Фрагменты романа. Вступление Ольги Дементиевской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2006
Перевод Ольга Дементиевская
Мириам Тоуз[1]
Мириам Тоуз родилась в маленьком меннонитском городке Штайнбах в Манитобе. Она участвовала в выпуске документальных передач на канадских радиостанциях, сотрудничала с журналами, написала три романа; фрагменты из последнего, под названием «Непростая доброта», и публикуются в журнале.
Действие романа происходит в небольшом городке среди блеклых сельских пейзажей канадской провинции Манитоба. Повествование ведется от лица главной героини, Номи, девушки шестнадцати лет, воспитанной в менонитской общине строгих нравов. Взрослея, Номи начинает задыхаться в атмосфере множества условностей, определяющих жизнь членов общины. Ей становится все труднее и труднее вписываться в общепринятые рамки. Но не только ей одной — сначала сестра, а затем и мать уходят из дома, из общины, покидают городок. Номи остается с отцом, школьным учителем, тихим, глубоко верующим человеком, который по-своему переживает уход жены и старшей дочери. Нравы в менонитском поселении царят суровые. На первый взгляд кажется, что жители городка, придерживающиеся христианских ценностей, должны нести в окружающий мир добро, однако все не так просто.
Роман вышел в 2004 году, и его тут же назвали «гранатой черного юмора, чей взрыв отозвался разрушительной силы хохотом и вместе с тем щемящей сердце тоской». «Непростая доброта» получила признание критиков и надолго заняла прочные позиции в списке канадских бестселлеров. Обозреватель газеты «Глобэндмейл» Билл Ричардсон пишет: «В романе автору многое удалось: выдержан темп повествования, отлично выписаны яркие, такие неожиданные характеры, мастерски передано время и место действия, присутствует острый, подмечающий каждую деталь авторский взгляд, изящна манера письма. Однако главная удача — образ Номи Никель, не оставляющий читателя равнодушным, заставляющий полюбить героиню». «Блестяще» — такую краткую, но емкую оценку дал роману еженедельник «Нью-Йорк таймс бук ревью».
В 2004 году роман был номинирован на премию имени ДорисДжиллер — ежегодную денежную премию, присуждаемую автору лучшего канадского романа или короткого рассказа, опубликованного на английском языке. В том же самом году роман получает Премию генерал-губернатора в номинации «проза». В 2006 году Ассоциация канадских книготорговцев признала роман МириамТоуз самой читаемой книгой года в Канаде.
Посвящается Мардж
Я живу с отцом, Рэем Никелем, в том самом низеньком кирпичном бунгало, что у автострады номер двенадцать. Голубые ставни, коричневая дверь, одно окно разбито. Ничего особенного. Вот только мебель потихоньку исчезает. А так — сплошная скука.
Половина нашей семьи, ее симпатичная половина, отсутствует. Утром мы с отцом просыпаемся, днем занимаемся какими-то делами — и так до вечера, когда снова пора ложиться. Каждый вечер часов в десять папа говорит, что отправляется на боковую. По пути к себе он останавливается в прихожей и кладет поверх ботинок записки с делами на следующий день. Мы с отцом любим вместе глядеть на северное сияние. Я слово в слово пересказываю ему то, что мистер Квиринг рассказывал нам на занятиях. О том, откуда берется это северное сияние. Папа считает, что в объяснениях мистера Квиринга есть интересные моменты. Папе всегда интересно, что говорит мистер Квиринг, — может быть, потому, что тот тоже учитель.
Мне надо доделать домашнее задание. Вот именно, доделать. Вечно у меня не получается довести дело до конца. Мистер Квиринг говорит, что обычно эссе и рассказы заканчиваются тогда, когда заканчиваются, и совсем не обязательно по воле автора. Он говорит, что мы сами поймем, когда к этому подойдет. К концу то есть. Ну, не знаю. Мне кажется, всегда остается выбор. Я уже предчувствую неудачу. Вот уж чему-чему, а этому я научилась. Вообще же на черта мне все это сдалось, ведь я буду рубить тонкие шейки и швырять тушки в перьях на конвейерную ленту в тускло освещенной бойне из шлакобетона, стоящей на окраине городка, который не от мира сего. Окрестная молодежь в большинстве своем там и оказывается — на птицеферме «Счастливое семейство», куда местные куры попадают, дабы встретиться со своим создателем. Сейчас мне шестнадцать и пока еще рано прощаться со школой, но остается всего несколько месяцев до того времени, когда я займу свое место у конвейера смерти.
Я часто вспоминаю мать, Труди Никель, и одно из воспоминаний связано с умерщвлением птицы. Однажды мы с мамой стояли во дворе фермы и смотрели, как Карсон со своим отцом отрубают курам головы. Вы бы этого Карсона сразу узнали. КарсонЭннс. Тот самый, с задней парты, который умеет пердеть рукой, засунув ее под мышку. Президент Клуба извращенцев. Говорит, что у него ребенок в Пэнси, городишке к югу отсюда. Да, трудный парень… Хотя чему тут удивляться — одно время он был убийцей в снегоходном костюме. Итак, мне было восемь, маме — что-то около тридцати пяти. Она надела красную шерстяную кофту и похожие на унты сапоги. Волосы у нее на концах заледенели — утром она никак не могла найти фен. «Глянь», — сказала мама. Взяла прядь волос и согнула как соломинку. Она дала мне свой шарф с узором из «огурцов» — замотать уши. Уж не знаю, почему мы оказались у Карсонов посреди этой бойни — уверена, что пришли мы вовсе не за тем, — но, похоже, бойня начинается незаметно, когда ее совсем не ждешь. Карсон был моим ровесником; всякий раз, замахиваясь топором, он орал на курицу. Он хотел, чтобы она убежала. «Беги, глупая клуша, беги!» — «Карсон!» — тут же окликал его отец. Всего лишь окликал и слегка качал головой — как будто задницей вилял. Он изо всех сил старался взрастить в сыне убийцу. Времени было половина пятого, начали опускаться сумерки зимнего вечера, все окрашивалось в синеву. Мела поземка, и мы все стояли во дворе, в желтых лучах мощных фонарей. А кое-кто из нас умирал. Карсон делал свою работу ужас как неряшливо: он хватил курицу по шее, но удар не получился; шепотом Карсон все учил ее, как сбежать. «Да лети же, глупая! Не заставляй меня это делать!» Бедный парень… К тому времени Карсон уже наполовину расстегнул молнию на комбинезоне, и верхняя часть хлопала его по бокам как юбка, замедляя движения. Увидев все это, отец подошел к сыну и, выхватив из его маленькой руки в рукавице изувеченную клушу, бросил ее на деревянную доску, этот алтарь, на котором забивал птицу, и опустил топор с невероятной скоростью и точностью — тут же на снегу родилась картина из брызг. Я поразилась тому, что кровь моментально, без единого звука окрасила снег, а мама вскрикнула: «Смотри, Номи, прямо Джексон Поллак[2]! Надо же, до чего красиво! Небесное полотно!» Она частенько говорила что-нибудь в этом роде. А мы с Карсоном стояли и смотрели на кровь на снегу. Мама сказала: «Р-раз… и готово! До чего просто! Кто бы мог подумать».
Я так и не поняла, что мама имела в виду: просто создать произведение искусства или просто убить курицу? Или просто умереть? Лично мне и то, и другое, и третье кажется делом очень даже непростым. Я представила себе, будто мама сейчас рядом со мной и я спрашиваю у нее, что она имела в виду. А она недоумевает: «О чем это ты?» Я в ответ: «Так, ни о чем». На том бы все и закончилось.
Именно потому, что мама ушла от нас, все эти банальности из прошлого продолжают отзываться эхом. В тот вечер, после бойни у Карсонов, мама спросила за ужином: что мы почувствуем, если вдруг по какой-то причине впадем в кому и проспим все лето, а проснемся где-нибудь в середине ноября? Разозлимся ли на то, что пропустили чудесное, теплое лето, или обрадуемся, что вообще остались живы? Отец, который терпеть не мог выбирать, спросил, а нельзя ли и то и другое, на что мама ответила — нет, нельзя.
Мама с нами больше не живет. Она ушла вскоре после Тэш, моей старшей сестры. Мы с отцом даже не знаем, где они. Знаем только, что Тэш ушла с Иэном, племянником мистера Квиринга. Иэн ужасно гибкий — прямо как резина, а еще у него красная машина-фургон «форд эконолайн». Труди, похоже, ушла одна.
А мой отец… знаете, что он говорит? Вечером, когда ложиться еще рано и он сидит дома? Он говорит: «Слушай, Номи, давай крутанем тарелочку». Да-да, так прямо и говорит — дурацкие слова, аж челюсти сводит. Это он имеет в виду, что неплохо бы снова поставить «Snowbird» ЭннМюррей. Или моего старого, на пластинке сорок пять оборотов в минуту, ТерриДжекса с его «SeasonsintheSun». Я частенько ставила ЭннМюррей в темноте, когда мне было девять — именно в этом возрасте я начала сознавать себя. Гуляем! Устроим бал! Недавно отец завел моду то и дело образовывать глагол от слова «живот». А еще от «скорости». «Мы скоростнем» и «Мы сживотим». Когда я упрекнула его, он стал оправдываться. Мол, нам неплохо живется, и вообще мы ладим друг с другом. Так что с чего бы ему извиняться? Отец считает, что жизнь полна обещаний, но я думаю, он имеет в виду обещания конца, потому что до сих пор ничего другого я не замечала. Если бы мы только уехали из этого городка, все бы изменилось к лучшему, но мы не можем — вдруг мама и Тэш вернутся. Вот уже три года так. Через день после того, как уехала мама, у меня начались месячные, значит, с тех пор они у меня были тридцать шесть раз.
Нравы в нашем городке суровые. А еще у нас очень тихо. И эта тишина меня с ума сводит. Интересно, можно умереть от тишины? Какая-то невидимая сила постоянно давит на наши слова, как рука на открытую, кровоточащую рану. В регистрационной конторе стоит огромный шкаф с папками, набитыми свидетельствами о смерти, в которых записано: поперхнулся собственным гневом, задохнулась от невыразимой тоски… Silentium[3]. Только и слышно, как ночами по шоссе грохочут полуприцепы, увозя накачанных снотворным животных, которым предстоит пасть от ножа. Не надо смотреть этим коровам в глаза. Кажется, будто жители нашего городка ждут не дождутся собственной смерти. Это главное событие. Нас не приканчивают сразу после рождения по одной-единственной причине — чтобы не сокращать мучения, которые будут тянуться целую жизнь. Школьный психолог посоветовала мне изменить отношение к месту, где я живу, полюбить его. «Но я люблю», — возразила я. «Вот и чудесно, — ответила она, — вот и чудесно».
Мы — меннониты. Насколько я знаю, это самая неудобная из всех сект, в особенности для подростка. Пятьсот лет назад в Европе некий МеннонСимонс вознамерился основать свою собственную религию, однако последователей нового учения, обнаружившихся в Голландии, Польше и России, силой заставляли от него отрекаться, не обошлось даже без побоев и резни. В конце концов кое-кто из оставшихся очутился здесь — в том самом месте, где сейчас сижу я. Забавно, но они назвали местечко Ист-Виллидж; потом я узнала, что есть такой район в Нью-Йорке — городе, где я хотела бы жить больше всего на свете. Другие меннониты сбежали в Парагвай, поселившись в огромной пыльной котловине Чако — самом жарком месте на Земле. Моя подруга Лидия переехала к нам из Парагвая; она рассказывала мне о случаях помешательства, вызванного жарой. Ее дядя вечно сидел на перевернутом кормораздаточном ковше посреди деревни и вопил: «Верните мне мои мозги!» С ним гораздо легче было говорить вечером. Мы, меннониты, должны с радостным нетерпением стремиться к смерти, а в ожидании этого благословенного дня жить так, будто уже умерли или на худой конец умираем.
Меннонитский опрос по телефону мог бы начинаться таким образом: «Предпочтете ли вы жить или умереть ужасной смертью?» Если вы ответите: «Жить», меннонит на том конце провода попросту бросит трубку. Представьте, что какой-нибудь ребенок из самой неблагополучной семьи вдруг соберет в вашей школе ораву отщепенцев под лозунгами, запрещающими радио, телевидение, танцы, курение, умеренный климат, фильмы, спиртное, рок-н-ролл, секс ради удовольствия, плавание, косметику, украшения, бильярд, путешествия или вечерние посиделки допоздна… И все это из-за Меннона. Спасибо тебе, Меннон, удружил!
К тому же противно, что тот, кто верит в абсолютное смирение, называет группу последователей своим именем. Даже не фамилией, а именем. Номи… Номиниты… Хм, может, привыкнув к бойне, я тоже заимею собственных последователей. Иногда я ловлю себя на том, что представляю Меннона сидящим в психушке где-нибудь в тихом и красивом зеленом местечке. Как он шаркающей походкой направляется на занятия в группу, сбивая своих собратьев в стадо. Мне не дает покоя мысль, будто я — часть той страшноватой картинки, что засела в мозгу у этого типа. Хотелось бы знать, что именно произошло с Менноном, почему он отвернулся от нормальной жизни. Интересно, вот если реконструировать обычный день маленького Меннона, на что он будет похож? Я слышала о Толкиене, об УрсулеЛеГуин и том парне, что написал «Корабельный холм»[4], замечательную аллегорию о кроликах. Но вообще-то я не фанаткафэнтези. Нас тут и так каждый день пичкают всякими россказнями. Число зверя, улицы, мощенные золотом, семерка белых коней… Да идите вы!.. Я мечтаю сбежать в мир реальный. Если меня заставят читать очередную книжку о Нарнии, я лучше удавлюсь. Я бы почитала дневник ровесницы, городской девчонки. Или учебник по градостроительству. Или телефонный справочник Нью-Йорка. Ради справочника я пошла бы на все.
Мама всегда утверждала, что у нее карие глаза, хотя на самом деле они такие же серовато-зеленые, как у папы. Мама и папа приходятся друг другу двоюродными сестрой и братом. А значит, мы с Тэш не только сестры, но и троюродные сестры. В нашем городишке генофонд не отличается богатством. Вообще-то шутка избитая, но только не для нас. «Нет, — возражала мама, — у меня карие глаза. Я так и скажу паспортистке. Вот, посмотрите». Мы с Тэш вглядывались, но не видели в маминых глазах ничего карего — ни точки, ни пятнышка, ни черточки, — однако соглашались: «Конечно-конечно, карие». Сестра спрашивала маму: «А зачем тебе паспорт?» Мама отвечала: «Для осознания собственной личности». Может, паспорт давал ей надежду на приключение — она думала, что однажды и в самом деле сядет на самолет и улетит в волшебные края с умеренным климатом, где все танцуют.
Меннониты не поощряют поездки в город за сорок миль, однако приветствуют путешествия в отдаленные уголки стран третьего мира с «кубышками», набитыми под завязку библиями Гидеона[5] и сеточками для волос. Может, мама сейчас именно там — в красивом, с цветочным узором длинном платье, резиновых шлепанцах и соломенной шляпе, бродит по Конго и насаждает веру. Но это вряд ли. Так Вещатель поступал с одинокими женщинами веселого нрава, которых у нас называли старыми девами, — высылал их в жаркие страны, снабжая мотыгой, ежемесячным содержанием и фотоаппаратом, чтобы те, вернувшись через пару лет, показывали маленьким меннонитам в церковном подвале слайды. В заключительных слайдах всегда фигурировал самый угрюмый житель деревушки: как на него снисходит озарение, он начинает прикрывать свою наготу и, несмотря на угрозы и неодобрение собственного племени, помогает веселым белым женщинам в их богоугодном деле. Иногда миссионеров убивают. Но тут уж ничего не попишешь. Обычно в этих слайдах ощущается какая-то странная, исподволь назревающая интрига, в результате которой местный знахарь либо изгоняется из деревни, либо его заставляют улыбаться в объектив, держа в руках Новый Завет, означающий, что знахарь, слава тебе, Господи, спасен. После показа нас угощают сыром и булочками, иногда мы, завязав глаза, играем в холле в жмурки.
Как бы там ни было, а я просто не представляю маму в роли миссионера. Зато представляю, как она занимается чем-нибудь другим — например, подводным плаванием или водит группы туристов по европейским достопримечательностям. Ее имя, Труди, было сокращением от Гертруды; мама кое-как смирилась со своим нелюбимым именем, когда прочитала о ГертрудеСтайн и толстых парижских котах. Мама мечтала увидеть Париж. Она напевала старые песни ЖакаБреля, неудачно имитируя французское произношение. Пела старательно, и выходило комично, но Тэш говорила мне, что все это только façade[6]. Что вообще-то от бесконечной стирки-готовки у мамы «крыша поехала». Вот она взбрыкнула и решила сбросить узду патриархальных устоев.
Мама любила читать, но большей частью про всякие тайны (хотя на сегодняшний день в нашей общине принято считать, что «Никаких тайн нет!») или о Холокосте. Ей нравилось произносить слово «нереальный». «Нет, ну это вообще нереально!» — отзывалась она о чем-то удивительном или неприятном, а такого, судя по всему, ей встречалось немало. Еще ей нравилось со смаком тянуть «м-м-м-ы…», делая упор на «ы», — в ответ на что-нибудь, привлекавшее ее внимание, пусть бы и сущий пустяк. «Мы, семья, в маленькой лодчонке посреди бурных волн». «Мы, семья, катимся вниз с холма на нейтральной передаче». «Мы, семья, рубим ель на Рождество». «Мы, семья». Когда мама читала и ей неохота было отвечать на наши вопросы, она рассеянно тянула: «Что-о-о?» Получалось невероятно долго и со всевозможными вариациями — от самой низкой позиции гласная забиралась на высокую, где еще некоторое время оставалась. Сама же мама не поднимала от книги глаз. «Мам, слышишь? Вот сейчас пойду и оболью себя бензином. А потом поднесу спичку!» — «Что-о-о?» Глаза так и не отрывались от страницы. Я это просто обожала.
Мама мечтала побывать на Святой Земле. Ей всегда были любопытны евреи. В нашем городке евреев не было. Как, впрочем, и негров с азиатами. Все мы похожи друг на друга — прямо отдельная вселенная из научно-популярной фантастики. Утром мы с сестрой шли в школу; мама всегда выходила на порог и, стоя в ночной рубашке, повторяла: «Ну, давайте, дорогие мои… удачного вам дня… чтобы все было хорошо…», пока мы не отходили так далеко, что уже ее не слышали, — прямо иностранные моряки, покидающие порт назначения после невероятной ночной пирушки. В четыре часа мы возвращались из школы, а мама все еще была в ночной рубашке, только уже лежала на диване. Она закрывала книгу, заложив пальцем страницу, и говорила: «Привет-привет… как прошел день? Что, уже четыре? Не может быть!» — «Может, — отвечали мы. — Что будем есть?» Тут мама, лежавшая на диване, вдруг резко садилась, говоря: «Ох, что-то я резко села». И мы ждали, пока у нее перестанет кружиться голова. У мамы были ярко-красные пушистые тапочки, почти круглые. За час мама одевалась, успевала сходить в бакалею «Непоседа» (разве называют магазины в честь издержек переходного возраста?) и, накупив всего, вернуться, а потом приготовить ужин и с улыбкой, спокойная и довольная, накрыть на стол.
Мама заправски обходилась с «Кликом» — мясными консервами, похожими на отбитую человеческую плоть, упакованными в банку с приделанным к крышке ключом, который надо повернуть, чтобы открыть банку. Мне бы хотелось, чтобы в моих воспоминаниях о маме было что-нибудь более определенное, составлявшее законченную картину, с высоким цветовым разрешением, но мама не поддавалась точным определениям.
Внутри нее что-то бурлило, неистовое и непредсказуемое, — прямо дисковая пила врезается в праздничный торт. Мама изображала из себя всегда и всем довольную точно так же, как Джек Николсон изображал психа в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»; но папа, облачившись в костюм с галстуком, и в самом деле с удовольствием сидел во главе стола и перешучивался со своими вполне нормальными дочерьми и любящей повеселиться женой, у которой карие глаза, которая носит соблазнительные ночнушки и чей паспорт с черно-белой фотографией очаровательной владелицы засунут подальше в ящик туалетного столика.
Местом, куда мама совершала путешествия чаще всего, был подвал церкви. Женщинам приходилось проводить там немало времени. Если, конечно, они не хотели попасть в ад. (Кому ты будешь служить — миссионерам в Ботсване или сатане? Вот именно. Вопросы есть? Вряд ли.) Женщины должны были шить одежду, которую затем упаковывали и рассылали миссионерам по всему свету. Мама эту работу терпеть не могла. Раз она сунула в контейнер, отправлявшийся в Никарагуа, пару женских романов, из-за чего ей потом попало. Она должна была выполнять все то, что положено делать в церкви, готовить на свадьбах и поминках, стегать одеяла, давать уроки в воскресной школе, ну и вообще вкалывать, не возникая. Ей постоянно звонили и спрашивали, не выкроит ли она немного времени — надо помочь. Вообще-то даже не спрашивали, а ставили перед фактом. Иногда она прибегала уже под конец и извинялась, говоря, что ей прямо сейчас нужно срочно уйти.
То, что она приходилась Ober-Schultz[7] сестрой, ее нисколько не спасало. Все равно что сестра МуамараКаддафи или там Иосифа Сталина. Ты либо попадаешь в струю, либо пропадаешь. Папе нравилось, когда мама уходила в церковь помочь, но ему нравилось, и когда она оставалась дома. Похоже, он никак не мог решить, кто ему больше по душе: смиренно склонившаяся над работой супруга в огромных теплых сапогах или вызывающего вида цыпочка в сексуальном белье. Мне кажется, обе эти крайности были для мамы всего лишь позами, а настоящая Труди находилась где-то посередине. Но в нашем городке не может быть никаких «посередине». Либо ты такая, либо сякая. Либо хорошая, либо плохая. Даже так: либо очень хорошая, либо очень плохая. Или же: очень плохая, но очень хорошо скрывающая это и ни разу не пойманная с поличным.
(Далее см. бумажную версию)