Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2006
Перевод А. Веденичева
Тереза Гринвуд[1]
— Говорят, вы вернули эмансипацию на пятьдесят лет назад, — в гулком зале заседаний, уже опустевшем после оглашения вердикта, голос молодого репортера «Торонто дейли стар» звучал резко и грубо даже для его собственных ушей.
— Мистер Хемингуэй, вы мне льстите! — воскликнула сидящая перед ним девица. — Неужто на свиристелку вроде меня стоит обращать внимание?!
Эрнест Хемингуэй еще раз оглядел свиристелку по имени Кейс Дойл. Он знал, что она примерно одного с ним возраста — двадцать четыре года, — и все же девушка выглядела моложе его. Он воевал, женился на зрелой женщине, совершал поступки, сделавшие его мужчиной. Безмятежная, пока еще недолгая жизнь Кейс протекала в тихой заводи Онтарио — месте таком консервативном, что здесь до сих пор гордились приличными скромными домами из серого камня. Однако что-то не вполне приличное, не такое уж скромное проглядывало в этой свиристелке с золотисто-карими глазами.
— Вся страна смотрит на вас, мисс Дойл, — сказал Хемингуэй уже не так резко. — Первая женщина в суде присяжных, да еще когда рассматривается такое тяжкое преступление — наш редактор считает это одной из самых громких новостей двадцать третьего года.
Только не для репортера моего уровня, добавил он про себя. Это сюжет для начинающих. Черт, с таким справилась бы любая редакторша дамской странички, но Хайндмарш сбил с него спесь. Когда в новостном отделе появилась эта новая метла, Хемингуэй был корреспондентом «Стар» в Париже. Писал о боях быков в Севилье, о поединках Карпантье[2], о бобслее под Шамби и думать не думал ни о какой газетной политике. Но Хэдли хотела родить в Северной Америке, и он оказался в Торонто, во власти Гарри Хайндмарша, заместителя главного редактора. Хайндмарш был женат на дочке владельца и считал, что репортер должен «выдавать по хлесткой фразе в каждом абзаце», а все новые стихи — просто выпендреж.
— Вот умора! — рассмеялась Кейс. — Харт Майерс был как раз из тех, кто считает, что о них должны скорбеть миллионы, — и вот пожалуйста, аж из Торонто присылают репортера узнать, повешу я подсудимую или нет.
Дорога — больной вопрос. Хемингуэй переплатил доллар за купленный в последнюю минуту билет на поезд до этого самодовольного городка к северу от озера Онтарио и к югу от края света. Приходилось себя ограничивать, ведь вскоре он станет отцом семейства, человеком с определенными обязанностями. Он рад был выбраться из Свинтауна, как метко прозвали тот свински грязный и уродливый городишко, где они теперь жили. Еще один совет тупого обывателя — сменить берет на фетровую шляпу, надеть галстук, почистить ботинки — я просто врежу ему в ответ, подумал Хемингуэй. Но за грехи его Свинтаун стал ему домом. Если быстро отстреляться с интервью, можно успеть на пятичасовой экспресс обратно, к Хэдли.
— Как вы пришли к своему вердикту? — спросил Хемингуэй. Кейс он в последнюю очередь доверил бы выносить решение о виновности убийцы. Удобно устроившаяся на огороженной скамье, она напоминала котенка в корзинке. Стрижка каре, мягкие блестящие волосы, чуть приподнятые брови. Кейс не выщипывала их, не маскировала косметикой немодные веснушки. Норковая накидка — все-таки это слишком и для теплой осенней погоды, и для роли присяжной — небрежно свешивалась с толстой перегородки красного дерева, отделявшей двенадцать добрых людей от зала суда. Только упрямый подбородок, недавно с вызовом поднятый над затаившим дыхание залом, выдавал твердый характер.
— Я думаю, это все лимонад, — трещала она, — в «Доллар биллз» у нас подают потрясающий лимонад, что-то такое туда кладут, знаете, особенное. В тот вечер, когда арестовали Эгги Хардер, я как раз пила четвертый стакан, и вошел Дикки Каннингем — на нем просто лица не было. Вы видели Дикки, да? Это государственный обвинитель — прямо спектакль сегодня устроил, правда? Дикки сперва не хотел ничего выкладывать — ведь они с Хартом Майерсом вместе служили в ВВС, — но у нас только об этом и говорили, город так и бурлил, а город у нас, знаете, мистер Хемингуэй, вообще-то очень тихий, спокойный…
— Отличный город, — сказал он. От одной окраины до другой едва ли миля наберется, и все сплошь заставлено угрюмыми каменными коробками: мэрия, которую тут считали архитектурной гордостью страны, англиканский и католический соборы, масонская ложа, таможня, не говоря уже о крепких аккуратных лавках — мясной, бакалейной, табачной. С первого взгляда было ясно, что послевоенный упадок и сухой закон обошли городок стороной.
— У нас тут вообще скучновато, никаких развлечений кроме званых ужинов да чаепитий, — вздохнула Кейс. — Но в Америке ввели этот дурацкий запрет на производство алкоголя, а наше правительство считает, что ликероводочному заводу грешно простаивать, даже если горожане не злоупотребляют спиртным. Вот и начинаются всякие глупости — приезжают на лето американцы, завод работает сверхурочно, женщины сидят в барах на реке, купаются в джине, а солидные мужчины надевают маски и давай играть в индейцев. Правда, все это так безобидно — убийство Харта было как гром среди ясного неба! Даже Дикки будто спятил, хотя мы в конце концов убедили его, что Эгги в ту ночь спустилась по дереву из окна своей комнаты. Скорее всего, бежала от тирана-отца к любовнику, лихому малому — наверно, хотели удрать за границу.
Хемингуэй вспомнил ночного сторожа с кожевенного завода, старика в грубых башмаках, моргающего, словно филин на солнце, — как он свидетельствовал, что обвиняемая вылезла ночью из окна своей спальни. Да, он не ошибся, это был именно тот дом — кто же в округе не знает дом Томаса Хардера, самый большой на Кинг-стрит, мимо которого сторож проходит каждый вечер в одно и то же время?
— Это так романтично, — вздохнула Кейс, — прямо как в движущихся картинках.
На процессе это никому не казалось романтичным, подумал Хемингуэй. Скорее пошлым. Сутулый папаша Хардер, сидевший среди прочих свидетелей, совсем съежился от стыда, когда сторож рассказывал, как обвиняемая спрыгнула с нижней ветки дерева, завернулась в плащ и бросилась со всех ног к женатому любовнику. Здесь, в Канаде — в QueNada[3], как говорили они с Хэдли, — главное видимость, фасад, и юная обольстительница уже успела поставить жирное пятно на репутации банкира. В Париже никто и ухом бы не повел, услышав о сексуальных похождениях молоденькой девицы.
Другая молоденькая девица, сидящая сейчас напротив него, щебетала дальше:
— Дикки сказал, что суд равных, таких же горожан, как Эгги, все сплетни выведет на чистую воду, а я ему в ответ: «Не говори ерунды — где же эти равные, ведь в суде одни мужчины? Ради всего святого, почему женщины не могут быть присяжными, ведь у нас уже пять лет есть право голосовать?» А Дикки в ответ — мол, женщины слишком впечатлительны, им заморочить голову пара пустяков. Я думаю, он имел в виду Эгги, — так ему было обидно, что Харт ее соблазнил. Дикки всегда питал нежные чувства к Эгги, но он человек женатый, слишком солидный и уважаемый, чтобы дать им волю.
— Обвинитель питал нежные чувства к Эгги? — удивился Хемингуэй. — Он же набросился на нее, как тигр.
— Сущий зверь! — Кейс расправила тонкие плечики и заговорила низким голосом, вполне сносно подражая обвинителю: — «Скажите, мисс Хардер, когда вы споткнулись на дороге, спеша покинуть место гнусного убийства, и упали в грязь с криком «Мама!», вы случайно не подумали о другой матери, о бедной вдове, у которой остался на руках осиротевший ребенок?» Мистер Хемингуэй, у меня аж мурашки по спине побежали, когда она сидела там, как истинная леди, на коленях руки в белых перчатках, и так звонко, спокойно отвечала: «Дикки, дорогой, если бы я вообще хоть когда-нибудь о чем-нибудь думала, никогда бы в такое не вляпалась». Знаете, то же самое я могу сказать об этой своей затее с судом присяжных — в «Доллар биллз» у нас с Дикки началась жуткая перепалка, я совсем разошлась и заявила, что всегда могу по одному виду Эгги Хардер определить, врет она или нет. Мы с ней сто лет состоим в одном бридж-клубе — когда она блефует, то всегда теребит свою жемчужную нитку, наматывает ее на палец. «Только женщина может такое заметить», — сказала я и прямо не сходя с места поспорила с Дикки на норковое пальто, что Эгги осудят справедливо лишь в одном случае — если среди присяжных будет женщина.
Хемингуэй представил, как она заключает это пари — ее кокетливую запальчивость, нескрываемое удовольствие, золотистые искорки в глазах, когда она меряет оценивающим взглядом своего противника-мужчину. Забавная девица эта Кейс, подумал он, стоило бы познакомиться с ней поближе.
— На следующий день я об этом начисто позабыла, но Рой Ларкин, клерк из мэрии, такой черт нахальный, вечно принимает шутки всерьез. Место это он получил, потому что его отец — член городского совета, сам-то он, Рой то есть, карьеру делать не рвется. Вдобавок этот олух до сих пор дуется, что я отказалась составить ему пару на весеннем балу. Думает, это очень остроумно — прислать мне бумагу с требованием явиться в качестве присяжной и вообще преподать мне хороший урок в их мужском-размужском суде.
Серебряные браслеты весело звякнули на запястьях Кейс, когда она широким театральным жестом обвела эту территорию сильного пола, храм правосудия, — высокие деревянные панели на стенах, новые витражи в память о героях мировой войны.
— Рой думал, я буду хорошей девочкой, буду смотреть затаив дыхание, как мужчины вершат суд, а если и осмелюсь рот раскрыть, то здорово пожалею. Он думал, что Ларри Киркпатрик, адвокат, — правда, Ларри был просто великолепен в этой черной мантии? — и такой доброжелательный, дал Эгги рассказать, как она хотела поступить благородно, отправить Харта укладывать вещи, но нашла его в луже крови, и как это ужасно — она даже не помнит, что было потом, — и как ей казалось, что все это сон, пока полиция не постучала к отцу в дверь! — так вот, Рой думал, что Ларри мне слова не даст сказать, удалит со скамьи присяжных.
— Но Киркпатрик сделал ставку на чувствительную женскую натуру.
— И здорово рисковал! Женщины не очень-то сочувствуют девицам, которых можно соблазнить норковым пальто и комплиментами нью-йоркского хлыща… не обижайтесь, мистер Хемингуэй.
— Я из Иллинойса. — В Оук-парке, мог бы добавить он, хлыщи не водятся. Это край широких газонов и узких лбов, где любой уважающий себя канадец чувствовал бы себя как дома. Целая вечность прошла с тех пор, как он жил в Оук-парке, — интересно, если вернуться, нашлась бы там хоть одна такая забавная девица, как Кейс?
— Вся округа знала, что Эгги Хардер — как пороховая бочка, в любой момент может взорваться, — продолжала Кейс. — Только не поймите меня неправильно. Эгги была просто ангел во плоти, когда ухаживала за матерью во время ее ужасной болезни. Но со смертью миссис Хардер всё хоть сколько-нибудь серьезное в Эгги тоже умерло. Отец с тех пор совсем озверел; устроил ей жуткую выволочку — она отказала молодому болвану из хорошей семьи, которого он прочил ей в мужья. Где-то с месяц мы ее не видели, пока она не наловчилась слезать вниз по дереву у окна. Запирать Эгги — все равно что запирать лунный луч. Она у нас самая бедовая, ей море по колено. Обожает коктейли, скабрезные анекдоты, танцы, не прочь пофлиртовать с женатыми мужчинами, поболтать о поездках во всякие злачные места, о путешествиях на автомобилях, на поездах, на океанских лайнерах, и все такое прочее.
Каких-то несколько месяцев назад они с Хэдли тоже рассказывали скабрезные анекдоты и пили café crème в саду стадиона «Анастази», где посетителей за столиками обслуживали боксеры, ждавшие выхода на ринг. Все их последнее путешествие на океанском лайнере Хэдли непрерывно тошнило из-за атлантической качки, а конечным пунктом оказалась квартирка под самой крышей дома на Бэтхерст-стрит, где единственным приличным развлечением считалась церковная служба.
— Эгги — большая модница, хотя этого и не скажешь по ее постному костюму на скамье подсудимых, помните, жуткая черная саржа с высоким воротником и жемчуг — такая скромная двойная нитка? Посмотрели бы вы на Эгги в тот вечер, когда они с Хартом познакомились в «Доллар биллз»! Она была в вечернем платье из светлого шифона, расшитого бисером и стразами — везде цветы, листья, всякие завитушки, а материнский жемчуг прыгал на груди самым неприличным образом. Она была похожа на лунный луч, сплошные искры и свет. Они с Дикки танцевали и смеялись над песней в патефоне. Играли «Да, у нас нет бананов!», они перебрасывались шуточками на этот счет, и он познакомил Эгги с Хартом, своим старым другом, который приехал в город продавать ящики на ликероводочный завод. Харт заявил, что песня просто блестящая, без претензий на интеллектуальность, но это такой же значительный вклад в культурную жизнь Америки, как проза Гертруды Стайн.
— Мисс Стайн это не понравилось бы, — сказал Хемингуэй, обидевшись за эту выдающуюся женщину, за ее заграничный салон с Сезанном, Матиссом, Пикассо и другими порочными новомодными штучками, с закусками, чаем, фруктовыми наливками в хрустальных рюмках. — Мы с ней большие друзья, и я точно знаю — она не выносит популярную музыку.
— Что вы говорите, — сказала Кейс. — Харт вообще не знал, кто такая мисс Стайн; это просто одно из его умных высказываний. Он ведь был очень умный. Мы все по нему сохли, даже когда Дикки рассказал нам о его жене, ребенке и фабрике, где делают ящики. У Харта глаза были похожи на ваши, тоже темные и завораживающие, такой прямой взгляд, будто насквозь просвечивает и все видит, даже что-то такое, чего, может, и нету. Когда Харт подарил Эгги это норковое пальто — первостатейная норка! — я просто позеленела от зависти. Она везде в нем ходила, даже в самые теплые вечера. Я бы на такое манто согласилась и глазом не моргнув, у меня ведь только эта дурацкая накидка, которая и вида-то почти не имеет.
Кейс досадливо ткнула пальцем в накидку, и та соскользнула на пол. Нагнувшись за ней, Хемингуэй попытался представить, как выглядела бы Кейс в давно не новом пальто Хэдли, но эту бойкую живую девушку ему никак не удавалось втиснуть поношенный суконный панцирь.
— Норка несколько облегчает карманы поклонников, — сказал он.
— Оба считали, что игра стоит свеч, хотя если б папаша Эгги что-то почуял, им крепко досталось бы. Но Эгги так наловчилась, что стала вылезать из окна в своей норке, с жемчугом, на высоких каблуках и все такое прочее — даже прическу умудрялась не помять. Чувства вспыхнули, как стог сена, и когда Харту пришло время возвращаться на Итаку, а он остался, мы решили, что он бросил и жену и фабрику. Дикки попробовал их образумить. Летние амуры в известных пределах — еще туда-сюда, но развод ведь ужасный скандал. Для Эгги это был бы полный крах. Опозорили бы на всю округу, после такого она и носу не могла бы показать в порядочное общество. Не будешь же все время сидеть в барах, правда?
Хемингуэй не раз задумывался: а мог бы мужчина в этой стране, пропитанной ханжеской пресвитерианской моралью, померяться силами с быком, да и вообще испытать себя где-нибудь, кроме боксерского ринга? Сейчас, глядя на эту отчаянную девушку, он понял — и в этом чопорном городке есть возможность рискнуть.
— Что же вас убедило? — спросил он. — То, что она не трогала ожерелье?
— Конечно, я ждала этого, извините за выражение, предательского жеста! Особенно когда Дикки обрушился на нее что было мочи, но Эгги и пальцем не коснулась жемчуга, даже услышав тот страшный вопрос про матерей.
— Разве одна нитка жемчуга выдержит всю тяжесть подобного вердикта?
— Нет, но ведь есть еще норка, — сказала Кейс с таким видом, словно молодому репортеру должно быть отлично известно, чтó она подразумевает.
— Норка, — повторил Хемингуэй, надеясь не выдать своего недоумения.
— Эгги носила ее просто не снимая — с чего бы оставлять пальто дома, если она решила бежать? Она не надела пальто, потому что действительно собиралась дать Харту отставку, а норку возвращать не хотела, пусть даже это и было бы благородным жестом. Норки греют женщин гораздо лучше благородных жестов! И потом, еще чемодан.
— Какой? О чемодане не было ни слова.
— Вот именно! Такая щеголиха, как Эгги, не могла бежать из дома без полного комплекта приданого, к свадьбе или без свадьбы, но сторож видел ее с пустыми руками. Никаких вещей, ничего в дорогу!
Хемингуэй вспомнил о чемодане в углу их канадской квартиры, до сих пор набитом маленькими ценностями Хэдли. Там были только ее сокровища, его сокровища она потеряла: чикагская рукопись, парижские зарисовки, почти готовый роман — все осталось в видавшем виды саквояже, украденном на вокзале в Лионе, пока Хэдли покупала минеральную воду. Наконец он сказал:
— Ваш приятель, государственный обвинитель, проиграл процесс из-за пьяного пари.
— Совершенно трезвого, — покачала головой Кейс. — Он знал, что это липовое обвинение.
— Потому что подсудимая не теребила ожерелье или потому что не надела в ночь убийства дорогое пальто?
— Потому что это он убил Харта Майерса! Откуда еще он мог знать, что Эгги загремела в грязь, когда кинулась прочь от трупа? Или что она звала маму? Эгги тогда была в таком душевном смятении — сама не знала, что делала, наткнувшись на мертвого Харта. Да и кто, кроме убийцы, мог видеть, как она ковыляла по дороге? Бедный Дикки! Обвинять невинную женщину, да еще любимую! Из-за которой пошел на убийство, но не в силах признаться, потому что это бросит тень на доброе имя его законной жены и детишек. Конечно, он хотел заполучить меня в присяжные, еще бы!
— Он знал, что вы не дадите суду прийти к единому мнению.
— А что еще мне оставалось делать? Может, мы тут и отсталые, и недалекие, но соображаем что к чему. Наверно, вам трудно это понять: честный, порядочный малый мечтает о чем-то прекрасном — пускай недосягаемом, пускай это глупо — и не может спокойно смотреть, как равнодушный хлыщ губит его мечту навсегда. Но для вас это просто сюжет, мистер Хемингуэй, вам бы только записать его и вернуться к своим обычным делам.
Понять было не трудно. Сюжет чертовски хорош, теперь он покажет Хайндмаршу, как добывают сенсации. Такой поворот дела стоил ночной поездки сюда, о чем он и сказал Кейс, добавив:
— Если я это напечатаю, вашего приятеля арестуют, и вы останетесь без норкового пальто, которое он вам проиграл.
— Что ж, должны быть и более простые способы заработать норковое пальто, — вздохнула Кейс. — Есть предложения, мистер Хемингуэй?