Рассказ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2006
Нил Смит[1]
У Рубиду на уме вечно одно — человеческий геном. Мы в Уэстмаунтском парке. Я отрабатываю удары, а он растянулся на скамейке, стоящей вдоль баскетбольной площадки.
В руках у Рубиду книга — а что еще? С виду он костлявый коротышка. По крайней мере, по сравнению со мной.
— Вот бы совершить невероятное, — говорит он, почесывая под мышкой, — взять и составить карту всех генов человека. Проследить путь и происхождение каждого. Выявить скрытые особенности.
Вчера мама Рубиду сообщила мне, что ее сын — одаренный ребенок. По-моему, семнадцатилетний талант просто обязан оскорбиться за ребенка. Мне тоже семнадцать. Одно из моих главных достижений — умение крутить баскетбольный мяч на указательном пальце.
Я закидываю мяч в сетку с середины площадки — Рубиду имитирует восхищенный рев толпы, эдакое хрипучее ууууууухххх, которому я его научил. Я веду мяч к скамейке.
— Положим, мы обнаруживаем ген, позволяющий стать гениальным музыкантом, — говорит он, щурясь на июльское солнце. — Вариант, когда ты в музыке ни бум-бум, потому что ни разу не садился за пианино, не рассматривается. Одаренного музыканта на глаз не определишь, это тебе не карлик или рыжий. Гениальность можно обнаружить только при определенных условиях.
В поле за баскетбольной площадкой театральная труппа репетирует «Ромео и Джульетту». Время от времени рассуждения Рубиду заглушает какой-то придурок в колготках, который выкрикивает «Любил ли я хоть раз до этих пор?» и тому подобную муть. Но Рубиду, похоже, этого не замечает: все бубнит и бубнит про особые гены, для прочтения которых требуется специальный допуск, как к сверхсекретным материалам. Я помню, моя мама говорила, что алкоголизм передается по наследству и вполне возможно, что мы с ней несем в себе этот ген, поэтому я сказал Рубиду, что мне неохота лезть в эти засекреченные досье.
— Наверняка ничего хорошего не узнаешь, — замечаю я.
Рубиду разглядывает меня с видом ученого, работающего над докладом о среднестатистическом современном подростке.
— Знаешь, Хиппи, — говорит он, — иногда ты бываешь настоящим нигилистом.
Что это, черт возьми, такое — нигилист?
— Отвали, — говорю я.
В действительности мое имя Макс. Рубиду зовет меня Хиппи. Это кличка с юмором: у меня стрижка под ноль, я ношу майки с логотипом, на котором изображен крокодильчик, и играю в баскетбольной команде. Я не называю Рене-Луи Робиду по имени, а фамилию произношу так, чтоб она напоминала Скубиду[2]. Познакомились мы с ним в начале лета, когда переехали с мамой в Уэстмаунт из Сент-Бруно.
Каждый день, пока я закидывал мячи в корзину, Рубиду сидел в парке и читал. Со стороны казалось, он настолько углублен в книгу, что меня это даже бесило. Однажды я нарочно запустил в него мячом так, чтобы выбить из рук книгу.
Я извинился, подошел, поднял книгу и стряхнул с нее пыль. На обложке была изображена волосатая обезьянья морда. Я протянул ему книгу и спросил:
— О чем книжка?
Он сказал, что в «Третьем шимпанзе» идет речь об эволюции и генетике, о развитии языка и искусства.
— И о сексуальности тоже, — добавил он.
— О сексуальности?
— Ну да. К примеру, отчего женщины не знают, когда у них наступает овуляция, — ответил он, не моргнув глазом, — и почему у мужчин, по сравнению с шимпанзе, такой длинный член и такие маленькие яички.
Я прижал мяч к бедру.
— Шутишь?
Его рот скривился в усмешке. И тут я впервые заметил, что один глаз у него карий, а другой синий. Такие глаза встречаются у эскимосских лаек на Аляске.
Наш переезд в Уэстмаунт был частью маминого Начала Новой Жизни. Ей захотелось всего нового. Новой работы: она стала совладелицей частной дерматологической клиники. Нового любовника: Брайан, анестезиолог, меня называет Спорт и сосет зубочистки на людях. Новой прически: «Перуанский огонь» (цвета чипсов со вкусом барбекю). Новой группы «Анонимных алкоголиков»: уэстмаунтское отделение, посещение трижды в неделю.
Наша новая квартира — на последнем этаже кирпичного дома, который стоит рядом с Христианским союзом молодежи. Коридор в квартире жутко длинный, как дорожка для боулинга со светлым деревянным покрытием. В квартире есть еще одна классная штука: окно в моей личной ванной, которая примыкает к моей спальне, украшено фантастическим витражом, так что мочеиспускание превращается в религиозное действо.
Возвращаюсь я однажды вечером домой из овощного магазина «PassionsdeFruits»[3], где подрабатываю в свободное время, и застаю маму, прихорашивающуюся перед свиданием. Она смотрит на себя в зеркало, висящее в коридоре, и хмурится.
— Ох уж эти мои лошадиные зубы, выпирают, как ложи в театре, — жалуется мама.
Втыкая в уши какие-то идиотские серьги, она спрашивает, не напоминает ли мне Брайан отца.
— Такая же волосатая грудь и квадратный подбородок.
— Есть что-то, — отвечаю я. — Только Брайан, в отличие от папы, не мертвец, чья вдова путается с кем ни попадя.
Мамино лицо становится одного цвета с волосами.
— Паршивец вонючий, — шипит она. — Умеешь задеть побольнее.
— Мам, шучу, — вру я.
Она швыряет в меня сережкой. И промахивается на километр.
Два года и два месяца назад мой отец умер от кровоизлияния в мозг. Взял да и хлопнулся замертво на льду во время игры в керлинг. Мой папа классно играл. Однажды он шутки ради сказал, что хотел бы, чтобы его прах покоился внутри камня для керлинга.
И что вы думаете? Мама решила исполнить его волю.
— Да ты спятила, он же пошутил! — заорал я и вдруг разрыдался до соплей. Мама сгребла меня в охапку и так сильно прижала к себе, что я сразу перестал реветь.
— Послушай, Макс, — говорила мама, переходя с крика на шепот, как ненормальная, — нам всем очень не хватает крыльев. Понимаешь, о чем я?
Я не стал спорить. Не захотел огорчать ее сильнее, потому что в периоды стресса она могла броситься в объятья своих старых подружек, Маргариты и Кровавой Мэри. Через две недели после похорон я нашел ее на кухне, бледную и дрожащую. В руках она держала штопор с двумя ручками, напоминающий инструмент, которым делают аборты.
— Ты чего, мам? — спросил я слабым детским голосом. Я перепугался.
— Ничего, дорогой, — промямлила она.
Тут я увидел на столе бутылку белого вина. Я стоял в дверях и наблюдал, как она откупорила бутылку, налила полный стакан и с бульканьем вылила остатки в раковину. Потом поднесла стакан к лицу, опустила в него нос и… просто вдохнула!
Пошатываясь, она вышла из кухни и протянула стакан с вином мне. Я сделал глоток — на вкус это пойло напоминало жидкую головную боль — и вылил все в вазу с увядшим букетом траурных цветов.
— Потрясающе, — говорит Рубиду, увидев камень для керлинга, покоящийся на мамином столе, будто гигантское пресс-папье.
— Можно подержать?
Я киваю, он нежно берет камень за кривую ручку и усаживается в кожаное кресло. Ладонью поглаживает сероватую с белыми прожилками гранитную поверхность камня.
До встречи с Рубиду я не говорил о камне никому из друзей: есть что-то идиотское в том, что твой папа замурован в граните, словно кремированный джинн в бутылке.
— Расскажи об отце, — просит Рубиду.
Я сажусь на мамину кровать и рассказываю о моем отце. О том, как он преподавал английскую литературу в училище. Как в присутствии моих друзей употреблял слова типа «дрочилы» и «мазилы» — просто чтобы довести меня до белого каления.
— Еще, Хиппи, — снова просит Рубиду.
Я погружаюсь в воспоминания, но избегаю щекотливых тем, умалчиваю, к примеру, о том, как страдал отец из-за маминого пристрастия к выпивке.
— Речь у него была протяяяяжная, — продолжаю я, — потому что вырос он в Алабаааааме. Он был страшный болтун — трепался без продыху. Будь моя воля, я бы отключал его, как национальное радио. Но после его смерти в доме наступила мертвая тишина, и, кажется, мне стало не хватать его вечно фонившего голоса.
Обычно я ни с кем не делюсь такими, очень личными вещами. Но Рубиду я рассказываю все, и, клянусь, у него слезы к горлу подступают. На пару секунд меня пронизывает жуткая боль, какую я испытывал, когда умер папа: будто в сердце тебе втыкают острые щепки. Но затем я перевожу взгляд на Рубиду и начинаю хохотать.
— В чем дело? — интересуется он. — Что тут смешного?
Он так ласково поглаживает камень для керлинга — можно подумать, ублажает киску. Я отбираю у него камень и кладу обратно на стол. После этого я поднимаю Рубиду — он легкий, как девчонка, — и кидаю его на мамину кровать.
— Эй! — удивляется он. — Ты чего?
В это время из гостиной слышится мамин крик:
— Мебель не ломайте!
Можно подумать, она забыла, что мы давно уже не первоклашки.
Рубиду живет в огромном темном доме, заставленном неудобной старинной мебелью с кривыми ножками. По стенам развешаны мрачные отретушированные фотографии усопших родственников.
Он пригласил меня на барбекю, которое устроили на заднем дворе его предки. Я рассчитывал на хот-доги и гамбургеры, однако мероприятие обслуживается официантами. Они разносят подносы с крошечными закусками, просачиваясь сквозь толпу гостей. Мужчины разряжены в льняные костюмы и бабочки. Приглашена скрипачка. Не считая двух шестилетних карапузов, кидающихся в нее чипсами, я тут самый юный.
Уединившись на застекленной веранде, мы с Рубиду едим полагающийся на десерт пирог. Он снова талдычит об этом шизоиде по имени Николас Поп, американском художнике, который занимается межвидовой пересадкой генов.
— Малый выделил зеленый флуоресцирующий белок, который вызывает свечение тихоокеанской медузы, — говорит Рубиду, размахивая вилкой. — И прикинь, он ввел этот ген в зиготу морской свинки. Прямо в ДНК.
Его лицо сияет, а левое колено чуть подрагивает в такт словам. Наблюдая за ним, я прихожу к выводу, что мои старые друзья из Сент-Бруно сочли бы Рубиду чудиком.
— При обычном освещении морская свинка-альбинос ничем не отличается от представителей своего вида. Но стоит подключить немного ультрафиолета, и это существо начинает излучать ярко-зеленый свет.
— Почему этого шарлатана называют художником? — спрашиваю я. — Можно подумать, теперь светящийся в темноте грызун считается произведением искусства.
— Как посмотреть, — мычит Рубиду с набитым ртом. Он громко сглатывает. — А что, если искусство — поиск красоты в неожиданных местах?
У этого Попа есть своя страничка в Интернете: www.chimera.com. Рубиду говорит, что отправил ему мейл, типа письмо от фаната, и Поп ответил. Скоро Поп выступает с лекциями в Монреале, и он прислал Рубиду два бесплатных билета. Рубиду достает их из кармана и протягивает один мне.
— Это тебе, Хиппи, — говорит он, потрепав меня по колену. — Хочу отблагодарить тебя за то, что выслушиваешь мои бессвязные речи.
Билет ярко-зеленый, флуоресцирующий. На одной стороне дата лекции и адрес театра. На другой — лишь одно слово, которое я читаю вслух: «Светитесь».
Папе бы понравилось, что мы просаживаем его страховку в ресторанах, шутит мама. Поэтому каждый четверг мы отправляемся в какой-нибудь новый ресторан: индийский, эфиопский, тайский, мексиканский — не все ли равно какой — и заказываем что-нибудь эдакое, чего обычно не едим. Сегодня вечером я уминаю бобовую похлебку и перепела, фаршированного яблоками и тмином, а мама расправляется с улитками, фаршированными козьим сыром, и с тазиком устриц. Мы в по-домашнему уютном французском ресторанчике на дюжину столиков. Наш стол покрыт желтой скатертью, разукрашенной подсолнухами и еще чем-то вроде навозных жуков.
Пока я выбираю десерт, мама спрашивает, доволен ли я своей летней работой.
— Сегодня фасовал баклажаны, — отвечаю я. — Ты когда-нибудь замечала, сколько в них красоты? У них такие маленькие фиолетовые животики, как у Будды.
Я стараюсь разглядеть красоту в самых неожиданных местах, но маму, судя по выражению лица, это смешит.
— Что стряслось с моим сыночком, не знаешь, Простачок?
Такое прозвище дала мне Мэдисон О’Коннор, моя бывшая подружка. Она звала меня Простачком даже в мамином присутствии.
— Мэдисон не объявлялась? — спрашивает мама, и я отрицательно качаю головой.
Мэдисон пользовалась духами, пахнувшими как земляничный порошок, который добавляют в молоко. После ее переезда в Чикаго я купил баночку, чтобы запах напоминал о ней. К тому времени, когда баночка опустела, мы практически перестали переписываться.
— Иногда отношения просто сходят на нет, — замечает мама и вздыхает, будто актриса в трагедийной роли.
— Рассказывай, что происходит?
Какое-то время она загибает углы салфетки. Потом выпаливает:
— Брайан сделал мне предложение.
Перепел, которого я съел, начинает выклевывать мои кишки.
— Я собираюсь ему отказать, — говорит мама, заметив мою оторопь. — Мы ведь встречаемся всего четыре месяца. — Она запускает пальцы в свой начес. — Брайан очень мил, но… с ним так скучно. Вероятно, он единственный анестезиолог, способный усыпить пациента без лекарств.
Демонстрируя зубные пломбы, она разражается своим фирменным хохотом над собственной шуточкой.
Мне стыдно, что я так отреагировал на новость о Брайане.
— Это здорово, что ты с ним встречаешься, — говорю я.
От удивления у мамы брови лезут на лоб.
— Нет, я и вправду так думаю, — говорю я, пытаясь понять, не вранье ли это. После чего произношу то, в чем действительно уверен: — Папа бы не возражал.
Мне становится не по себе оттого, что я упомянул отца, но мама только улыбается, разглядывая пустые раковины — свои кастаньеты.
Тем же вечером я подслушиваю, как мама разговаривает в своей комнате за закрытой дверью. «Одна тысяча трезвых дней, — говорит она. Мне кажется, что она беседует по телефону с одной из своих безумных подружек, но только до тех пор, пока она не добавляет: — Ты можешь в это поверить, Карл?» Она разговаривает с камнем для керлинга.
В пятницу у меня выходной. Около полудня раздается звонок в дверь. Нажав кнопку домофона, я слышу надтреснутый голос Рубиду: «Максу можно выйти погулять?»
Он ведет меня на прогулку по своим любимым местам в Монреале. Около входа на станцию метро «Площадь королевы Виктории» показывает мне уличные фонари в виде двух извивающихся зеленых, как ящерицы, чудовищ с желтыми поросячьими глазками. Прямо-таки атакующие город инопланетные гады из какого-нибудь ужастика, снятого в пятидесятые. В соседнем здании мы катаемся на его любимом лифте: хитроумное изобретение, напоминающее клетку для птиц, с обсыпанным перхотью замшелым лифтером внутри. Пока мы едем наверх, старикашка объявляет этажи на невнятной смеси французского и английского: туазьемтгетий этаж, катгиемчетвегтый этаж…
Потом мы гуляем по змеящейся улице с выпирающими из асфальта булыжниками. Рубиду хочет мне показать крошечный деревянный домик, зажатый, как в сэндвиче, между двумя трехэтажными кирпичными зданиями. Он карамельного цвета, с большими ставнями и деревянной кровлей. Такое впечатление, что, если позвонить в колокольчик, дверь откроют Герда и Кай.
Ниже по улице разбит небольшой сквер со статуей прикорнувшей кудрявой собаки. Рубиду гладит собаку по голове и спрашивает:
— Ну а тебе, Хиппи, что нравится?
Мне ничего не приходит в голову, поэтому я отвечаю:
— Прогуливаться с моим недоразвитым другом, — и Рубиду одаривает меня сияющей улыбкой, как будто я сделал ему величайшей комплимент.
Вечером мы бродим по центру города. По случаю джазового фестиваля на улицах перекрыто движение, всюду слоняются толпы народу. Напротив Музея изобразительных искусств установлена эстрада. Мы находим свободное место на лужайке перед музеем и растягиваемся на земле. Рядом сидят два панка: парень с фиолетовыми волосами и его подружка с голубыми, у обоих выбриты брови. Рубиду показывает мне ручную крысу, сидящую на плече у голубоволосой девушки.
— Ты думаешь, что ты особенный, Хиппи, — говорит он, — но если расшифровать твой геном, окажется, что он выстроен из таких же блоков, как у этой крысы.
Я собираюсь ответить, что вовсе не думаю, будто я особенный, но осекаюсь: сегодня один из тех чудных деньков, когда и вправду верится, что ты человек особенный.
Рубиду говорит, что мы с крысой сложены из одинаковых кирпичиков самого лучшего «Лего».
— С одной лишь разницей, — уточняет он. — Выбор кирпичиков и порядок их сборки иной.
На сцене к микрофону пробирается упакованная в облегающее платье певица. Лежа навзничь на траве, я слушаю ее низкий замогильный голос, поющий о любви и утрате, и высокий радостный голос Рубиду, рассуждающего о жизни и детских конструкторах.
Мы играем двое против одного: Рубиду и кормилица из «Ромео и Джульетты» против меня. Кормилицу зовут Шарлотта, она симпатичная двадцатилетняя девчонка, не получившая роль Джульетты из-за того, что чернокожая и толстая.
— Шевели своей костлявой задницей, — орет она на Рубиду, передавая ему мяч.
Он взирает на нее с изумлением. К тому времени, когда Шарлотту снова зовут на репетицию, майка Рубиду становится пятнистой от пота, как будто ее пометили лабораторными чернилами. Он валится на площадку.
— С меня хватит, — хрипит он. — Господь сжалился над моей белой костлявой задницей.
Мы отправляемся ко мне домой, чтобы поужинать и посмотреть его любимый фильм «Космическая Одиссея-2001». Мама на кухне, стоит у плиты, помешивая деревянной ложкой в кастрюле.
— Салют, Макс. Салют, Рубиду. Je vous fais du chili ce soir, les gars[4].
Я в шоке по двум причинам. Во-первых, только я называю Рене-Луи Рубиду. Во-вторых, не пойму, зачем моя мама вечно позорит меня своим корявым французским?
Мама зачерпывает немного чили и подносит ложку к губам Рубиду. «Delicieux»[5], — бормочет он. Капелька соуса размазалась по его подбородку, и мама, обняв Рубиду за плечи, вытирает пятно кухонным полотенцем. Затем треплет его по волосам. Моя мама обожает всякие телячьи нежности, которые могут смутить человека до смерти.
Рубиду застенчиво глядит на мою маму.
— Хотите посмотреть с нами кино, Пегги?
Пегги отвечает, что не сможет, потому что через пять минут уходит к АА, то есть «Анонимным алкоголикам».
Она произносит АА, как будто это АРП[6].
Похоже, Рубиду начинает нервничать.
— Понятно. Извините.
— Не стоит извиняться, — уверяет его мама. — Мое пьянство уже несколько лет под контролем. — И добавляет: — Наверно, тебя это удивляет — ведь я врач.
— Вовсе нет.
— Некоторые врачи выпивают даже на работе. Клятва, которую они дают, скорее гипотетическая, нежели Гиппократова, — говорит мама и заходится своим гоготом.
Пока я наливаю нам по стакану воды, Рубиду глубокомысленно сообщает: он читал, что алкоголизм — это заболевание.
А мне думается, это больше похоже на самоистязание. Однажды мама забирала меня из скаутского клуба в стельку пьяная. После этого случая руководитель клуба стал интересоваться, как мне живется дома, будто готов был в случае чего вызвать инспектора из «Помощи детям».
Мама продолжает трепаться, и я объявляю, что Рубиду нужно в душ. Как только он исчезает в моей комнате, мама поворачивается ко мне:
— Тебя все еще смущает мой алкоголизм? — Она тычет в меня деревянной ложкой. — Я научилась это принимать, и ты учись.
Смахивает на девиз восьмого этапа в ее двенадцатиступенчатой программе.
— Меня смущает совсем другое — то, что ты лапаешь Рубиду, — отвечаю я и, чтоб казаться еще гаже, добавляю: — Тебе не кажется, что ты для него старовата?
Она глядит мне прямо в глаза.
— Ревнуешь?
Можно подумать, я могу ревновать Рубиду.
После маминого ухода я стягиваю сырую от пота майку и с размаху толкаю дверь в свою комнату. Из ванной к моему шкафу тянутся мокрые следы. Рубиду, стоя перед зеркалом у шкафа, расчесывает волосы. Под ногами валяется его спортивная сумка с вываливающейся скомканной одеждой.
Я подхожу сзади. Его бедра обтянуты одним из моих пляжных полотенец, по спине текут струйки воды. Шея пониже затылка поросла тонкими белыми волосиками.
— Ну как, теперь костлявая задница чистенькая? — спрашиваю я и ради смеха стягиваю с него полотенце. «Действительно костлявая», — собираюсь сказать я, однако при виде обнаженного тела слова застревают в горле.
Рубиду, выпучив глаза, разглядывает мое отражение в зеркале. Мы смотрим друг на друга не мигая, будто играем в гляделки. Моргнув первым, я понимаю, что проиграл, и отвожу взгляд в сторону.
Он кладет расческу и медленно поворачивается ко мне. Вначале я вижу его голубой глаз, потом карий. Он поднимает руку и хватает меня за левый бицепс.
Крепко сжимает.
Я пытаюсь освободиться.
— Пора в душ, — бормочу я.
Убегаю в ванную и запираюсь там.
Я долго стою под холодными струями, но и после душа меня прошибает испарина.
В начале фильма человек-обезьяна размахивает какой-то дубинкой и разносит вдребезги череп дикого кабана.
Мы с Рубиду сидим в разных концах дивана и смотрим «Космическую Одиссею». Ломающимся, как в переходном возрасте, голосом Рубиду говорит:
— Это хорошо, что твоя мама посещает «Анонимных алкоголиков».
— Угу, — отзываюсь я, не отрывая глаз от экрана и засовывая в рот ложку с чили.
Теперь идет эпизод, в котором космический корабль летит на Луну. На стюардессе туфли со специальными подошвами, чтобы удержаться на полу.
Позднее, когда Рубиду наконец уходит, я слоняюсь по дому, как та стюардесса. Я рассчитываю каждый шаг и ступаю осторожно, чтобы не сорваться в невесомость.
Следующие несколько дней Рубиду проводит в Квебеке на свадьбе старшей сестры. Я фасую артишоки и китайскую капусту. Фасую мандарины и манго.
Я звоню Питу, старому приятелю из Сент-Бруно, и мы катаемся на роликах по велосипедным дорожкам на Плато. Пит долговязый, рыжий и обсыпан веснушками. На роликах он как жираф на колесах.
Мы покупаем хот-доги с квашеной капустой и жадно пожираем их, сидя на ступеньках у входа в закусочную. Пит толкает меня локтем и кивает в сторону двух девчонок неподалеку от нас.
— Телки хочучие, — шепчет он.
Так он называет девчонок, которые привлекают его как мужчину.
Я разглядываю девушек. Затем переключаюсь на улицу позади них, где по фасаду каждого двухэтажного дома от земли к балкону вьется железная винтовая лестница.
Во время нашей прогулки Рубиду сравнивал монреальские лестницы с закрученными спиралью молекулами ДНК.
Мне любопытно, чем он сейчас занят. О чем думает. Потом вдруг соображаю, что я не извращенец, нечего на нем зацикливаться, — надо с этими мыслями завязать.
Поэтому я иду вместе с Питом пообщаться с девушками. Я их смешу. Улыбаюсь — рот до ушей. И, чтобы произвести впечатление, делаю стойку на руках, не снимая роликов. Футболка задралась, к голове приливает кровь, в желудке кувыркается хот-дог — в общем, я почти прихожу в норму.
В прошлом году я побывал на вечеринке, которую устраивал Чарли Деллер, баскетболист из другой школы. Под каким-то предлогом Чарли ведет меня в кабинет отца. Наливает из бара по бокалу ментолового ликера со вкусом концентрированной жидкости для полоскания рта. Чарли немного пьян. С минуту он хвастается, что может отжаться от скамейки сто восемьдесят раз, а на второй минуте наклоняется и проводит языком по моей щеке, как будто это шарик с мороженым.
— У тебя приятная кожа, — успевает сказать он прежде, чем в комнату входит его подружка.
Неделю спустя наша баскетбольная команда играет против его команды. Увидев меня, Чарли Деллер спрашивает: «Как жизнь, старик?» Он говорит это непринужденно, словно в манере лизать человеку щеки нет ничего странного.
Чарли, видно, решил не вспоминать о том происшествии, и очень умно поступил, потому что теперь, когда мы с ним где-нибудь сталкиваемся, я практически уверен, что вся эта сцена в папашином кабинете мне приснилась.
В субботу днем я гоняю мяч в парке и начинаю мазать, когда вижу Рубиду верхом на его дурацком велике и с ранцем за спиной. Прижимая мяч к животу, иду к нему, чтобы поздороваться. Интересуюсь, как прошла свадьба.
— Скукотища. Вызывает желание пожить во грехе.
Рубиду улыбается, а мне становится неловко, как будто он намекает, что это нам нужно пожить во грехе. Я опускаю глаза вниз, на небольшой муравейник, торчащий из щели в бетоне. Разоряю муравейник ногой.
Рубиду развязывает шнурок на ранце и достает большую коробку, обернутую фольгой.
— Это тебе, — говорит Рубиду, протягивая мне коробку.
Я стою и смотрю на коробку, в горле сушь, как в пустыне.
— Ну же, открывай.
Он трет ладони о джинсы — можно подумать, они взмокли.
Я разворачиваю фольгу. Это обувная коробка. Внутри баскетбольные кроссовки фирмы «Рико». В ярко-красную полоску, с подошвой на воздушной подушке. Язычки нацелены прямо на меня.
— Сегодня не мой день рождения.
— И что с того? — говорит Рубиду. — Примерь. У тебя ведь сороковой?
Я сажусь на скамейку, сбрасываю старые кроссовки и зашнуровываю «Рико». Бегаю туда-сюда по площадке и рассуждаю: «Итак, он купил подарок. Но это ничего не означает».
— В самый раз, — говорю я.
— Загляденье, — широко улыбаясь, кричит Рубиду. — Золушка баскетбольной площадки.
Я вспыхиваю:
— Как ты меня обозвал?
— Ты чего? — недоумевает он.
Тем же ненавистным мне шепотом, переходящим в ор, каким поучает меня мама, я бросаю:
— Я тебе не Золушка, усвоил?
— Ладно, ладно, — отвечает Рубиду. И добавляет с хитрой улыбочкой: — Но согласись, мне роль принца очень подходит.
Ярость выплескивается из меня, как помои.
Я снимаю левую кроссовку и швыряю ее на землю. Правая, запущенная через площадку в голову Рубиду, шлепает его прямо по лицу.
Он вздрагивает и накрывает ладонью нос.
А я просто стою и не знаю, как быть. Десятилетний пацан, с которым случилась истерика на виду у всех.
Рубиду отводит ладонь. Я думаю, что увижу кровь, но крови нет. Зато нос вспух, а покрасневшие глаза полны слез.
Он направляется ко мне.
Я опускаю взгляд на свои ноги в носках, ожидая ответного удара; я надеюсь, что он меня ударит. А он чешет мимо и, задев меня плечом, тихо цедит сквозь зубы:
— Носи на здоровье.
Добравшись до дома, я засовываю «Рико» под кровать, к старым играм, конструкторам с динозаврами и спортивным трофеям.
Меня тошнит, кружится голова. Такое впечатление, будто сердце, желудок и мозги связаны мертвым узлом.
Я лежу на кровати.
Пытаюсь размышлять. Стараюсь сохранять спокойствие. Хочу рассуждать логически.
У меня есть доказательство, что я нормальный: однажды я спал с Мэдисон. Обошлось без романтики — ну и что с того? Сначала мы вместе принимали ванну. Мэдисон напустила в нее тонну пены. От этой пены на коже остался толстый скользкий налет. Однако у меня все сработало как надо. Пока это продолжалось, я не мог отделаться от мысли, что мы выполняем какие-то причудливые гимнастические упражнения.
И теперь я спрашиваю себя: есть у меня желание таким же манером поупражняться с Рубиду или нет?
Затем на меня находит отвращение ко всем на свете. К себе — за то, что обидел Рубиду. К нему — за то, что обозвал меня Золушкой.
Но в особенности к себе — за то, что хотел обнять Рубиду после того, как его ударил.
Позднее раздается стук в дверь.
— Уйди! — кричу я маме.
Она тем не менее входит, опрыскивая шею туалетной водой. На ней блузка из тряпочек, напоминающих вязаные салфетки. На прошлой неделе она отшила Брайана и теперь собирается в кафе, на свидание со знакомым по чату в Интернете.
— Как я выгляжу?
Я вру, что слишком много помады, и она целует салфетку «Клинекса», чтобы снять лишний слой.
— Надеюсь, тебе известно, — говорю я, — что женщин, которые попадают в Сеть, продают как белых рабынь.
Отряхивая невидимую пылинку с юбки, она отвечает:
— Иногда, Макс, нужно быть готовой испробовать и такую возможность.
Мне хочется сказать ей: «Не уходи». Не потому, будто я боюсь, что к ней на свидание явится убийца с топором. И не потому, будто я против, чтоб она с кем-то встречалась, позабыв о моем отце. И даже не оттого, что мне надо поговорить о том, что меня гложет. Просто мне хочется, чтоб она оставалась рядом, — только и всего. Чтобы бессмысленно шаталась по квартире, как делают другие мамы, когда ребенок, надувшись, не выходит из своей комнаты.
Она наклоняется и целует меня в лоб.
— Планы не изменились? Уходишь вечером с Рене-Луи? — спрашивает она.
Я пожимаю плечами. Лекция с дурацким светящимся в темноте грызуном начинается в семь. Мой зеленый флуоресцирующий билет торчит на магнитной доске.
После того как мама уходит, я насыпаю себе хлопьев на ужин. Аппетит, однако, на нуле, так что я оставляю недолговечные хлопья размокать в молоке.
Я обхожу квартиру. Перемещаюсь из комнаты в комнату. Под конец останавливаюсь в маминой и листаю «Ромео и Джульетту», которую приметил на книжной полке. Это школьный экземпляр моего папы, весь в загнутых уголках и пометках. На полях папа записывал карандашом свои комментарии.
«Любовь — не игра словами, — написал он во втором акте. — Скорее слова, которые выпустили на переменку поиграть и покачаться на качелях».
Что, к чертям собачьим, это значит?
Я вдруг начинаю сердиться на отца за его идиотскую тайнопись — оставался бы лучше рядом, помог бы разобраться, что к чему. Как бы не так: лежит себе тут мертвым камнем.
Я хватаю камень для керлинга и иду в коридор, он же дорожка для боулинга. Запускаю эту гадскую глыбу по полу с такой силой, что она врезается в стену, сдирая краску и оставляя чудовищную вмятину.
Я сажусь на пол.
Подушечками указательных пальцев нажимаю на уголки глаз, чтобы не разреветься.
Но это не помогает.
Когда мне было тринадцать, однажды я видел, как плакал отец.
Мы отдыхали в нашем коттедже на озере Данфорт. Я ходил собирать малину. Когда вернулся, услыхал громкий голос мамы, перебравшей джина с тоником. Мама сидела на веранде с немецкой парой из соседнего дома.
Увидев меня, она засюсюкала: «А вот и моя крошечка!»
Я убежал от нее на пристань. Там, опустив ноги в воду, сидел отец. Я встал на цыпочки, хотел подкрасться и напугать его. Но прежде чем успел подать голос, скрипнула доска, и папа обернулся.
Щеки у него были мокрые, а глаза красные. Из носа текли сопли.
Я жутко испугался.
Тем не менее я примостился рядом, плюхнув ноги в воду, и стал наблюдать за головастиками, шнырявшими вокруг моих пальцев.
— Пап, ты ее ненавидишь? — выдавил я наконец. — Ты ведь дó смерти ее ненавидишь.
— Нет, Макс, — сказал он, вытирая нос тыльной стороной ладони. — Я плакал, потому что дó смерти ее люблю.
В семь тридцать я приезжаю в «Экс-Центрис», где выступает Николас Поп с лекцией о светящихся грызунах. На тротуаре перед театром топчется взад-вперед с десяток пикетчиков. На шеях у них светящиеся в темноте бусы, в руках плакаты «Светиться — не значит светить!» и «Вспомните доктора Франкенштейна!».
Швейцар с бычьей шеей не желает меня пропускать, но когда я сую ему под нос билет, проталкивает меня вовнутрь. Там длинный вестибюль с каменным полом и стеклянным потолком. Из него можно попасть в три зала. Девушка-контролер говорит мне, что я опоздал, и указывает на зал «Феллини».
Я проскальзываю в слабо освещенный зал и вижу на сцене человека в черном. Внимательно оглядываю публику — человек двести навскидку — и наконец отыскиваю в первых рядах затылок Рубиду.
Пока я пробираюсь во второй ряд, выступающий, видимо тот самый Поп, говорит: «Меня не интересует эстетика. Для меня эстетика — то же самое, что приматология для обезьян». В зале раздается смех, Рубиду хохочет вместе со всеми, пока не замечает, как я устраиваюсь в соседнем кресле.
— Привет, — шепчу я.
— Неужто гнусная Золушкина сестрица пожаловала? — бормочет он, глядя прямо перед собой.
— Вот именно, — отвечаю я.
Во рту у меня привкус мела, как от таблетки аспирина. Я поворачиваюсь к сцене. Тут только я замечаю морскую свинку-альбиноса. Она в прозрачной пластиковой коробке на столе перед Попом.
— На протяжении тысячелетий человек относился к эволюции растений и животных потребительски. Поэтому создание гибридов ничему не противоречит, — говорит Поп в спрятанный от глаз публики микрофон. Этот тип выглядит как проповедник, наряженный в кожаные штаны рок-звезды. Он разглагольствует о медузах, мутациях, ферментах, а на экране за его спиной демонстрируются чашки Петри, Х- и Y-хромосомы и тому подобное.
Я практически его не слушаю. Я вслушиваюсь в дыхание Рубиду: вдох-выдох. «Значит, так, — соображаю я, — надо извиниться. Сказать, что он классный парень, хороший друг — но не больше чем друг. А дальше поступить, как Чарли Деллер, и сделать вид, будто ничего не было».
Поп выуживает морскую свинку из клетки. Она сучит лапками в воздухе, пока Поп подносит ее к своей груди. Мы сидим так близко, что я вижу ее темно-красные глаза, похожие на капли крови.
— Я задался целью, — объясняет Поп, поглаживая белую шерстку и розовые ушки свинки, — посредством малышки Химеры бросить вызов тому, что принято считать генетически чистой линией. Тому, что определяется как непохожесть.
Свинка бьется в руках Попа, издавая звуки, будто детская игрушка-пищалка.
— Зеленый флуоресцирующий белок, — говорит Поп, — не вносит никаких существенных изменений в живой организм, за исключением одного.
В следующую минуту вестибюль взрывается гневными выкриками.
— Но мы придаем колоссальное значение этому единственному изменению, — грохочет Поп.
Распахивается задняя дверь, все сидящие в зале оборачиваются. Строем входят пикетчики, распевающие: «Черта с два: светиться — никогда!» Один из них разбрасывает листовки. Сидящая в проходе женщина вскакивает, чтобы вырвать плакат, — ее отшвыривают назад прямо на колени какого-то парня. Тем временем качок-швейцар с красным от ярости лицом орет во всю глотку: «Câlicedetabarnac!»[7].
Рубиду поворачивается ко мне, его левая нога скользит по моей правой, и, клянусь, я хочу отодвинуться, но моя нога не шевелится.
— Бардак, — ухмыляется он.
— Полный, — отзываюсь я шепотом.
Поп со сцены дает знак проекторной будке. В зале гаснет весь свет. На две секунды воцаряется полная темнота. Потом слышится громкий щелчок. Из-под колосников опускаются синеватые лучи.
Морская свинка в руках Попа вспыхивает зеленым сиянием. Как ментоловый ликер. Как зеленый свет светофора, разрешающий продолжать движение. Как светящаяся кожа Франкенштейна.
Этот свет и манит, и по-настоящему пугает.
И еще неожиданно поражает своей красотой.