Стихи. Переводы с венгерского. Вступление Ю. Гусева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2006
Вступление Ю. Гусева[1]
В истории Венгрии, богатой потрясениями и катастрофами, XVI век был одним из самых мрачных. В страну, которая в период правления короля Матяша Хуняди (правил с 1458-го по 1490 год) достигла могущества и культурного расцвета, словно бы вернулось самое темное Средневековье. Усиление крепостнического гнета привело к крестьянской войне под руководством Дëрдя Дожи (1514 г.). Соперничество и раздоры между феодалами в немалой степени способствовали тому, что подошедший с юга грозный противник, турки-османы, без особого труда разгромил дворянскую армию (битва при Мохаче, 1526 г.) и завладел значительной частью страны, через некоторое время захватив и столицу, Буду.
Почти на два столетия Венгрия перестала существовать как единое королевство. Подавляющая часть ее территории вошла в Османскую империю. На востоке возникло Трансильванское княжество, находившееся в вассальной зависимости от Стамбула. Собственно же Венгрия, оказавшаяся в руках Габсбургов, представляла собой полосу земель, тянувшихся по северным и западным окраинам. Турки то и дело совершали набеги на эти земли, забирая все, что можно, угоняя в полон здоровых мужчин, женщин, детей, а остальных вырезая. Для защиты от них вдоль границы создается цепь городков-крепостей, население которых живет, постоянно готовое к осаде. Венгерские бароны, учась у турок, тоже устраивают походы на турецкую территорию, в основном с целью грабежа.
Важная черта эпохи — национальная чересполосица. Венгры жили вперемешку с хорватами, словаками, румынами, чехами, украинцами; среди ремесленников, обитавших в городах, большую прослойку составляли немцы. Тесными были контакты с соседней Польшей (семья Балашши, например, владела там несколькими крепостями и деревнями). Отсюда — многообразие языков и наречий.
На пестроту языков, нравов, культурных традиций накладывалась пестрота религий. К середине XVI в. Центральная Европа была затоплена волной Реформации: лютеранская, кальвинистская, евангелическая, баптистская и другие церкви успешно теснили католицизм. Не последнюю роль играла относительная демократичность новых конфессий; одной из существенных причин их быстрого распространения было и — осознанное или неосознанное — стремление сохранить свою национальную идентичность: перевод религиозной литературы, богослужение на родном языке, конечно, поднимали престиж этого языка, изменяли отношение к нему. Показательный факт: около 1590 г. появляется полный венгерский перевод Библии, выполненный лютеранским священником Гашпаром Кароли; с точки зрения точности, а также красоты и правильности языка этот перевод до сих пор остается непревзойденным.
Таким образом, это была беспокойная, противоречивая эпоха, когда, с одной стороны, господствовали варварство, жестокость и культ грубой силы, с другой — еще не забыты были традиции высокого Ренессанса. И, что очень существенно, несмотря на все трудности быстро формировался литературный венгерский язык, что способствовало укреплению национального самосознания.
Возможно, именно в такие эпохи — на скрещении противоположных тенденций, в столкновении несовместимых, разнополюсных сил — и рождаются такие неординарные, яркие личности, какой был Балинт Балашши…
Конечно, Балашши (1554-1594 гг., полная фамилия — Дярмати Балашши, иногда вместо Балашши писали Балашша) прежде всего сын своего времени. Отпрыск древнего рода, корни которого ведут к хазарам (тем самым «неразумным», против которых боролся в свое время наш вещий Олег), когда-то давным-давно присоединившимся к кочующим мадьярским племенам, Балинт с детства воспитывался как воин. Жизнь в окраинных крепостях, частые тревоги, вылазки в занятые турками земли, стычки — все это должно было воспитать из него доблестного солдата. Но его отец, Янош Балашши, человек мужественный, волевой, не боявшийся говорить правду в лицо самому императору, придавал большое значение и образованию сына. С этой целью он отправил Балинта, когда тому было одиннадцать лет, в Нюрнберг для изучения наук и немецкого языка. А когда мальчик вернулся домой, в крепость Зойом (ныне Зволен в Словакии), отец поручил заботу о его воспитании протестантскому проповеднику Петеру Борнемисе (1535-1584 гг.), который был одним из образованнейших людей своего времени, богословом, поэтом, писателем, печатником. В качестве учебных пособий Борнемиса использовал трактаты на латинском языке; но, стараясь разнообразить занятия, учил Балинта и стихосложению, причем не латинскому, как было принято в семьях других феодалов, а венгерскому.
Балинт Балашши, по всей видимости, обладал какой-то особой восприимчивостью к гуманитарным материям. И — необыкновенной чуткостью к языкам. Иначе невозможно объяснить, как он, общаясь с содержащимися в подвалах крепости в ожидании выкупа пленными турками (среди них были и "ашики", слово это знакомо нам в другой огласовке — ашуг, то есть сказитель-певец, нечто вроде трубадура, но в восточном контексте), настолько освоил турецкий язык, что проник в структуру турецкой поэзии.
Когда Балинту исполнилось пятнадцать, он оказался в Польше с отцом, который бежал из тюрьмы, куда брошен был по приказу императора Максимилиана II за неповиновение монаршей воле. Это был возраст, когда думаешь не столько об учебе, сколько о забавах со сверстниками, об охоте, о женщинах (Балинт не относился к числу медленно созревающих молодых людей: может быть, что-то подсказывало ему, что жизнь его будет короткой); тем не менее, попадая в Краков, юноша не упускал случая посетить Ягеллонский университет и погрузиться в чтение Плиния, Плутарха, Иосифа Флавия, Блаженного Августина.
А однажды он взял и перевел (переложил) с немецкого душеспасительную книжку лютеранского пастора Михаэля Бокка "Садик целебных трав для недужных душ", посвятив ее родителям — в качестве "утешения в жизненных ненастьях". Конечно, для восемнадцатилетнего юноши это была не более чем проба пера, но современники не просто заметили эту работу, но отзывались о ней с восхищением, по мнению многих перевод получился много лучше оригинала. Недаром книжка — после того как Балашши напечатал ее в Кракове — была за короткое время переиздана еще пять раз, в том числе П. Борнемисой. (В настоящее время единственный сохранившийся экземпляр этой книги находится в Нижнем Новгороде среди большого количества венгерских старопечатных книг и рукописей, попавших после 1945 г. в СССР.)
То, что жизнь Балинта Балашши была полна то смертельно опасных, то веселых приключений, сюрпризов, поворотов, — неудивительно: это было вполне в духе той беспокойной эпохи. Но то, что он и в этих условиях ухитрялся находить время и силы для учебы и творчества, свидетельствует о его особых склонностях, о заложенном в нем призвании стать человеком искусства, художником.
В 1575 г., участвуя в инициированном Габсбургами походе против союзника и вассала Порты, Трансильванского княжества, Балашши попадает в плен. Однако великий князь Трансильвании, Иштван Батори, прекрасно знавший Яноша Балашши, отца Балинта, относился к молодому витязю совсем не как к пленнику; у венгерских литературоведов даже существует гипотетическая версия, что «пленение» Балинта было своего рода инсценировкой: возможно, отец просто хотел, чтобы сын провел под надежной опекой князя несколько спокойных лет. Факт тот, что Балинт живет при дворе Батори практически свободно, участвует в пирах, ездит на охоту, ухаживает за дамами: природа наделила его всеми рыцарскими достоинствами, да к тому же быстрым умом, эрудицией и способностью к импровизации. Здесь, во дворце князя, он находит и то, что, видимо, ему было уже не менее важно, чем дамское общество, — большую библиотеку с греческими, римскими классиками и, главное, с книгами Данте, Петрарки, Ариосто, Боккаччо. Неясно, где и от кого успел Балашши в свои двадцать лет выучиться итальянскому, но известно, что он увлеченно осваивал литературу Треченто и Кватроченто.
Между тем над его головой собираются тучи: султан Мурад III, узнав, что сын грозного врага турок, Яноша Балашши, находится у Батори, требует доставить его в Стамбул. Балинту, скорее всего, пришлось бы кончить жизнь на колу или, в лучшем случае, затеряться в армии рабов. Но ему сказочно повезло: в начале 1576 года Батори был избран королем Польши. Двинувшись со своим двором в Краков, Батори — теперь уже Стефан Баторий — увез с собой и Балинта.
Год с небольшим, проведенный в Польше, стал для Балашши настоящим подарком судьбы. Правда, вскоре ему пришлось возвращаться домой: умер отец, и Балинт становится главой семьи, то есть должен заботиться о матери, младшем брате и двух сестренках. Хотя владения семьи были уже далеко не такими большими, как прежде (что-то захватили турки, что-то — родня и соседи), они требовали крепкой руки и изворотливости…
Крепким хозяином, феодалом Балинт Балашши так и не стал. Судя по всему, качеств, необходимых для приумножения богатства: жадности, вероломства, беспринципности, жестокости, всепоглощающего корыстолюбия, — у него не оказалось.
И слава богу, потому что образ типичного феодала с трудом совмещается в сознании с обликом гениального поэта.
В чем же она, гениальность, Балашши?
Уже говорилось о том, как легко, неведомо какими путями, словно из воздуха, он усваивал языки. Кроме родного Балашши более или менее свободно владел восемью языками: не только немецким и латынью (это были языки официального общения) и не только словацким, хорватским, румынским (с этими народами венгры жили бок о бок), но и относительно далекими — турецким, польским, итальянским. Есть сведения, что ему были знакомы также испанский, французский, цыганский языки.
Но куда более поражает то, как Балашши улавливал — чтобы воплотить по-венгерски — сам дух чужеязычной поэзии. До него в Венгрии были два крупных поэта: Янош Витез (1408-1472) и Ян Панноний (1434-1472); но они писали стихи на латыни. То есть опыта соединения поэтической образности с языковой емкостью и силой, с языковой культурой до Балашши у венгров практически не было.
Вернее, такой опыт, как и у любого другого народа, в изобилии был накоплен в литературе дописьменной — фольклоре. Однако перекинуть мостик между двумя этими сферами, как показывает история разных культур, — дело крайне трудное (у нас, в России, например, это произошло лишь к концу XVIII века).
Гениальность Балашши и заключается в том, что он этот мостик сумел перекинуть, причем практически самостоятельно.
О таком "мостике" в поэзии Балашши можно говорить в известной мере даже как о чем-то конкретном: большинство стихотворений его снабжено указаниями — на мелодию такой-то песни. Среди песен, к которым он отсылает читателя, фигурируют, кроме венгерских, польские, турецкие, итальянские, хорватские, немецкие и т. д. Отсылки к песням чаще всего необходимы как обозначения ритма, размера, мелодии, ведь стихотворения сочинялись для исполнения, например, под аккомпанемент лютни; нередко это и нечто вроде эпиграфа, дающего ключ к пониманию настроения и образных особенностей произведения.
Вместе с тем Балашши вовсе не ставил своей целью имитацию — пусть с самыми лучшими намерениями — фольклорных произведений. Он изначально имел в виду литературу, высокую поэзию. Народные же песни помогали Балашши найти образный, языковой способ оформления литературного содержания.
Первый этап творчества Балашши заставляет вспомнить поэзию трубадуров. Большинство его стихотворений этого периода представляет собой куртуазное восхваление красоты и достоинств той или иной дамы, обыгрывает некие ситуации, в которых поэт постигает неземное совершенство предмета своих воздыханий, описывает восторг, томление — или страдания и горечь в связи с отсутствием, реальным или мнимым, взаимности.
На этом этапе Балашши скорее пока восполнял то, что Западная Европа уже оставила позади, — и в то же время испытывал возможности родного языка, его способность передавать как в лексике, так и в мелодии, ритмике, рифмовке все богатство чувств и настроений.
Особенно быстро совершенствуется у Балашши техника поэтической речи. Структура и строй венгерского языка предопределяют склонность венгерской поэзии к силлабическому стихосложению; монотонности, опасность которой тут довольно реальна, авторы стараются избежать, инстинктивно или сознательно, разными способами — например, с помощью внутреннего членения строки.
Балашши, экспериментируя со стихом, выработал разнообразные типы поэтической строфы. Самый известный из них — так называемая "строфа Балашши". Она состоит из трех девятнадцатисложных строк; каждая строка в свою очередь делится двумя цезурами на части (6 + 6 + 7), причем части, как правило, рифмуются и между собой, и друг с другом (например, по схеме aabccbddb).
Забуду беды я и радость бытия
изведаю сторицей,
И буду как цветок, когда подходит срок
цвести и веселиться,
Как птица, воспарю и в песне воспою
ту, что ночами снится.
(Из Второго стихотворения)
Содержание поэзии Балашши определяют три главных мотива: обращение к дамам; описание военных будней, походов, стычек, мужская дружба; стихотворные гимны, молитвы, переложения псалмов и так называемые "божественные", то есть духовные стихи.
В любовной лирике Балашши самое значительное место занимает один "объект" — Анна Лошонци, замужняя женщина, на три-четыре года старше Балинта. Это была самая большая любовь Балашши; хотя он отнюдь не был однолюбом и даже в самые безоблачные периоды взаимности отдавал немалую дань случайным, временным увлечениям. В какой-то момент, надеясь поправить свое материальное положение, он женится на Кристине Добо, наследнице героя обороны крепости Эгер от турок Иштвана Добо (роман Г. Гардони «Звезды Эгера», где описывается эта оборона, довольно хорошо известен и у нас). Ради Кристины он порывает с Анной; этот брак, однако, не приносит ему ни семейного счастья, ни богатства. Более того, над Балашши повисают два тяжких обвинения: церковное — за брак с родственницей (Кристина приходилась ему двоюродной сестрой) и гражданское — за вооруженный захват крепости Шарошпатак, которую он посчитал частью приданого Кристины. Разведясь через пару лет с Кристиной, Балашши обнаруживает, что стал беднее, чем был. К тому же благосклонность Анны Лошонци потеряна для него навсегда.
Правда, Балашши какое-то время еще надеется на прощение и посылает Анне новые стихи, одно лучше другого. Следуя традиции поэзии Возрождения, он дает возлюбленной поэтическое имя Юлия; себя же в некоторых стихах называет Кредул (credulus — доверчивый). Стихи этого периода — уже не просто набор изощренных комплиментов; в них звучат истинные и глубокие чувства: тоска, раскаяние, надежда. Это уже настоящая ренессансная поэзия; иные стихотворения своей искренней интонацией, лаконичностью и емкостью выражения чувства заставляют вспомнить Петрарку. Правда, венгерские исследователи склонны считать, что влияние Петрарки на Балашши было скорее опосредованным; источники же прямого влияния они находят в творчестве средневековых латинских поэтов: неаполитанца Михаила Марулла, голландца, друга Эразма Роттердамского, Иоанна Секунда, швейцарца Теодора де Беза и некоторых других.
Возрожденческая традиция сказывалась у Балинта Балашши и в том, что он пытался представить читателям свою поэзию в виде книги. С 1587 г. он стал заносить свои стихотворения, нумеруя их, в рукописный сборник ("Собственноручно написанная книга"), планируя включить в него три цикла по тридцать три произведения в каждом. Основу первого цикла составляли стихи, посвященные Анне, второго — Юлии. В третий цикл Балашши собирался включить духовные стихотворения. Такой принцип группировки, основывающийся на числе три (Святая Троица), знакóм нам, скажем, по "Божественной комедии" Данте. Тридцать три — и возраст Христа, принявшего мученическую смерть, и возраст самого Балашши, когда он сознательно взял на себя миссию поэта. Кроме того, трем циклам Балашши хотел предпослать "Три гимна Святой Троице" — и успел написать их (общее количество строк в трех гимнах 99).
Дошли свидетельства, что любимым героем и образцом для Балашши был библейский царь Давид. Балашши ощущал себя его последователем, ведь, как и Давид, он был набожным человеком, воином и поэтом (добавим, что в повышенном внимании к прекрасному полу Балашши тоже был похож на своего библейского предтечу)…
Последние годы Балинта Балашши прошли относительно спокойно. Обвинения в инцесте и в разбое, которые долго висели над ним (тем временем он перешел в католичество, надеясь, может быть, что в лоне другой конфессии его прегрешения будут оценены не столь сурово), с течением лет — когда выяснилось, что в случае сурового приговора конфисковать у него нечего, — были сняты. Балашши пытался заработать, торгуя лошадьми; снова провел несколько месяцев в Польше, посвятив там несколько стихотворений очередной своей музе, которая фигурировала под именем Целия. Уже после возвращения на родину галерея портретов прекрасных дам пополнилась еще одним именем — Фульвия.
В 1593 г. Порта, немного придя в себя после изнурительной войны с Персией, вновь начинает экспансию в Европе. Балашши, успевший стосковаться по ратному делу, одним из первых приходит под знамена Священной Римской империи и при осаде захваченного турками Эстергома в мае 1594 г. получает смертельное ранение.
Свой рукописный сборник (третий цикл, духовные стихи, он так и не закончил) Балашши оставил своему ученику и соратнику Яношу Римаи (1569 или 1573-1631), который, дополнив недостающий цикл собственными произведениями, пытался издать стихи Балашши в виде книги. Однако любовные стихотворения великого поэта в тогдашней Венгрии казались слишком смелыми; издать удалось лишь духовные стихи (в 1631-м или 1632 г.). Любовная же поэзия Балашши на протяжении почти трех столетий оставалась в списках, хранившихся в частных библиотеках. Балашши был заново открыт в Венгрии лишь в 1874 г.
Тем не менее наследие Балашши и в неявном, подспудном виде участвовало в формировании венгерской литературы — через того же Яноша Римаи, через творчество другого крупнейшего поэта XVII века Миклоша Зрини (1620-1664). Римаи в истории литературы Венгрии представляет маньеризм, Зрини — барокко. Как европейская литература XIX и XX вв. немыслима без Возрождения и его поздних направлений, так и облик современной венгерской литературы не был бы таким, каким он является, без того гениального прорыва, который совершил в XVI веке Балинт Балашши.
Стихотворения Б. Балашши в настоящее время готовятся к публикации в серии «Литературные памятники» Российской академии наук.
ПЕРВОЕ
Aenigma[2]
На мелодию хорватской песни
Тем, что намедни видел я,
Поражена душа моя.
Поймешь ли ты, любимая,
О чем история сия?
Был тих и ласков летний день,
Лишь облаков скользила тень
По небесам, а по воде
Скользила пара лебедей.
Друг к другу шеи наклонив,
Влюбленно взор соединив,
Плывут, и ход прекрасный их
Нетороплив и горделив.
С улыбкой тихой на устах
Смотрел я, в стремени привстав.
Вдруг коршун, крылья подобрав,
Из облаков упал стремглав.
Исчадье черных адских сил,
Лебедушку он ухватил,
Терзал ей шею и когтил,
И клюв кривой ей в грудь вонзил.
А друг ее, поняв в тот миг,
Сколь страшный рок его постиг,
Издал прощальный скорбный крик
И горько головой поник.
Когда, безжалостна и зла,
Судьба подругу отняла,
Ему и воля не мила —
Скорей, скорей бы смерть пришла!
Перевод Ю. Гусева
ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ
Польская песня
На мелодию „Błogosław nas nasz Panie”[3]
Пред Твоим величьем, Боже, мы немеем,
Одари нас, грешников, милостью своею,
Пусть душа заблудшая истину узреет,
Пусть огонь бессмертный Твой нам сердца согреет.
Чтоб святая благодать путь наш озарила,
Чтоб звездою яркою истина светила,
Господи, коль судишь нас, то тогда и милуй,
Чтобы мы в любви к Тебе обретали силы.
Вновь спасенье вечное мы в Тебе откроем,
Обретем прощение, сердце успокоив,
Не введет в сомненье нас искушенье злое,
И пребудем, Господи, мы вовек с Тобою.
Лишь Тебя, Единого, твердо почитаем,
Имя Твое славное громко восхваляем,
Так благослови же нас, мудростью сияя,
Чтоб стремилась к вечному наша жизнь земная.
Перевод Д. Анисимовой
СОРОК ЧЕТВЕРТОЕ
Обращение к журавлям
Inventio poetica:
grues alloquitur[4].
Весь журавлиный строй рыдает надо мной
в рассветном озаренье.
Гляжу в седую высь — и слезы полились,
и горько их теченье.
Взываю вновь и вновь к тебе, моя любовь,
к тебе, мое мученье.
Я вижу, журавли, вас крылья повлекли
в тот край, где все мне мило.
В тот чудный край, туда, где ты, моя звезда,
навек меня пленила.
Я был вернее слуг. Ужели ты, мой друг,
забыла все, что было?
Изгнанник, странник, гость, терплю чужбины злость,
сиротство, спесь людскую.
Чернеет плащ, как тень, и в сердце каждый день
ношу я тьму такую.
Взлететь бы — крыльев нет! — за журавлем вослед —
и к той, о ком тоскую!
Ты волен, журавель, лететь за сто земель
и сесть в стране блаженной.
Источник навестишь — и жажду утолишь
прохладой драгоценной.
Там райские места. Там ждет меня мечта,
отрада жизни бренной.
Помедли, погоди! И на твоей груди
рукою запоздалой
То имя, что ношу, я кровью напишу,
своею кровью алой.
Лишь той, кого люблю, я весточку пошлю
без жалобы усталой.
Пошли ей, Боже, свет счастливых долгих лет,
забудь свои угрозы.
Все блага, как цветы, царице красоты
даруй, исполнив грезы.
А там, где шла она, в страдальца влюблена,
пускай зажгутся розы!
Во мгле чужих долин гляжу на стройный клин,
струящийся над бездной.
Летит он в те края, где Юлия моя,
стремится к ней, прелестной.
Молюсь, кричу о ней — и стая журавлей
уносит весть любезной.
Перевод В. Леванского
СОРОК ВОСЬМОЕ
О том, как (поэт) посвятил себя Юлии, а не любви[5]
Стою меж двух огней — от Юлии моей
и от любви терплю я:
Та стрел горящих град, та смертоносный взгляд
в меня метнет, лютуя.
И любопытно им — чьим пламенем палим
погибнуть предпочту я.
И шепчет мне Любовь: «Оставь, не прекословь,
мою ты знаешь силу,
Недаром говорят, что в мире стар и млад
любви подвластны пылу.
Сдавайся лучше в плен — иль обращу я в тлен,
сведу тебя в могилу».
— Не сдамся, — говорю, хоть пуще я горю,
заслышав речи эти, —
Твою я знаю власть: ты ядом поишь всласть,
заманиваешь в сети;
Нет, я не твой трофей, я верен только ей,
лишь ей одной на свете!
Ей предназначен я — и дух, и плоть сия, —
моей прекрасной даме:
Пусть я от мук ослаб, прикованный как раб
к ней тяжкими цепями,
Я сталь своих оков благословлять готов
за эту связь меж нами.
Веселый нрав у ней, у Юлии моей, —
так мне когда-то мнилось:
Не ведал я тогда, сколь ей в любви чужда
к поверженному милость;
Ядро свое влача, я славил палача —
ту, что в ответ глумилась.
И днесь у ней в плену, удел свой не кляну —
она мне всех дороже.
Но вы моим словам внемлите, ведь и вам
могло бы выпасть то же.
От тех, чей дивный взор мужей разит в упор,
впредь упаси нас, Боже!
Перевод М. Бородицкой
ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЕ
Videns Juliam nec oratione nec ratione
in sui amorem inflammari posse,
questubus miser coelum,
terras et maria implet,
pollicens indignabundus se nullum
carmen Juliae oratia
deinceps cantaturum[6]
О храм небесных сил, величие светил,
сиянье синей сферы!
Земля — как вешний сад, цветочный аромат
дарящая без меры!
Великий океан, где всплыл Левиафан,
пугающий галеры!
В рыданьях среди гор бродил я до сих пор,
но толку нет, поверьте,
Скитаться, словно тать, как дикий барс, плутать
в метельной круговерти,
И клясть, во мгле влачась, колючки, снег и грязь,
страдать до самой смерти!
В краю медвежьих гор, во тьме звериных нор
чего ищу, блуждая?
Какой награды жду, когда в слезах бреду
в безлюдных дебрях края?
Напрасно мучусь я — везде любовь моя
горит, не угасая.
Я тешился в лесах охотой, ловлей птах —
не знал, куда мне деться!
Молил тебя, судьба, чтоб ловля и пальба
смягчили пламень сердца.
Но сам я в западне: огонь сумел во мне
лишь ярче разгореться.
Беседу с ней веду, когда один бреду
ущельем, рощей, чащей.
Везде чудесный вид — лишь Юлия сквозит
в душе моей кипящей.
Куда ни глянь — видна очам она одна,
с ее красой летящей.
Сей лик горит во мне, в сердечной глубине
по воле Купидона.
Алмазный идеал он в сердце начертал
давно, во время оно.
Но мне велит и впредь на дивный лик смотреть,
терзаться исступленно.
Прелестнице иной, что бегает за мной,
скажу, что все напрасно.
Для Юлии венец готовил сам творец
премудро, беспристрастно.
На свете лишь она гармонии полна,
воистину прекрасна.
О пагубная страсть! Меня сжигаешь всласть,
со всей тщетой земною.
Но пламень мой святой не шлешь влюбленной той,
что следует за мною!
Для той огонь храня, кто смотрит на меня
твердыней ледяною.
Суров любви закон, я на смерть осужден,
но должен покориться.
Знай, Юлия, что я — для ног твоих скамья,
а ты — моя царица!
Всю тяжесть мук и слез я с радостью пронес —
пускай блаженство длится!
Как легкий мотылек летит на огонек,
где свечка золотая,
И жизни Божий дар бросает прямо в жар,
как будто в двери рая,
Так сердце мчится к ней, близ Юлии моей
от радости сгорая.
Хоть молния очей и гром ее речей
мне гибель обещали,
Такую красоту, любовь и чистоту
увижу я едва ли.
И я в кромешный ад готов за нежный взгляд —
но все ж меня изгнали!
О, будь что будет! Пусть меня терзает грусть
от страсти неизменной.
Воздай мне, Всеблагой, наградой дорогой,
как Юлия, бесценной:
Пусть милая в веках — во мне, в моих стихах —
останется нетленной!
Довольно мне страдать, о Юлии рыдать,
пылая, холодея,
Томясь в чужой стране, летая на коне
по всей земле Эрдея!
И вот что я скажу: ни строчки не сложу
о Юлии нигде я!
ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВОЕ
Солдатская песня
In laudem confiniorum[7]
На мелодию венгерской песни
“Лишь тоска и горе”
Гей, витязи, ей-ей на свете нет милей
земли, чем пограничье!
Дышать привольно там — и рядом по утрам
ликует царство птичье.
Там небеса хранят росу и аромат,
родных полей величье.
Но если грянет враг, то сердце вспыхнет так,
что витязь рвется к бою,
И тешится душа — сражаясь! — дорожа
потехою такою!
Весь в ранах, он кипит, разит, теснит, пленит —
и кровь течет рекою.
На копьях блеск зари несут богатыри,
и стяг над ними красный.
Перед войсками мчат, бросая зоркий взгляд
на путь прямой и ясный.
Всем дан пернатый шлем и плащ из барса — всем,
и все они прекрасны.
Когда труба трубит, арабский конь храпит,
танцует от волненья.
Кому в дозор пора, кто спешился с утра
и лег без промедленья.
Всю ночь рубилась рать — когда же и поспать
в объятьях утомленья?
Почет и славу, честь бойцы стяжали здесь,
соблазны отвергая.
Отвага в них без мер и выдержки пример,
и доблесть боевая.
На битву — в самый ад, — как соколы, летят,
сражаясь, побеждая.
Под буйный клич «Гляди! Противник впереди!»
копье горит в ладони.
А если вражья рать принудит отступать,
бойцов спасают кони.
Но кровь зовет: «Назад!» — и, обратясь, отряд
вершит разгром погони.
Для них дремучий бор, цветных полей ковер —
чертог старинной славы.
Их школа — смертный бой, уроки в школе той —
засады и заставы.
Усталость, жажда, глад их только веселят —
как повод для забавы.
Блеснет заветный меч, главу снимая с плеч, —
и рухнет враг постылый.
А можно и свою главу сложить в бою
и лечь, теряя силы.
Где ж павшие друзья? В желудках воронья,
быть может, их могилы…
Вы, юные бойцы, храните, храбрецы,
покой родных раздолий.
Побед у вас не счесть, гремит над миром весть
о вашей славной доле.
Пусть, как плоды ветвям, Господь дарует вам
удачу в ратном поле!
Перевод В. Леванского
Из стихотворений, не вошедших в сборник, составленный Б. Балашши
Вновь о том же самом…
На мотив песнопения «Отец наш Небесный, храни нас»
Милосердный! В наказанье
За греховные деянья
Ввергнул ты меня в страданье.
Не отвергни ж покаянье!
Милость ведь твоя не ложна,
Пусть я грешен, жил безбожно,
Жизнь моя прошла ничтожно,
Преступал я, что неможно.
Изнемог от бед премного,
И стыдна моя дорога,
Безобразна и убога.
Мне довольно! Ты — подмога.
Я побит вельми сурово.
Где ж целенье Божья слова?
Где десница, коя снова
Защитить, спасти готова?
Во грехе, бежав морали,
Жил Давид, и вопияли
Прегрешенья! Но печали
Он избегнул! Так в начале,
Наказав, прощал ты, Боже.
Я — не больший грешник! Что же
Казнь моя безмерно строже?
Жизнь презренну длить негоже!
Бог Давидов, сжалься! Ныне
Ждет прощенья грешный сыне.
Враг ликует: в паутине
Я увяз. И как в пустыне
Брошен. Не возвеселится
Пусть мой враг! А вражьи лица
Стыд зальет, когда случится
Милости Твоей пролиться.
Ты, к врагов досаде вящей,
Жизни дашь животворящей,
И восстану я, пропащий,
Одного Тебя молящий!
Из отчаянья пустынь
Глас услышь мой! Не покинь!
И дождем на душу хлынь!
Я молю Тебя! Аминь.
Перевод М. Вирозуба
Подпись к иллюстрации:
Предполагаемый портрет Анны Лошонци (Юлии), восстановленный по сохранившемуся изображению на изразце, найденном в крепости Эгер