Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2006
Перевод Лариса Савельева, Елена Солодовникова
Миленко Ергович[1]
Библиотека
Сначала слышишь свист над головой, потом проходят две-три напряженные секунды, и внизу, где-то в городе, раздается взрыв. Из окна место взрыва всегда хорошо видно. В первый момент там поднимается нечто похожее на высокий, стройный столб пыли, который тут же превращается в дым и пламя. Ждешь еще немного, чтобы узнать, о каком доме идет речь. Если пламя горит лениво и неспешно, значит, это жилище кого-то победнее. Если оно вдруг всполохнет огромным синеватым шаром, то это наверняка недавно отремонтированная мансарда, обшитая лакированным деревом и синтетическими материалами. Если огонь горит долго и ровно, то это богатый дом солидного хозяина, набитый массивной старинной мебелью. Если пламя рванет в небо внезапно, дикое и разнузданное, как волосы Фарры Фосетт[2], и так же резко исчезнет, оставив ветру носить над городом лепестки пепла, можно быть уверенным, что сгорела чья-то домашняя библиотека. И постольку, поскольку за тринадцать месяцев бомбардировок ты видел над городом бесчисленное множество этих огромных беснующихся факелов, в голову приходит мысль, что этот город, Сараево, просто стоял на книгах. Конечно, это не так, но, прикасаясь пальцами к своим, еще не сгоревшим книгам, думаешь именно об этом
В любой личной библиотеке больше всего непрочитанных книг, таких, которые куплены из-за красивого переплета, имени автора или просто потому, что они привлекли своим запахом. В первые после покупки дни такую книгу часто берешь в руки, раскрываешь, прочитываешь две-три строчки и возвращаешь на место. Через некоторое время о ней забываешь или смотришь на нее издали с легким отвращением. Часто возникает желание отнести ее в ближайшую библиотеку, подарить кому-нибудь, избавиться от нее любым способом, но все не можешь придумать, как это сделать. И каждая такая книга становится странным подтверждением твоей привычки собирать ненужные вещи, которые в один «прекрасный» момент, исполненный огня и боли, превратятся в собрание воспоминаний. Все эти ненужные и непрочитанные книги будут висеть на тебе грузом до тех пор, пока с ними не распростишься. И когда внизу, в городе, веселящийся огонь будет глотать чьи-то точно такие же тома, ты будешь смотреть на него даже со своеобразным пониманием.
Книг, к которым не возвращаешься с детства, гораздо меньше. Они напоминают о том времени, когда ты еще не научился пропускать страницы и читать по диагонали. Это, должно быть, единственные в жизни книги, которые прочитаны по-настоящему. У всех хороших историй для детей обычно грустный конец, из которого нельзя усвоить ничего, кроме того, что фантазия гораздо важнее действительности. В фильме Джона Хьюстона «Мертвые» есть место, где одна женщина плачет и не может объяснить почему. Когда смотришь его, то кажется, что хорошо понимаешь, в чем дело, и тоже хочется плакать.
Меньше всего таких книг, про которые думаешь, что они всегда будут с тобой. Когда читаешь эти книги в первый раз, то всегда стараешься оттянуть конец. Позже они начинают волновать и содержанием, и просто своим видом. Но с ними, как и со всеми другими, тоже приходится расставаться, с горечью осознавая, что в этом городе, да и вообще в этом мире, естественное для книги состояние — это огонь, дым и пепел. Может быть, позже кому-то покажется, что это звучит слишком патетично, но для тебя, особенно когда ты попадешь в другие города, где все еще существуют книжные магазины, навсегда останутся горькой истиной именно огненные волосы Фарры Фосетт. Лучше, красивее и основательнее, чем книги, горят только рукописи.
Одновременно с угасанием иллюзии о домашней библиотеке угасает и иллюзия о книжной цивилизации. Уже самое имя книги, восходящее к греческому корню, такому же обычному корню, но связанному с названием Священной книги, являлось подтверждение веры в эту цивилизацию. Однако когда книги одна за другой начинают безвозвратно исчезать в пламени, перестаешь верить в смысл их существования. Пожалуй, лучше всего в смысл истинного назначения книг проник тот сараевский писатель и библиофил, который прошлой зимой вместо того, чтобы топить печку дорогими дровами, грел руки над пламенем Достоевского, Толстого, Шекспира, Сервантеса… После всех огромных костров, разжигавшихся и по приказу, и спонтанно, сформировалась целая категория людей, которые, постигнув горькую логику хода вещей, завтра будут хладнокровно смотреть на горящий Лувр без малейшего поползновения плеснуть в огонь хотя бы стакан воды. Нет смысла мешать огню поглощать то, мимо чего спокойно проходит человеческое равнодушие. Красота Парижа или Лондона не может служить алиби тем преступникам, из-за которых нет больше прежней Варшавы, Дрездена, Вуковара или Сараева. Но даже если эти города и существуют, люди, живущие в них, даже в годы самого прочного мира готовы к эвакуации и к тому, чтобы отречься от своих книг.
В мире, таком, какой он есть, всегда остается в силе одно основное правило, то самое, которое сформулировал Зуко Джумхур, имея в виду Боснию. И смысл его сводится к двум собранным в дорогу сумкам. Они должны вместить все твое имущество и все воспоминания. Остальное следует считать утраченным. Причину, смысл и оправдание искать бессмысленно. Они мешают, так же как и воспоминания. И остается лишь аккуратно возвращать одолженные книги, стараться избавиться от подаренных, а еще лучше терять их, написанные же тобою рассылать тем друзьям, которые живут как можно дальше друг от друга, чтобы пламя не смогло поглотить этих книг разом, еще до того дня, когда Земля вернется к состоянию, в котором она пребывала несколько миллионов лет назад.
Невозможно ни переписать, ни запомнить все сожженные библиотеки города Сараева. Да и кому это нужно? Но самым жарким пламенем, самым ярким огнем и самым стойким ко времени прахом и пеплом останется сараевская университетская библиотека, прославленная Вечница, чьи книги полыхали целый день и целую ночь. Она загорелась после хорошо знакомого свиста и взрыва ровно год назад. Может быть, очередная годовщина придется именно на тот день, когда ты, читатель, прочитаешь об этом. Прикоснись с нежностью к своим книгам, погладь их страницы и вспомни о том, что и они всего лишь прах.
Географ
Каждое утро, явившись на свое рабочее место, снайпер, который держит на мушке улицу Короля Твртко, видит старика в черном костюме, с галстуком цвета запекшейся крови, ведущего на поводке маленького черного песика, и каждое утро вновь и вновь думает, что ему бы не хотелось, чтобы в этот день его первой жертвой стал именно этот старик. А после нескольких первых выстрелов вспоминает его и говорит себе, что убьет старика, когда тот будет возвращаться. Так проходят дни, месяцы и годы, сменяются снайперы, и никому из них не хочется стрелять в старика, который солнечным утром выводит на прогулку песика, и каждый откладывает убийство на момент его возвращения, но он никогда не возвращается домой по улице Короля Твртко.
Преподаватель географии на пенсии Павел Соколовский (в школе известный под прозвищем PostScriptum) уже сорок лет в одно и то же время выходит на прогулку и всегда возвращается другим путем. Все эти годы рядом с ним маленький черный песик. Бывшие школьники, которые уже и сами стали пенсионерами, утверждают, что песику столько же лет, сколько и его хозяину, а те из них, кто отличается здравомыслием, удивляются тому, как это Павлу Соколовскому удается среди племени кудлатых, хвостатых, пятнистых дворняжек всегда найти себе в качестве товарища для прогулок маленького черного песика.
На стене своей комнаты преподаватель географии Павел Соколовский держит две карты мира, купленные им еще в 1934 году в книжном магазине «Мулабдич и сыновья». Во времена, когда менялись государственные границы, исчезали, поглощенные пламенем, старые страны и рождались новые, преподаватель вносил черной и красной тушью изменения на одной карте, не трогая другой. Она по-прежнему оставалась картиной мира в дни его молодости, в те дни, когда он в Вене перед профессорским корпусом и студентами защитил диссертацию о границах Римской империи. В 1943 году Павел Соколовский обвел жирной черной рамкой написанное на карте слово «Варшава», а в 1945 году слово «Дрезден». Они могут выстроить новые города, говорил он тогда, но этим городам придется дать другие имена. Неуместное имя может лишить покоя мертвых, покоящихся под пеплом Помпеи.
На картах преподавателя Павла Соколовского Босния была размером не больше ногтя на мизинце. Весной 1992 года он, с лупой в руке, обвел тонким красным фломастером ее границы. Той же ночью во сне он встретился со святым Петром. Испуганно посмотрел на него, потом перевел смущенный взгляд на свою пижаму, но святой Петр махнул рукой и сказал, что время его пока не пришло и что ему, Павлу Соколовскому, доверено еще много важных земных дел, но сейчас ему предстоит незамедлительно познакомиться с одним господином. У этого господина была длинная борода и огромные белые одежды, которые тянулись за ним по земле. Его указательный палец был длинным и тонким, похожим на бамбук. За его спиной виднелась карта мира с континентами и сетью границ, напоминающих кровеносную систему человека. Старец указал на самую большую страну на карте и произнес какое-то странное, неизвестное Павлу Соколовскому имя. Он попытался было задать вопрос, но старец уже указывал ему на другую страну и произносил еще более удивительное слово, которого не было ни в одном из известных Павлу Соколовскому языков. Так он пальцем блуждал от страны к стране, повторяя незнакомые слова. Одни страны по форме напоминали песчинку, другие кристалл, третьи слезу. Такие государства никогда не могли существовать, подумал Павел Соколовский во сне. Последняя страна, по которой старец царапнул своим пальцем, имела знакомые очертания и называлась известным ему именем. Старец, уже утомившись, произнес его как вздох — Босния. В тот же момент к ним вернулся святой Петр, развел в стороны руки и сказал, обращаясь к Павлу Соколовскому:
— Вот, это и есть твое важное земное дело!
Сны имеют свойство прерываться на самом интересном месте, за миг до того, как спящему вот-вот откроется самое важное. Несколько следующих ночей Павел Соколовский ложился спать в свою постель одетым в отглаженный костюм и с галстуком цвета запекшейся крови. Но ни святого Петра, ни старца он больше никогда не увидел.
Названия городов, которые исчезали с лица земли по всей Боснии, Павел Соколовский не мог обвести черной тушью, потому что на его картах они обозначены не были. Там стояло только одно имя — Сараево, но этот город был жив, пока преподаватель, несмотря на разрывы снарядов и бдительность снайперов, каждое утро выводил на прогулку своего маленького черного песика и всегда возвращался с ним домой по улице Кранчевича. Вместе с королем Твртко бодро вступаю в новый день, говорил он, а с грустным поэтом иду назад, к своим тревогам.
Пришел и такой день, когда сгорели все географические карты, хранившиеся в архиве городской библиотеки. У Павла Соколовского перехватило дыхание, ему показалось, что, лязгнув, захлопнулся волчий капкан, простоявший в бездействии с 1934 года. Вместо галстука цвета запекшейся крови он повязал черный, взял тушь и старательно обвел жирной рамкой слово «Сараево». Лег в кровать, скрестил на груди руки, закрыл глаза и стал ждать. Так он, в конце концов, и уснул.
Разбудил его, уже следующим утром, маленький черный песик. Павел Соколовский удивленно посмотрел на него, потом встрепенулся, поднялся, подбежал к карте. Слово «Сараево» действительно было взято в посмертную рамку черного цвета. Он постоял немного, растерянно глядя на карту, прислушался к себе, не почувствует ли голода, и почувствовал его, попытался услышать стук собственного сердца и услышал его.
Павел Соколовский пожал плечами, пристегнул поводок к собачьему ошейнику, песик весело завилял хвостом, на улице рвались снаряды, снайпер вздрогнул, увидев его через оптический прицел, палец на спусковом крючке медленно пришел в движение, но преподаватель уже исчез за углом. Там, по другой стороне улицы, держась за руки, неспешно шли мужчина и женщина. Мужчина приветствовал Павла Соколовского, тот махнул ему рукой и проговорил в ответ: «Вот, идут дела потихоньку, по-стариковски». Женщина вопросительно посмотрела на мужчину, и он с таким выражением лица, словно речь идет о чем-то очень важном, сказал:
— Это Post Scriptum.
Женщина удивленно подняла брови, но ничего не ответила.
Перевод Ларисы Савельевой
Кактус
Она жила в постоянном страхе, что может пропустить в жизни что-то важное и прекрасное. Она много путешествовала и страдала, когда это ей не удавалось. Ощущение, что веселье и счастье где-то не здесь, не покидало ее, и она трудилась изо всех сил, чтобы не разминуться с тем волшебным мгновением, когда жизнь, как во сне, превращается в сказку.
В конце декабря 1990 года она решила, что Новый год непременно надо встретить на Хваре[3], в компании каких-то едва знакомых людей. Воодушевленная этой идеей, она преподнесла мне ее как один из вариантов, достойных обсуждения. Я сначала не соглашался, но ее это очень расстроило, и, в конце концов, мне пришлось подчиниться. Так ее решение стало нашим. В предпоследний день года мы все собрались в самом центре города на Мариндворе. Было раннее утро, еще не начали кружить трамваи. Меня представили группе экзальтированных типов и девиц в вечерних платьях, наводивших на мысли о грядущей попойке. Всего нас было двенадцать душ, да еще куча багажа — и веселая сука боксерской породы. Все это с трудом разместилось в трех автомобилях. Два «гольфа» ехали впереди, а за ними едва поспевала раздолбанная «диана». Именно в этой машине отправились в путь мы, лысеющий студент-электротехник, его некрасивая толстая подружка и собака. Несмотря на то, что «диана» вся была залеплена скотчем, из многочисленных дыр дуло, а ноги в любой момент могли провалиться сквозь гнилое днище. Невыносимо медленно мы тащились на юг. Толстуха без умолку болтала о парижских духах, а псина то и дело портила воздух. Я улыбался, шутил по этому поводу и прилагал титанические усилия, чтобы моей девушке казалось, будто путешествие доставляет мне огромное удовольствие.
При подъеме на Иван-гору «диана» ползла со скоростью не более двадцати километров в час, но в Конице бедняга пару раз чихнула и встала замертво. Боксерша вновь громко пукнула и весело залаяла. Мы вышли из машины, которую вряд ли можно было вернуть к жизни, чтобы обсудить, что делать дальше. При любом раскладе мы оказывались лишними. И когда уже было решено, кто поедет дальше на поезде, а кто на машинах, я коснулся ее плеча и шепнул:
— Может, все-таки вернемся?
Против ожидания она не бросила на меня негодующий взгляд, только со вздохом пожала плечами.
— Кто им скажет?
— Ты мужчина, ты и скажи.
— Лучше ты — это ведь твои знакомые. К тому же, если скажу я, они решат, что мы на что-то обиделись.
И она прощебетала, что мы возвращаемся в Сараево. (У меня всегда это получалось — переложить на кого-нибудь принятие решений, как приятных, так и не очень.) До поезда оставалось два с половиной часа. Пристроившись в пустом и прохладном вестибюле гостиницы, мы обменивались нежными взглядами и ласковыми прикосновениями.
— Жаль все-таки! — соврал я.
Она ругала себя за то, что встреча Нового года сорвалась по ее вине. Слукавив, чисто по-мужски, я убедил ее, что она преувеличивает.
— Мне жаль еще и из-за подарка.
Я всегда любил подарки, и мне очень хотелось получить ее новогодний дар прямо здесь, в Конице. Сначала она не соглашалась — уж больно обстановка казалась ей неподходящей. Ведь она все еще мечтала о том волшебном мгновении… Но и в этот раз я сумел уговорить ее.
Она открыла свой рюкзак и очень бережно достала коробку юбилейного виньяка.
— Открой!
Коробка была легкой — ясно, что в ней вовсе не бутылка. Я даже и не удивился, так как не ожидал от нее подобного подарка. Внутри было что-то, упакованное в белую бумагу. Она велела очень аккуратно открыть сверток. В миниатюрном горшочке был крошечный — под стать горшку — кактус, размером с пальчик новорожденного. Я терпеть не могу комнатные растения, правда, я никогда ей об этом не говорил. Кактусы и им подобные требуют от тебя внимания и дисциплины, они хотят, чтоб о них думали, а я не имел никакого понятия даже о том как заботиться о людях, которых люблю. Когда умерла бабушка, все комнатные цветы засохли, и мне стало грустно, хоть я и не испытывал к ним никаких чувств.
Я улыбнулся, поцеловал ее и произнес какие-то слова благодарности. Убедив ее, что я искренне рад, я достал «Шанель № 5» (покупая, разумеется, думал о Мэрилин) и сборник эссе Сьюзен Сонтаг о фотографии. Делая ей подарок, я никогда не ограничивался только книгой, наверное, это было правильно, ведь она считала, что, даря книги, я думаю о себе, а не о ней.
Кактус я поставил в своей комнате на слабоосвещенное место рядом с гипсовой статуэткой святого Влаха[4] и приносящим удачу пеньком с дыркой посередине. Через несколько месяцев вспыхнула война в Хорватии, а потом был фильм Шпегеля, Плитвице, Борово село…
А я по-прежнему поливал свой кактус каждый пятый день, никогда не забывал об этом и следил за тем, чтоб не сдвинуть его с места. Когда-то бабушка говорила мне, что кактусы нельзя переставлять, что они могут жить только на одном месте — неважно, какое оно и лучшее ли, главное, это их место. Я заботился о кактусе и поражался, как здорово это у меня получается.
И вместо того, чтоб затеряться, разделив судьбу милых, но ненужных вещиц, которые заполняют магазины в преддверии праздников, он вдруг начал расти. Росли колючки, нежные, как у совсем маленького ежика, а сам он толстел и тихонько следовал за солнцем. Теперь он уже не был с детский пальчик величиной.
Приходя ко мне, она радовалась, что кактус чувствует себя неплохо, несмотря на мою безответственность и беспорядок в доме.
— Он стал похож на тебя.
— Кактус?
— Ну, не совсем на тебя, скорее на некую часть твоего тела.
Честно говоря, я никакого сходства не замечал, но после ее слов и сам стал смотреть на кактус по-другому. Такие забавные мелочи обогащают любовь новыми оттенками и никогда не забываются.
В те дни, когда был уничтожен Вуковар, я словно ощутил чье-то ледяное дыхание за спиной. Жизнь вдруг стала совсем другой, а я об этой новой жизни не знал совсем ничего. Любая оплошность могла стать роковой ошибкой, я инстинктивно ощущал это, хотя еще не совсем ясно понимал. В последние дни марта 1992 года она уехала из города. Как на экскурсию. Не попрощавшись.
В начале апреля я переселился в подвал. В крону яблони угодила граната. Окна вылетели, и осколок размером с рисовое зернышко разбил старинное австрийское зеркало в шкафу. Трещины в стекле являли точное подобие меридианов на географической карте. Телефон еще работал, и я хотел рассказать ей об этом. Она не понимала, о чем я с ней говорю, вероятно, думала, что у меня в голове тоже что-то треснуло.
Каждый пятый день я поднимался на свой этаж и поливал кактус. Теперь он был обращен прямо на позиции четников. Я со страхом смотрел на солнце и ежесекундно ждал выстрела. Внизу, в подвале, было темно, сыро и неудобно. Пахло гнилой картошкой, в глаза въедалась угольная пыль.
Она уверила себя в том, что смерть нагрянула только в Сараево. Ее речи стали патетичными, а сама она сделалась совсем далекой и чужой. Спрашивала, не хочу ли я поехать с ней в Новую Зеландию. Я ответил, что сижу в подвале, что Новая Зеландия слишком далеко, и я не думаю, что мог бы быть там счастлив. Про кактус она никогда не спрашивала, а я не хотел напоминать.
Живя в темноте, люди меняются. Это происходит само по себе. Я слышал притчу о человеке, который вечером лег в постель, а наутро проснулся седым. И даже не мог вспомнить, снилось ли ему что-то в ту ночь или нет. А я жил в отчаянном страхе перед надвигающейся зимой.
Однажды утром, как раз на пятый день, вся вода в квартире замерзла. Только тогда я вспомнил, что кактус не переносит холода. Я взял его и отнес вниз и поставил напротив печки, которую мы топили угольной пылью. Не слишком близко и не слишком далеко. Именно там, где, как мне казалось, хорошо и кактусам и людям. Наутро он лежал, уронив головку на край горшка, будто высматривая где-то внизу солнце. Я полил его в последний раз, хотя было ясно, что это конец.
Война научила меня колдовским способом усмирять эмоции и нервы. Если заговорить о чем-то, что мне особенно близко и дорого, где-то внутри меня будто загорается красная лампочка, вроде той, что стирает шумы на магнитной ленте, и я уже ничего не ощущаю. Но стоит мне подумать о моем кактусе, проверенное средство не приносит облегчения. Он стал для меня олицетворением грусти, столь же обманчиво безопасным, как исходящий от смертоносного цианида запах горького миндаля. В старину люди жалели, что кони умирают стоя, а я горюю о кактусе, как о мальчике из баллады Гёте «Лесной царь».
Все сказанное не так уж важно. Просто напоминание, что в жизни нужно трепетно относиться к мелочам и больше ни к чему другому.
Перевод Елены Солодовниковой