стихотворения" (»Тан ши сюань»), куда в XVI веке известный поэт Ли Паньлун отобрал четыреста шестьдесят пять произведений более чем ста двадцати поэтов.
В то время ученый с семьей был эвакуирован в курортный поселок Боровое, что в Северном Казахстане. Катастрофическая нехватка бумаги, справочной литературы и вызванная этим «аморфность» страшно его тяготили, но только работой он и жил, рассказывает дочь академика М. В. Баньковская в послесловии к недавно вышедшим переводам В. М. Алексеева из танской поэтической антологии.
Небольшая по объему, выпущенная в 2003 году восьмой в серии «Драгоценные строфы китайской поэзии», под названием «Постоянство пути» (это цитата из входящего в книгу стихотворения), книга совершила необычайно трудный путь к своему читателю. Более шестидесяти лет эти переводы появлялись в различных изданиях в объеме сначала пятнадцати-семнадцати, после — пятидесяти с небольшим стихотворений.
Рамки серии «Драгоценные строфы китайской поэзии», хоть и предполагают популярное ознакомление читателя с тематикой, не в состоянии вместить в одну книгу перевод »Тан ши сюань» во всем объеме. Обширным предисловием редактор-составитель серии Илья Смирнов вводит даже неподготовленного читателя в мир переводов Алексеева. Это внимательный разбор произведений, ставших вехами на творческом пути академика Алексеева, начиная со стансов Сыкун Ту (их исследование и переложение на русский язык явились основой его магистерской книги-диссертации 1916 года), переводы которых он еще долго продолжал совершенствовать, до последних комментариев к различным поэтическим антологиям
Жизнь автора, неотделимая от его произведений, раскрывается многими гранями как на ниве поэтического перевода, так и в прозаических жанрах. Прежде всего, Алексеев умеет обаять «старинной, по укладу своему вовсе несходной с русской, поэзией», как пишет И. Смирнов[2]; здесь же вспоминаются ставшие каноническими именно в “алексеевской версии” переводы «Странных рассказов» — новелл Ляо Чжая — Пу Сун-лина (XVII-XVIII вв.), в которых раскрываются его незыблемые принципы перевода, верность установке «на чужое слово».
И. Смирнов пишет: «Алексеев был почти универсальным китаистом, он так высоко поднял планку исследований, что в отдельных областях до сих пор никто и близко не подошел к его достижениям. Он занимался китайской народной картиной, поэтологией, классической повестью, театром, нумизматикой, археологией, поэзией, лексикографией. Людей такого масштаба сейчас нет и, наверное, не может быть»[3]. Он окончил Петербургский университет, несколько лет учился в Китае у превосходных учителей старой формации, то есть, можно считать, получил классическое китайское образование. Он стажировался в Англии и во Франции, путешествовал по Поднебесной со своим наставником Шаванном.
К стихотворным переводам «Пятизначных стихов старинного типа — гуши» и к некоторым из следующего раздела «Семизначные стихи старинного типа — гуши» Алексеев сделал подробный комментарий: статьи об авторе и тематике, форме стихотворения и его названии. Переводы, остававшиеся без комментария, долгое время существовали лишь в рукописном варианте, тогда как «готовые», по его мнению, стихотворения, облаченные в броню научного комментария, периодически публиковались (это всего пятнадцать из общего числа переводов, вошедших в книгу).
О названии стихотворения нужно говорить отдельно, ибо перевод названия — часто более замысловатый процесс, чем перевод самого стихотворения. Уже в начале сборника стихотворение Чжан Цзю-лина по-китайски названо «Гань юй», что ближе всего передается именно алексеевским «Чувства при встрече, для меня желанной». Это развернутое название не может быть адекватно заменено словом или словосочетанием, скажем, «чувства» или же «думы», как сделал это Цю Кэ-ань (QiuKe’an) в своем переводе на английский — «Thoughts», вошедшем в антологию «Триста танских стихотворений в новом переводе» («Тан ши сань бай шоу син и»), изданную с параллельным китайским текстом. Для удобства сопоставления приведем отрывки обоих переводов.
Чувства при встрече, для меня желанной
Гусь одинокий
летит из-за моря сюда.
Пруд или лужа —
на них и взглянуть не решится.
Сбоку посмотрит
на двух изумрудных птиц —
Тех, что взгнездились
на трех жемчужных деревьях.
Ввысь устремились
вершины жемчужных деревьев:
Разве не будет им
пули из золота страшно?
Thoughts
I
A lonely swan from the sea flies,
To alight on puddles it does not deign.
Nesting in poplar of pearls
It spies and questions green birds twain:
“Don’t you fear the threat of slings,
Perched on top of branches so high?”
Помимо сразу заметных различий в расстановке логических ударений (а также знаков препинания и грамматической соподчиненности отдельных блоков), с разной долей эмоциональности подается персонаж стихотворения — одинокий гусь (чиновник в изгнании), возвращающийся домой (вновь призванный ко двору).
Начнем сопоставление со второго перевода: сразу видно, в нем присутствует автор, его «я», привнесенное переводчиком, своеобразный «лирический герой». Этот ход позволяет переводчику интерпретировать монолитный китайский текст в виде прямой речи[4]. В формальном плане перевод Цю Кэ-аня именно похож на китайский станс, состоящий из шести пятистопных (пятисловных) стихов. Визуально английский стих так же лаконичен (не будем здесь говорить о принципиальной неспособности перевода иероглифических словообразов на западные языки) и является безусловной удачей переводчика: переводное стихотворение обладает неплохой, пусть и несложной, поэтической рифмой. Таким образом, этот вариант столь же близок к оригиналу, насколько и приближен к читателю.
Алексеевский вариант перевода абсолютно непохож на английский аналог: в нем отсутствует рифма, стих (чтобы стих читался, нужно дыхание) разбит на два полустиха по китайской цезуре — после второго слова в пятисложной и после четвертого — в семисложной строке (детальнее этот вопрос можно рассматривать на примере отдельных частей книги, разделенной именно по принципу размерности стихотворений — от пяти- и семизначных стихов старинного типа гуши до популярных и очень распространенных в классической поэзии размеров пяти- и семисложных четверостиший, «оборванных / усеченных строф» цзюэцзюй).
Алексееву ценно в переводе как можно больше сохранить от подлинника, строгая форма которого предрасполагает к медитативному, почти буддийскому размышлению на вполне конфуцианскую тематику. Поэтому строй стихотворения, его параллелизмы («летит из-за моря», «на пруд или лужу» не взглянет, «на двух изумрудных птиц», «на трех жемчужных деревьях»), пространственные отношения, искусно подобранные автором текста («из-за моря» к автору, «сбоку» от объекта, «взгнездились» — тоже, несомненно, относится к словам-выразителям пространства, «ввысь устремляя» настрой стихотворения, и, наконец, «пуля из золота», которая предполагает непременное падение подстреленной птицы).
Главным достоинством перевода академика Алексеева является его непреложное следование собственному принципу — передаче одного иероглифа китайского текста одним значащим словом русского стиха[5]. При этом грамматика русского языка позволяет сохранить последовательность слов китайского стихотворения. Кроме этого, даже название в варианте Алексеева обладает большим количеством коннотаций с содержанием, что немаловажно, поскольку искушенный китайский автор в тонком намеке заглавия уже раскрывает тему стихотворения. Это небольшое сравнение дает представление об особенностях переводческой деятельности Алексеева: он поднял на качественно иной уровень точность и научность труда переводчика и приблизил ритмику перевода к оригиналу. Алексеев переводит одной стопой, по преимуществу — трехсложной, в которой предпочитал дактиль и амфибрахий, «минуя злостный анапест, который к тому же капризен», признается он в письме И. Ю. Крачковскому в апреле 1942 года; иногда дольником — за напевность, бóльшую свободу и хотя бы отдаленное подобие китайской ритмизации, точное следованиекоторой достойно всяческого уважения, но зачастую версификационно несостоятельно[6].
Стихи переведенной Алексеевым антологии написаны на незвучащем ныне языке — вэньяне. Современный читатель может не расслышать в нем те рифмы и тональность, которыми пользовались поэты эпохи Тан. В те времена рифмическая система основывалась на чередовании тонов “ровного” (пиншэн) и “косого”, который заключал в себе остальные три тона китайской фонетики: шаншэн — высокий, цюйшэн — ниспадающий и жушэн — входящий (о чем писал в V веке Шэн Юэ в трактате “О четырех тонах” — “Сы шэн пу”)[7]. Подобные установки «работают» лишь в китайском тексте, и невозможность их передачи на европейских языках была очевидна для Алексеева. Василий Михайлович в исследовании «Темы танской поэзии»[8] подчеркивает, что поэзия «писалась и пишется до сих пор» на неразговорном языке, переводы с которого «ни по форме, ни по содержанию неадекватны», как и любые поэтические интерпретации на чужом языке. «Целостное постижение китайской поэзии не выходит за пределы оригинала, — пишет он далее. — Ученый-филолог <…> проходит через разные фазы: сначала — новость в каждом стихе; потом — меньше; наконец строится целый мир. Оригинальное как таковое исчезает, остается вечно оригинальное — красота человеческого духа, постигаемая все глубже и глубже по мере изучения»[9].
Никогда не отделяя свое переводческое творчество от научного, академик Алексеев преследовал не только художественную цель, но стремился к научно-исследовательской авторитетности перевода как памятника китайской литературы. Его переводы — единое художественное полотно, где при тесном соседстве крупнейших поэтов эпохи Тан с авторами “второго ряда” своеобразие творчества каждого представлено в высшей степени индивидуально, не в ущерб синтаксическим и орфоэпическим нормам русского языка. Пристальное чтение позволяет выявить, что Алексеев с помощью приемов художественной словесности — всевозможных инверсий в пределах словосочетания и предложения, разных типов сравнения — выстраивает особый язык, наиболее приближенно соответствующий по синтаксису и лексической наполненности китайскому фоноидеографическому письму. Можно говорить об иероглифичности русского слова в смысле концентрированной образности, частого соответствия звукоподражательных элементов в китайском и русском тексте.
М. В. Баньковская, дочь В. М. Алексеева и хранительница его архива, цитирует выдержки из заметок отца о принципах перевода антологий: «В моем переводе читатель может быть уверен, что в угоду полноте и дословности я всегда жертвовал русскими привычными обиходными выражениями, ибо китайский оригинал не состоит из обиходного — NB: он именно оригинал…»[10] и добавляет, что «Алексеев в то же время не щадил себя для читателя <…> и, извиваясь, по его выражению, под Дамокловым мечом точности, отыскивал и изобретал термины и образы, достойно отражающие красоты произведения».
Обширные комментарии, выполненные академиком к первым пятнадцати стихотворениям антологии, позволяют судить о богатстве традиционной образности китайской поэзии. Антология позволяет ознакомиться с изначально заданным набором сюжетов и тематик. Обилие тем (расставание с друзьями — ряд стихотворений разных жанров у Гао Ши; тоска жены по мужу, ушедшему в дальний поход, — «Песня жены Цзы-е в уделе У» Ли Бо; думы о былом величии дворцов и их обитателей — «С холма Цзи смотрю на древности» Чэнь Цзы-аня, «В хоромах Тэнского князя» Ван Бо, «В стране Сун» того же Гао Ши; или живописные картины встреч и пиров в памятных местах — «В Башне Желтого Аиста провожаю Мэн Хао-жаня» Ли Бо, «Пишу на стене храма Бамбуковой рощи» Чжу Фана) не включает в себя любовную лирику — непременную в европейской традиции.
«Антология по-прежнему остается наиболее испытанным чтением… столь характерным для старого Китая»[11], — пишет академик Алексеевв статье «Темы танской поэзии». Изначально Алексеев создал своеобразные этюды-предисловия к ▒▒Антологии произведений танских поэтов’’, в неполном виде изданной в 1923 году в переводах-переложениях одного из талантливейших своих учеников Ю. К. Щуцкого. Юлиан Константинович работал под внимательным руководством Алексеева, отчего и вошли эти переводы в историю как ▒▒антология Щуцкого-Алексеева’’[12].
В российском китаеведении это был первый случай перевода антологии, пусть не целиком, но adusumdelfinium — «на потребу детям», как напишет потом Алексеев о чтении своих переводов в узком кругу в эвакуации. Но выход в свет книги Щуцкого («Антология произведений танских поэтов», М., 1923), над которой плотно работал также и Алексеев,стал заявкой на перевод антологии целиком, что и было осуществлено ученым в годы Великой Отечественной войны. Изначально самый принцип китайской антологии предполагает соседство поэтов разного уровня и одаренности, что также осложняло задачу переводчика — дать в переводе представление о величии великого поэта, чтобы отечественный читатель понял его принципиальные отличия от соседствующих с ним, чьи переводы выполнены той же рукой. Антология Щуцкого-Алексеева подчинялась требованию заинтересовать читателя — как сведущего в китайской культуре, так и нет. По этой причине стихотворения были разбиты по тематическим блокам: «Природа и мир», «Прочь от мира», «Тоска по древности», «На чужбине».
Комментатор антологии «Гу Тан ши хэ цзе» (1732), которую использовали наряду с японскими источниками Алексеев и Щуцкий, сдерживал порывы переводчика и снабжал его хотя зыбким, но единым критерием: «Всего не выберешь, а выбирать надо. Придется ограничиться наиболее устойчивыми в смысле ритмов и наиболее ясными в словоупотреблении — именно теми самыми, которые всеми заучиваются. Я не смел выбирать одни и отходить от других, руководствуясь личным вкусом».
Иной вариант антологии, отвергнутый Алексеевым и его учеником при подготовке издания 1923 года — когда друг за другом следуют подборки стихотворений отдельных авторов, по порядку их ▒▒трудно произносимых имен’’.
И, наконец, антология «Тан ши сюань» в том виде, как она предстает перед нами. Стихотворения здесь разделены по типу: пяти- и семизначные стихи старинного типа гуши, пяти- и семизначные уставные стихи люйши и уставные рядные стихи пайлюй и усеченные строфы пятизначных четверостиший цзюэцзюй.
Вот что говорит Алексеев в посвященной поэзии лекции, которую он читал в Коллеж де Франс: «…Вполне естественно изумиться и даже не поверить, когда вам назовут сумасшедшие, хотя и вполне достоверные цифры, заботливо собранные для эпохи Тан (618-907): 2200 поэтов и 48 900 их произведений в прекрасном императорском издании 1707 года «Юй дин цюань Тан ши», обязанные своим выходом ученому и многочисленному обществу, состоявшему из лучших эрудитов эпохи; и если прибавить, что наряду с подобными изданиями поэтов имеются еще издания, где собраны стихи, взятые из эпиграфики, записок (цзи), которыми пренебрегли первые издатели, обращавшиеся только к книгам; и если, наконец, вам скажут, что эти дополнительные издания увеличат количество поэтов до 3774 при Сун (960-1279), вы будете, конечно, потрясены… и китайская критика сумела отличить гениев (для эпохи Тан: Ли Бо, Ду Фу, Ван Вэй, Вэй Ин-у и т. д.) из массы других поэтов, которых этот выбор снижал до положения толпы, хотя они и заслуживали быть прочтенными хотя бы раз. Это приводит нас к вопросу о читателе, о нашей роли читателей и исследователей китайской поэзии…»[13]
На один сюжет (а таких сюжетов немало в «музыкальной палате» — юэфу, а также в Книге песен — Ши цзин, где собраны классические образцы древних стихов гувэнь и ши) писалось множество вариаций, и нередко они соседствовали в рамках одной антологии. Так произошло и с сюжетом о Цзы-е. В комментарии к первому стихотворению Алексеев касается самого феномена «музыкальной палаты» и дает достаточные сведения о слагательнице песен в уделе У. Так выглядит интерпретация сюжета у Ли Бо, “Песня Цзы-е, жены в уделе У”:
В столице Чанъане
месяца ломтик один,
В бессчетных дворах
колотят вальками белье.
Осенние ветры
дуют не прерываясь.
И неизменны
к Яшме-заставе чувства.
Когда же, когда же
варваров утихомирят?
Муж мой тогда
закончит далекий поход.
Следующее стихотворение, написанное старшим современником поэта, Го Чжэнем, входит в другой раздел, самых популярных по форме усеченных строф цзюэцзюй под названием ”Песня Цзы-е”:
На ниве межа:
там ветви тополя-ивы
Уже в дуновенье
попали ветра весны.
А женское сердце
сейчас-то как раз и рвется:
ведь душу супруга
как я могу узнать?
Один и тот же момент — не страстной, но строгой и верной любви жены к супругу, пребывающему в далеком походе, — передается у поэтов с разных точек зрения. Ли Бо описывает женскую тоску внешними средствами, более классическими (традиция эта восходит к упоминавшейся Книге песен и юэфу, когда о красоте девушки говорили не прямо, но через ее добродетель — в чем трудно не усмотреть конфуцианские мотивы, — через красоту ее окружающую и прочее), тогда как у Го Чжэня настрой стихотворения по критериям танской поэзии не столь высок, и из раздела «Достойного поэзии», высокого по импульсу, верность мужу, который на чужбине, стихотворение понижено до раздела «Любовь».
Этому разделу академик Алексеев предпослал довольно обширную статью, поясняющую традиционно ориентированному на западную лирику читателю, сколь чужда китайской поэзии тема любви, ведь «поэтическое наитие… не допускает, например, сексуального транса (особенно в старинной своей форме ши и в дореформенной [поэзии] во всяком случае). Как бы то ни было, не подлежали, с точки зрения старомодного китайца ХХ в., открыто эротические мотивы современной ему поэзии Бальмонта и др.: сверхчеловечество поэта былых дней не включало в себя эротическое властительство… Воспевание мук любви, ее торжества и особенно финальных ее аккордов считалось попросту неприличными, развратными мотивами (инь цы), которые изгонялись из настоящей литературы не только пуристами, но и общим мнением воспитанных людей всех времен и поколений… » И еще: «…учение, утверждавшее их (классических стихов ши из «Ши цзин») ценность в течение двух тысячелетий, ставило плотскую любовь слишком близко к животной, чтобы делать ее предметом восхищения джентльменов конфуцианской школы…»[14]
Если переводная литература не оперирует индивидуально авторским языком, то она опирается на авторскую систему образов. Особенно это заметно в поэзии, которую можно назвать квинтэссенцией литературы. Стилистика того или иного текста зависит от многих факторов, среди которых нельзя не упомянуть также национальные особенности — будь то религиозная тематика, лирические мотивы, либо космологические представления.
Не менее интересно отдельно рассмотреть тематику пространственно-временных отношений в китайской поэзии эпохи Тан, а также способы их передачи в переводе. Если самостоятельно выделять топонимическую тематику, то увидим, что в поэтическом языке она относительна и в высшей степени индивидуализирована (в отличие от мифологических источников древнего Китая, одним из которых является Книга гор и морей — Шан хай цзин), субъективна и представляет собой обширное поле для изучения образа мышления человека данной эпохи. Известно, что средневековый китаец жил в ▒▒подлинной топографии’’, где окружающий мир замыкался на авторе, на освоенной им ойкумене. «Южные горы» в данном контексте не одни для всех поэтов Тан (хотя во многих случаях подразумеваются именно горы Чжуннаньшань, что простираются неподалеку, к югу от тогдашней столицы Чанъани), но буквально любые горы — ▒▒те, что (сейчас) на юге’’…[15]
С другой стороны, традиционные мотивы пронизывают поэзию «крест-накрест», чему отведено место и в переводах Алексеева. Так, где бы ни происходили события — в Цзяннани ли (область к Югу от Янцзы, так называемое Южноречье), либо на северных заставах — повсюду Запад будет обозначать, учитывая глубокую символику произведений, наряду с варварским миром неминуемую смерть либо тоску по тем, кто не возвращается (например, «Восемь стансов об осени» Ду Фу, где поэт описывает фантастическую картину, открывающуюся его взору, используя все эти мотивы).
То же можно сказать о категории времени, когда события глубокой древности переживаются лирическим героем заново и личностное начало, “образ автора”, переносится в то время, события которого изображаются в данном произведении («Расстаемся на реке Ишуй» Ло Бинь-вана).
Важнейшим побудительным мотивом перевода «Избранных танских стихотворений» является неоднократно подчеркиваемая самим переводчиком культурная необходимость иметь тексты китайской классики на русском языке в ▒▒первозданном’’ виде, который, надо отметить, по степени буквальности приближается к подстрочному переводу, но отличается от него в главном — в передаче и толковании образного строя китайского текста. И перевод этот в высшей степени художествен, потому как обилие новых авторских тропов в предельно традиционном стихотворении, каковым является произведение VII-X веков н. э. (священная древность происходящего, несомненно, накладывает свой отпечаток на лексическую и логическую составляющую текстов), ставит перед переводчиком сложнейшую задачу[16].
Количество ни на что не похожих окказиональных метафор, созданных Алексеевым для передачи китайских понятий и образов, поражает. К концу книги для читателя вполне привычными становятся образы одинокого гуся и воющей обезьяны — как символов тоски и одиночества на чужой стороне, башни-пагоды, на которую взбирается поэт, прозревая мир горний; Цзяна — великой реки, — и яшмы во всей многоликости ее значений в китайской поэзии. “Тучи-массивы”, “волны-валы”, “ласточки-слетки”, “крепость-застава” — последний оплот власти императора на границах, “бабочки-брови девы-красавицы”, ветер “со свистом-присвистом” гонит гусиные стаи…
Путь этой книги к читателю в полной мере еще нельзя считать оконченным. Это «простокитайский текст в еле прикрытой русской форме»[17], по выражению самого академика Алексеева. Ибо никто не скажет о цели непременного творчества человеческого духа лучше, чем лучший его сотворец: «…Наша наука должна объяснить ученому читателю характер китайского фантасма, полного преобразовательных устремлений к истиннейшему добру, и характер китайской фантазии, которая отрывает от земли поэта-сверхчеловека и показывает ему истину в пленительных формах нереального и иррационального»[18].