Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2006
Перевод Е. Суриц
Джон Бэнвилл[1]
I
Их уже нет, тех богов, канули, сгинули в день странного прилива. Все утро под бледным небом вода в бухте взбухала, взбухала, забиралась на невозможную высоту и мелкие, плоские волны всползали на каленый песок, годами иначе как от дождя не знавший влаги, и снизу лизали дюны. Ржавый остов сухогруза, давным-давно, не на нашей памяти, выброшенный на мель в дальнем краю залива, мог возомнить, что снова спустили его на воду. Больше не буду плавать, никогда, после того дня. Морские птицы голосили, взвивались, ухали вниз, будто ополоумели из-за того, что огромная чаша воды под ними вздулась, как волдырь, и жутко отливала свинцом. Такие невыносимо белые они были, те птицы. Волны оставляли на берегу грязную, желтую пену. Ни единого паруса на высоком пустом горизонте. Больше не буду плавать, нет, никогда, никогда.
Опять у меня мурашки по коже. Опять.
Дом называется «Кедры», как раньше. Группка бурых деревьев, нахохлясь, разя смолой, спутав, как в кошмаре, стволы, по-прежнему стоит слева и через неопрятный лужок смотрится в большое сводчатое окно, когда-то окно гостиной, которую теперь мисс Вавасур, хозяйка, предпочитает именовать салоном. Парадное ¾ с другой стороны и открывается на грязный квадрат гравия под защитой высокой железной калитки, все еще крашенной зеленой краской, хоть ржавчина к зыбкой филиграни свела блоки. Поражаюсь, как мало что тут изменилось за те пятьдесят с лишним лет, пока меня не было. Поражаюсь, досадую, чуть ли не ужасаюсь даже, почему, сам не знаю, ¾ с чего бы ждать перемен, раз явился жить на обломках прошлого? Странно, и зачем это дом встал так, вполоборота, слепой штукатурной стеной к дороге; может, в прежние времена, до прокладки рельсов, дорога целилась в совершенно другую сторону, бежала под самым парадным, тоже не исключено. Мисс В. по части дат не сильна, но предполагает, что дом заложили в начале прошлого века, то есть позапрошлого, да? ¾ я плутаю по тысячелетию, наобум набавляю годы. Но таким образом легко можно объяснить здешний беспорядок и путаницу, маленькие комнаты вперемежку с большими, окна, глядящиеся в слепые стены, сплошь низкие потолки. Полы из красной сосны отдают морской ноткой, как и мой долгоспинный вертящийся стул. Что ж, вообразим старого морехода, наконец-то осевшего на берегу, ¾ он дремлет у камелька, а зимняя буря гремит оконницами. Ох, быть бы на его месте. Побывать в его шкуре.
Когда я тут был, давным-давно, во времена тех богов, «Кедры» были такой летний дом и сдавались ¾ на две недели, на месяц. Весь июнь ежегодно его заполоняло шумное семейство богатого доктора ¾ мы не любили горластых докторских деток, они над нами смеялись, швырялись камнями из-за нерушимого барьера калитки, ¾ а после них заявлялась таинственная пожилая чета, эти ни с кем не общались и в урочный час, каждое утро, в скорбном молчании выгуливали своего жирного пса по Станционной до берега. Август был в «Кедрах» самое интересное время, для нас по крайней мере. Жильцы каждый год разные, то англичане, то с континента, занесло как-то парочку молодоженов, мы пробовали за ними подглядывать, и один раз закатилась сюда даже труппа бродячих артистов, давала по вечерам представления в продувной деревенской киношке. А потом, в тот год, в доме поселились Грейсы.
Прежде всего я увидел автомобиль, припаркованный на гравии, внутри за калиткой. Побитый и поцарапанный, низкая посадка, бежевые кожаные сиденья и крупные спицы полированного руля. Книжки в мятых, линялых обложках валялись под лихо откинутым задним стеклом, и скучал среди них путеводитель по Франции, сильно потрепанный. Парадное стояло настежь, снизу неслись голоса, наверху кто-то топотал по доскам босыми ногами, и хохотала девочка. Я застыл у калитки, откровенно подслушивая, и вдруг из дому выходит взрослый, с бокалом в руке. Невысокий, полноватый, крупные плечи, большая круглая голова, волнистые, стриженые, глянцевито-черные волосы с ранней проседью, черная бородка клинышком с точно такой же проседью. Зеленая рубашка расстегнута, шорты цвета хаки, и он босиком. Загар такой крепкий, что отдает фиолетовым. Даже ноги, я заметил, темные на подъеме; тогда как, по моим наблюдениям, все отцы ниже линии воротничка обычно были рыбно-белесы. Ставит бокал ¾ льдисто-голубой джин с кубиками льда и ломтем лимона ¾ под рискованным углом на крышу автомобиля, открывает дверцу, шарит на приборном щитке. В доме, наверху, снова хохочет невидимая девочка, визжит в притворном испуге, снова топочут босые ноги. Там бегают наперегонки, она и еще кто-то, но тот молчит. Взрослый распрямляется, берет свой джин, хлопает дверцей. Того, что искал в машине, он не нашел. Он уже хочет вернуться в дом, но тут глаза его натыкаются на мой взгляд, и он мне подмигивает. Не так, как всегда подмигивают взрослые ¾ игриво, заискивающе. Нет, тут дружеский, заговорщический, прямо масонский знак ¾ в том смысле, что минута, которая свела нас, мальчишку со взрослым, по видимости пустая, не важная, обладает, оказывается, тайным смыслом. У него поразительно светлые, прозрачно-голубые глаза. Но уже он возвращается в дом, с порога бросает: «Проклятая штуковина, кажется…» ¾ и скрывается. Я еще постоял, засматривая в верхние окна. Никто не выглянул.
Такова была моя первая встреча с Грейсами: сверху девочкин голос, топот босых ног, а внизу мне подмигивают голубые глаза, весело, дружески, чуть жутковато.
Вот, опять себя ловлю: опять этот тоненький, нудный свист сквозь передние зубы, ¾ новая новость. Фью-фью-фью¾ как бормашина дантиста. Так отец свистел ¾ ну и я туда же? В комнате через коридор полковник Бланден крутит радио. Обожает вечерние дискуссии: гневные звонки сограждан, возмущенных сволочами политиками, ценами на спиртное, тому подобными вечными раздражителями. «Общение», ¾ кратко объясняет полковник, откашливается, по-видимому, конфузится, прячет от меня выпученные, выцветшие глаза, хоть я от него не требую никаких объяснений. Или он слушает свое радио, валяясь в постели? Придется себе представить, как он лежит, в серых теплых носках, шевелит пальцами, галстук на сторону, воротник распахнут, руки запрокинуты и сзади сжаты на старой жилистой шее. Вне своей комнаты он сама вертикальность, весь подтянут ¾ вверх, от подошв чиненых-перечиненыхлоснистых ботинок к конической маковке черепа. Каждую субботу стрижется у деревенского парикмахера, все подчищается сзади и по бокам, наверху оставляется ястребиный седой хохолок. Торчат старые уши с длинными мочками, их как будто долго-долго сушили, коптили; белки глаз тоже отдают дымной желтизной. Слышу жужжание голосов, но смысла не разобрать. Нет, тут с ума сойдешь. Фью-фью-фью.
Или в тот же день, когда приехали Грейсы, только попозже, или на следующий, опять я увидел черный автомобиль, я сразу его опознал, когда он подпрыгивал, одолевая горбатый мосток над рельсами. Он и теперь тут как тут, мосток, сразу за станцией. Да, жизнь уходит, остаются предметы. Автомобиль выезжал из деревни в сторону города. Назовем его Баллимор, от нас в двенадцати милях. Город Баллимор, деревня Баллилесс, может, смешновато, ну и пусть. Тот, с бородкой, который мне подмигнул, сидит за рулем, что-то говорит, хохочет, запрокидывает голову. Рядом женщина, локтем на опущенном стекле, тоже запрокидывает голову, светлые волосы треплет ветер, но она не хохочет, она улыбается только, той своей улыбкой, которую для него одного держала, скептической, снисходительной, томной. Белая блузка, темные очки в белой пластиковой оправе, сигарета в руке. Но сам-то я где, с какой точки подглядываю? Себя я не вижу. Секунда, и их уже нет, автомобиль, дрогнув задом, в струе выхлопного газа вильнул за поворот. Высокие травы в канаве, светлые, как волосы женщины, кратко дрогнув, снова задумчиво застывают.
Я шел по Станционной в солнечной пустоте вечернего часа. Берег у подножья холма рыже мерцал под полосою индиго. Всё на море ¾ узкие горизонтали, мир сведен к нескольким долгим прямым, зажатым между землею и небом. Я приближался к «Кедрам» с опаской. И почему это в детстве все новое, привлекавшее мой интерес, отдавало жутью, тогда как, согласно авторитетам, жутко не то, что ново, а то, что знакомо, но возвращается в новой форме, в качестве призрака? Да, много есть неразрешимых вопросов и понасущнее этого. Подходя, я слышал ржавый упорный скрип. Мальчишка, мне ровесник, повис на зеленой калитке и, вяло уронив руки, отталкиваясь ногой, медленно раскачивался над гравием. Те же светлые волосы, что у женщины в автомобиле, безошибочно те же, что у мужчины, голубые глаза. Я просто шел себе мимо, ну, положим, даже задержался, запнулся, а он ткнул гравий носком кеды, пресек вращенье калитки, и смерил меня взглядом ¾ враждебным и вопросительным. Так все мы, дети, друг на друга смотрели при первой встрече. За его спиной мне открылся весь узенький сад, тыл дома, диагональная просадь вязов у полотна ¾ уже их нет, тех вязов, повырублены, заменены строем пастельных дачек, кукольных домиков, ¾ и даль, где были тогда поля, и коровы, и рыжие вспышки утесника, и одиноко тянулся шпиль, и небо катило белые облака. Вдруг, поразительно, мальчишка скорчил жуткую рожу: скосил глаза, высунул язык чуть не до подбородка. Я двинулся дальше, всей спиной чувствуя его насмешливый взгляд.
Кеды. Про них теперь как-то почти нет речи. А так славно рифмовались с «Кедрами». Теперь все больше ¾ кроссовки. Опять полковник отправился в сортир. Нелады с простатой, могу поспорить. Проходя мимо моей двери, он умеряет шаг, скрипит на цыпочках, из уважения к моей утрате. Блюдет условности, доблестный наш полковник.
Я иду по Станционной.
Как часто мы замирали в детстве, или это теперь только кажется; бдительно; выжидательно. Ждали, в нашем еще не готовом мире, вглядывались в будущее, как мы с тем мальчишкой вглядывались друг в друга; ждали; как солдаты на поле боя ждут судьбы. У подножья горы я замер и поглядел на три стороны, вдоль Береговой, вдоль Станционной и еще туда, где была жестяная киношка и бесплатные теннисные корты. Ни души. Дорога за кортами называлась Скальной, хотя какие б там ни были скалы когда-то, их давным-давно слизало море. Там, говорили, на песчаном морском дне стоит церковь, целехонькая, с колоколом на звоннице, прежде она высилась на мысу, но он тоже исчез, обрушенный жуткой волной в роковую ночь потопа и бури. Такими байками кормили нас местные, Дуиньян, молочник, глухой Колфер, промышлявший продажей подобранных после гольфа мячей, ¾ чтоб мы, значит, приезжие, понимали, что их ручная деревенька на взморье тоже знавала кошмарные времена. Реклама сигарет над Береговым Кафе ¾ «Морские» с картинкой: бородатый матрос в спасательном круге, или это петля каната? ¾ от бриза дрожала на просоленно-ржавых петлях, скрипучим эхом отвечая жужжанью калитки в Кедрах, на которой, конечно, качался еще тот мальчишка. Они скрипят, сохранившаяся калитка, исчезнувшая реклама, до сих пор они скрипят в моих снах. Я отправился по Береговой. Дома, лавки, две гостиницы ¾ «Гольф», «Береговая», ¾ гранитная церковь, бакалея Майлера (плюс почта, плюс паб), а потом поле ¾ Поля ¾ деревянные дачки, и в одной всегда проводили лето мы, отец, мать и я.
Если те, в автомобиле, его родители, как же они оставили мальчишку одного? И где тогда была девочка, девочка, которая хохотала?
Прошлое бьется во мне, как второе сердце.
Фамилия консультанта была мистер Тодд. Не иначе как шутка в дурном вкусе со стороны полиглота-рока[2]. Кстати, могло быть и похлеще. Мистер Гроб, например, не хотите? Этот Тодд к Анне обращался как к миссис Морган, но меня называл Макс. Вовсе не уверен, что мне сильно нравилась как эта почтительность, так и это амикошонство. На первый взгляд казалось, что его кабинет, нет, приемная, — тут говоришь «приемная», как и про него скажешь «мистер», не «Доктор», — парит в вышине, хоть этаж был всего-навсего третий. Здание новое, сплошь стекло и бетон ¾ даже шахту лифта забрали в стекло и бетон: прямо цилиндр шприца; когда лифт, жужжа, поднимался и ухал вниз, было очень похоже на то, как шприц вонзают и вынимают, ¾ а две стены главной приемной доктора ¾ сплошь стекло, от пола до потолка. Когда мы с Анной вошли, мне в глаза, пробивая это сплошное стекло, ударило раннее осеннее солнце. Регистраторша, неясное белое пятно, в халате и мягких скрипучих туфлях ¾ в таких обстоятельствах кто станет особенно разглядывать регистраторшу? ¾ сунула документы Анны мистеру Тодду на стол и, скрипя, удалилась. Мистер Тодд нас попросил сесть. Садиться в кресло мне до ужаса не хотелось, я подошел к стеклянной стене, стал смотреть. Прямо подо мной рос дуб или бук — вечно я путаю эти большие лиственные деревья, но не вяз, это точно, все вязы давно позасохли, одним словом, благородное что-то, ¾ и летнюю зелень кроны только чуть посеребрило осенней сединой. Сияли крыши машин. Молодая женщина в темном быстро уходила с парковки, и казалось, что даже на таком расстоянии слышу нежное цоканье по гудрону ее каблучков. Анна бледно отражалась в стекле, очень прямо сидя в металлическом кресле, в полупрофиль: образцовая пациентка, ноги сдвинуты, руки сложены на коленях. Мистер Тодд, избочась за столом, листал документы; бледно-розовый ящичек картотеки мне напомнил знобкие первые утра в школе после летних каникул, гладкость новехоньких учебников под рукой, почему-то грозный запах чернил и заточенных карандашей. Как, однако, разбегается мысль даже в минуты предельной сосредоточенности.
Я отвернулся от стекла, то, что снаружи, стало вдруг непереносимо.
Мистер Тодд был дюжий мужчина, не высокий, не грузный, а очень какой-то широкий: прямо квадратное что-то. Он придерживался успокоительно старомодного стиля. Твидовый костюм с жилетом и часовой цепочкой, рыжие башмаки, полковник Бланден бы одобрил. Волосы напомажены по старой моде, плотно зализаны назад, усы ¾ серой щеткой, ¾ потрясающий вид. Не без некоторого смятения я понял, что, несмотря на весь маскарад почтенности, ему едва ли сильно за пятьдесят. С каких это пор доктора стали моложе меня? Он все писал, тянул время; я его понимаю, точно так же себя бы вел на его месте. Наконец положил перо, но разговора не начинал, вовсю давая понять, что даже уж и не знает, как приступиться. Что-то было заученное в этой запинке, театральное что-то. Опять-таки, понимаю. Доктор обязан быть столь же хорошим актером, как и врачом. Анна поерзала в кресле.
¾ Ну как, доктор? ¾ она спросила чуточку чересчур громко, напуская звонкую бодрость фильмовой дивы сороковых. ¾ Смертный приговор, или мне даруется жизнь?
Было тихо. Залп остроумия, явно отрепетированный, пробил мимо цели. Захотелось кинуться к ней, обнять и, как пожарник из огня, унести отсюда подальше. Я не шелохнулся. Мистер Тодд смотрел на нее испуганными, заячьими глазами, до середины лба вздернув брови.
¾ О, миссис Морган, мы вас пока не отпустим. ¾ Большие серые зубы оскалились в ужасной улыбке. ¾ Нет, мы пока подождем.
Снова удар тишины. Анна нахмуренно разглядывала свои сложенные на коленях руки, будто раньше никогда их не видела. У меня предательски дернулось правое колено.
Мистер Тодд пустил в ход неопровержимые доводы, отшлифованные частым употреблением: перспективное лечение, новые лекарства; весь могучий арсенал химического оружия у него под рукой; мог с таким же успехом обещать чудо-зелье, экстракт алхимика. Анна все так же разглядывала свои руки; она не слушала. Наконец он умолк, сел, глядя на нее тем же затравленным заячьим взглядом, слышно дыша, растянув губы в подобье улыбки, демонстрируя те же зубы.
¾ Спасибо, ¾ сказала она вежливо, и теперь голос шел как-то очень издалека. Сама себе кивнула. ¾ Да ¾ уж совсем издалека, ¾ спасибо.
Тут мистера Тодда, видимо, отпустило, он быстро шлепнул себя ладонями по коленкам, вскочил и буквально затеснил нас к дверям. Когда Анна вышла, он меня пожаловал бодрящей, мужской улыбкой и сухим, быстрым, твердым рукопожатьем: уверен, дежурный набор для супругов в такие минуты.
Коридорный бобрик глушил шаги.
Лифт под нажимом кнопки вонзился в шахту.
Мы вышли в день ¾ как ступили на новую планету, где никто не жил, кроме нас.
*
Добравшись до дому, мы сидели в машине, долго, не в силах заговорить об известном, молчали, вдруг чужие сами себе и друг другу. Анна смотрела вдаль, на залив, где яхты, убрав паруса, колко сверкали на солнце. Живот у нее вздулся, твердый круглый ком изнутри давил на корсаж. Она тогда сказала: «Еще за беременную примут, в моем-то возрасте!» ¾ и мы хихикнули оба, боясь друг на друга глянуть. Чайки, гнездившиеся у нас в трубах, давно улетели — в море, в далекий край, кто их знает. Сплошь все то жуткое лето день-деньской они кружили над крышей, освистывая наши потуги ¾ делать вид, что все хорошо, что ничего не случилось, не рухнул мир. А она тут как тут была, в животе у нее сидела, зрела, время выгадывала, ¾Тодд, смерть.
Наконец мы вошли в дом ¾ куда денешься. Яркий полуденный свет натекал в кухонное окно и все одевал таким острым, стеклянным блеском, как будто смотрю сквозь глазок фотоаппарата. Знакомые вещи ¾ вазы на полках, сковороды на плите, хлебная доска и зазубренный нож ¾ как будто, поджав губы, неловко отводили глаза от нашего горя. Вот так, я понял с тоской, так и будет теперь, куда бы она ни шла, о ней будет возвещать этот колокольчик прокаженного. «Как вы дивно выглядите!¾ будут возгласы. ¾ Как же, мы вас такой чудной еще никогда не видели!» И она, сверкая своей улыбкой, будет делать хорошую мину, бедная миссис Скелет.
Она стояла посреди кухни в плаще и шарфе, уперев руки в боки, и сердито озиралась. Она была еще хороша тогда: высокие скулы, просвечивающая, тонкая-тонкая кожа. Я всегда особенно любил ее аттический профиль, линию носа, как резного, слоновой кости, прямо со лба.
¾ Знаешь, что это такое? ¾ выпалила она горько. ¾ Ни с чем несообразно — вот это что такое.
Я поскорей отвел глаза, чтоб не выдали; своим глазам доверять нельзя, всегда из них смотрит другой, сумасшедший, отчаянный карла. Я понял. С ней не могло такого случиться. С нами не может такого случиться, не те мы люди. От беды, болезни, безвременной смерти не застрахованы добрые люди, скромные люди, соль земли. Но не Анна, не я. Посреди победного шествия, каким была наша с нею совместная жизнь, вылез, осклабясь, паршивец, отделился от ликующих толп и с комически низким поклоном подал моей трагической королеве указ о свержении с трона.
Она поставила чайник, пошарила в кармане плаща, достала очки и надела, накинув тесьму на шею. И стала плакать, беззвучно, рассеянно. Я неуклюже сунулся обнимать, она отдернулась.
¾ Ради бога, не суетись! Просто я умираю, вот и все.
Чайник закипел, сам выключился, сердито шикнув, осела вода. В который раз я подивился равнодушной жестокости знакомых вещей. Да нет, при чем жестокость, просто они безразличные, что с них возьмешь? Впредь надо принимать их такими, как они есть, и хватит уже фантазировать. Я взял чай, заварочный чайник, гремя ¾ тряслись руки, ¾ но она сказала, что передумала, хочется бренди, бренди и сигарету, ¾ а ведь она не курила и очень редко пила. Стояла в плаще у стола, смотрела на меня с хмурым вызовом, как непослушный ребенок. Уже не плакала. Смахнула очки, они подпрыгнули, успокоились на свисающей с шеи тесьме, потерла глаза. Я нашел бренди, плеснул ей, горлышко бутылки стучало о край стакана, как зубы стучат. Сигарет в доме не было, и где мне их взять ¾ сигареты? Она сказала ¾ не важно, не надо, не так уж и хотелось курить. Стальной чайник сверкал, кудрёй пара из носика смутно напоминая джинна и лампу. Ох, исполни мое желание, только одно!
¾ Хотя бы плащ сняла, ¾ сказал я.
Почему ¾ хотя бы? Ну и штука язык человеческий.
Я подал ей стакан, она стояла, держала его в руке, не пила. Оконный свет из-за спины у меня блестел на линзах очков возле ключицы, рождал жутковатый эффект: у нее под подбородком, тут как тут ¾ она же, крошечная, с опущенным взглядом. Вдруг она обмякла, тяжело села, протянула руки по столу странным, отчаянным жестом, будто моля о пощаде невидимого судью напротив. Стакан звякнул о столешницу, расплескал половину. Я тупо смотрел. На отчаянную секунду мелькнула мысль, что больше для нее не придумаю ни единого слова, так и будем ¾ ужасно молчать, до конца. Нагнулся, поцеловал бледный кружок на макушке, размером с монету, откуда раскручивались темные волосы. Она вскинула ко мне лицо, жуткий взгляд.
¾ От тебя больницей пахнет, ¾ она сказала, ¾ вместо меня.
Отобрал у нее стакан, поднес к губам и залпом выпил все, что осталось от жгучего бренди. Вдруг понял, какое чувство одолевало меня с той самой минуты сегодня утром, как вошел в стеклянный блеск приемной доктора Тодда. Неловкость. И Анна тоже ее чувствовала, уверен. Неловкость, да, прямо какая-то паника ¾ не знаешь, что сказать, куда глаза девать, как себя вести, ¾ да, и еще что-то, не то чтобы злость, а тоска, обида на незадачу, с которой столкнулись оба. Будто нам открыли секрет, до того мерзкий, гнусный, что уже почти невозможо терпеть друг друга, каждый знает, что другой тоже знает про эту гадость, и само знание связывает, и вырваться нету сил. С этого дня впредь будет сплошное притворство. Иначе со смертью не проживешь.
Анна сидела, выпрямившись, на меня не смотрела, бессильно протянула по столу руки ладонями вверх, будто ловила что-то.
¾ Ну? ¾ Она не повернулась ко мне. ¾ Что дальше?
Опять полковник крадется к себе в комнату. Долгонько он пробыл в клозете. Затруднение мочеиспускания ¾ миленькие слова. У меня у единственного в доме комната, как мисс Вавасур выражается с жеманной гримаской, ensuite[3]. А еще у меня ¾ вид из окна, верней был бы, если б не эти треклятые дачки за садом. Ложе у меня итальянской работы, грозное, мощное, высоченное, достойное дожа, изголовье витое и отполированное, как скрипка Страдивари. Надо бы спросить у мисс В., откуда такое взялось. Наверно, при Грейсах это была главная спальня. Мне тогда не случалось подниматься выше первого этажа ¾ разве что во сне.
Только сейчас заметил, какое сегодня число. Ровно год с того самого, первого визита, какой нам с Анной пришлось-таки нанести мистеру Тодду в его приемной. Совпадение. А может, и нет; бывают ли совпадения в царстве Плутона, в бездорожье пустынь, где плутаю я, безголосый, безлирный Орфей? Двенадцать месяцев, однако! Надо б дневник вести. Записки чумного года.
Сон меня сюда и привел. Я шел по сельской дороге в том сне, и всё. Зима, сумерки или, может, та странно лучистая ночь, какая только в снах и бывает. И падает мокрый снег. Я определенно куда-то иду, домой, кажется, но сам не знаю, где он, этот дом. Справа чистое поле, плоское, смутное, и ни дома, ни единой лачуги, а слева темные, хмурые стоят стеной вдоль дороги деревья. Ветки, хоть и зимние, почему-то не голые, и все роняют, роняют плотные, почти черные листья, груженные снегом, который тут же преображается в нежный, искристый лед. Что-то разбилось, сломалось, машина, что ли, нет, велосипед, детский велосипед, потому что я во сне и такой, как сейчас, и в то же время я мальчик, большой неуклюжий мальчик, я иду домой, да, кажется, домой, или куда-то, где раньше был дом, и я сразу его узнáю, только б добраться. Идти еще долго, но мне все равно, сама по себе почему-то необыкновенно важна дорога, я должен ее одолеть. Я спокоен, я совершенно спокоен, я уверен, что все будет хорошо, хоть толком не знаю, куда иду, просто знаю: домой. Я на дороге один. Снег тихо валил весь день и теперь лежит белый, нетронутый, без единого следа ¾ шин ли, сапог, копыт, ¾ потому что никто не проходил по этой дороге и никто не пройдет. Что-то такое у меня с ногой, с левой ногой, видно, я ее повредил, давно, она уже не болит, но не слушается, при каждом шаге каким-то циркулем выбрасывается на сторону, мне это мешает, не то чтобы очень, но все же мешает. Сердце сжимается от жалости к самому себе, точней, мне, спящему, жалко того, кто мне снится, болвана, который отважно бредет под валящим, валящим снегом, и перед ним дорога, только дорога, и никакой надежды, что она приведет домой.
Вот и весь сон. Дорога не кончилась, никуда я не вышел, больше ничего не было. Просто я шел, отчаянный, неколебимый, без конца продирался сквозь снег и сумрак зимы. Но проснулся я на хмуром рассвете не так, как обыкновенно в те дни просыпался, будто за ночь с меня содрали еще один защитный слой кожи, ¾ нет, с убеждением, что сделано что-то или хотя бы намечено. И тут, уж и не знаю, с каких это пор впервые я вспомнил про Баллимор, про дом на Станционной, про Грейсов, про Хлою Грейс, и почему, сам не знаю, но было так, будто из тьмы я вдруг ступил под выплеск бледного, солнечного, соленого света. Длился он всего минуту, меньше минуты, этот блаженный свет, но он прояснил, что мне делать, куда мне податься.
В первый раз я увидел ее, Хлою Грейс, на пляже. Был яркий день с резким ветром, Грейсы заняли нарытую в дюнах приливами и ветрами узенькую площадку и, обосновавшись там лихо, с размахом, выглядели как на сцене. Снарядились они внушительно: линялый большой полосатый холст, распятый на кольях, защищал от холодящего бриза, складные стульчики, складной столик, в громадной плетеной корзине величиной с небольшой чемодан посверкивали бутылки, и еще были термосы и жестяные коробки с бутербродами и печеньем; были даже настоящие, с блюдцами, чашки. Эта часть пляжа по умолчанию отводилась постояльцам гостиницы «Гольф», их лужок здесь сбегал прямо к дюнам, а потому стрелы негодующих взоров летели в беспечных дачников, куда не надо сунувшихся со своей пляжной роскошью и вином, но в Грейсов стрелы не попадали, Грейсы их не замечали. Карло Грейс, папочка, был опять в шортах, под полосатой курткой темнела грудь, совершенно голая, кроме двух шерстистых пучков в форме распростертых, кучерявых крыл. Я до тех пор, как, между прочим, и позже, не встречал никого столь дивно волосатого. На голову была перевернутым песочным ведерком нахлобучена парусиновая шляпа. Он сидел на складном стульчике, держал перед глазами газету и, несмотря на тугой ветер с моря, ухитрялся курить. Белоголовый мальчишка, тот, который на калитке качался, ¾Майлз, его тоже пора назвать, ¾ на корточках у отцовых ног сердито ковырял песок отполированной и отвергнутой морем дощечкой. Чуть подальше, у самых дюн, девушка, или молодая женщина, под защитой красного махрового полотенца раздраженно выкручивалась ¾ из мокрого купальника, безусловно. Странно бледная, томная, с длинным, тонким лицом и очень черными, тяжелыми волосами. Всë поглядывала, я заметил, с какой-то досадой, Карло Грейсу в затылок. И еще я заметил, что этот мальчишка, Майлз, посматривал искоса в явной надежде, которую я разделял, что с девушки соскользнет спасительное полотенце. Значит, едва ли она была ему сестра.
Миссис Грейс шла по пляжу. Она искупалась, и черный купальный костюм ее облепил и темно поблескивал, как тюленья кожа, а поверх была еще юбка с запáхом, из чего-то такого прозрачного, закрепленная на поясе единственной пуговицей, и при каждом шаге она развевалась и видны были голые, загорелые, толстоватые, но красивые ноги. Миссис Грейс встала возле мужа, сдвинула к волосам свои эти очки в белой оправе, выждала такт, пока он опустит газету, взглянет на нее и, подняв руку с сигаретой, заслонит глаза от просоленно-острого блеска. Она что-то сказала, он набок склонил голову, дернул плечом и улыбнулся, выказывая сплошные и ровные белые мелкие зубы. Девушка у него за спиной, все еще под полотенцем, отшвырнула купальник, из которого наконец-то высвободилась, повернулась задом, уселась, лбом уткнулась в колени, накинула на себя полотенце, и разочарованный Майлз вонзил дощечку в песок.
Вот вам все они, Грейсы: Карло Грейс, жена его Констанс, сын Майлз и девушка, или молодая женщина, которая, я вмиг догадался, была не та девочка, которая хохотала в доме в тот первый день, и все эти вещи при них, складные стульчики, чашки, бокалы с белым вином, и откровенная юбка на Конни Грейс, и смешная шляпа, газета и сигарета мужа, и досточкаМайлза, и купальник, который так и валяется, как его отшвырнули, ¾ крученый, опушенный по мокрому краю песком, как что-то, оставленное отливом.
Не знаю, долго ли Хлоя стояла на дюне, прежде чем прыгнуть. Может, она там все время была ¾ подглядывала, как я за другими подглядываю. Сначала она была силуэтом, и солнце, ударив из-за спины, соорудило из стрижки сверкающий шлем. Но вот ¾ протянула руки, тесно сжала коленки и прыгнула с дюнной стены. Ветер на секунду вздул шорты. Босая, она приземлилась на пятки, вихрем взметнув песок. Девушка под полотенцем ¾ Роз, пора уж ее тоже назвать, бедную Рози¾ взвизгнула от испуга. Хлоя качнулась, ¾ руки все еще подняты, пятки в песке, вот-вот повалится, плюхнется, но нет, устояла и косо, презрительно усмехнулась, глядя, как Рози трет глаза, в которые попал песок, с кислой миной трясет головой и моргает. «Хло-о-я!» ¾ с укором протянула миссис Грейс, но Хлоя, не обращая на нее никакого внимания, прошла к брату, опустилась рядом на коленки и стала вырывать у него дощечку. Я лежал пузом на полотенце, уткнувшись щеками в ладони, и притворялся, что читаю. Хлоя заметила, что я на нее смотрю, и делала вид, что ей это безразлично. Сколько же нам тогда было? Десять? Одиннадцать? Скажем, одиннадцать, да, так верней. Грудь у ней была плоская, как у Майлза, бедра не шире моих. Поверх шортов ¾ белая майка. Волосы выгорели почти добела. В борьбе за дощечку Майлз наконец победил, щелкнул сестру по костяшкам, Хлоя охнула, ткнула его в ключицу острым, маленьким кулачком.
¾ Вот, послушайте объявление, ¾ проговорил папаша, ни к кому в частности не обращаясь, и, давясь хохотом, прочитал: «Требуются бойкие люди для сбыта жалюзи. Вождение машины обязательно. Обращаться по номеру двадцать три». Он хохотал, он кашлял, он хохотал, хохотал. ¾ Бойкие люди! О господи!
Как плоско падают на море все звуки, плоско и все-таки гулко, как ружейные выстрелы, приглушенные далью. Массы песка, что ли, действуют как глушитель? Не помню, правда, когда мне случалось слышать ружейные выстрелы.
Миссис Грейс налила себе вина, пригубила, сморщилась и села на складной стульчик, одну на другую положив свои крепкие ноги и поигрывая пляжной тапкой. Роз на ощупь одевалась под полотенцем. Теперь в свою очередь Хлоя уткнула подбородок в колени ¾ так ведь все девочки складываются (раньше, по крайней мере, так было) ¾ поверженным зетом? ¾ и обняла их руками. Майлз ткнул ее в бок своей дощечкой.
¾ Ну пап, ¾ протянула она с ленивой досадой, ¾ ну скажи ему, пап.
Отец продолжал читать. Тапочка Конни Грейс качалась в такт неизвестной, неслышной музыке. Прожаренный солнцем песок пахнýл чем-то странным, едким. Белый парус в бухте дрогнул, хлопнул, поймав ветер, и на секунду мир накренился. По пляжу летали пестрые голоса. Дети. Купальщики. Рыжий мохнатый пес. Снова дрогнул парус, и я отчетливо слышал, как там, далеко на воде, щелкает и плещет брезент. Потом бриз опал, и все на мгновенье затихло.
Они играли, Хлоя, Майлз, миссис Грейс, дети перекидывались мячом через ее голову, а она бегала, прыгала, пыталась его поймать, в основном безуспешно. Когда она бегает, раздувается юбка, и я глаз не могу оторвать от темного опрокинутого треугольника под ее животом. Она прыгает ¾ снова мимо, ¾ задыхается, кричит и хохочет. Плещутся груди. Мне чуть ли не страшно смотреть. Существо, вынужденное таскать на себе столько взгорков и впадин, не должно так скакать, еще повредит что-нибудь внутри, в нежном устройстве своих желез, своих драгоценных хрящей. Муж опустил газету и тоже смотрит, расчесывая пальцами бороду, чуть раздвинув губы над мелкими сплошными зубами, и он раздувает ноздри по-волчьи, как бы помкнув. Азарт, веселая жадность, легкое презренье ¾ все в этом взгляде; кажется, он хочет, чтоб она упала в песок и ударилась; я мечтаю стукнуть его, пихнуть прямо в эту волосатую грудь, как Хлоя пихнула брата. Я уже знаю этих людей, я среди них освоился. И я влюблен в миссис Грейс.
Роз появляется из-под полотенца в красной рубашке и черных шароварах, как ассистентка фокусника у него из-под плаща с багряным подбоем, и старательно ни на что не глядит, в особенности на играющую со своими детьми женщину.
Вдруг Хлоя теряет к мячу интерес, отворачивается, плюхается в песок. Как хорошо я потом изучу все эти ее зигзаги, эти приливы хандры. Мать зовет играть, Хлоя не отвечает. Лежит, опершись на локоть, скрестив лодыжки, щурясь смотрит мимо меня, на море. Майлз у нее перед носом изображает шимпанзе, охлопывает себя ладонями по бокам, нечленораздельно лопочет. Она притворяется, что может смотреть сквозь него. «Бяка», ¾ почти удовлетворенно кидает мать некомпанейской девчонке и снова усаживается на свой стульчик. Она задыхается, ходуном ходит склон груди под цвет песка. Она поднимает руку ¾ отлепить ото лба мокрую прядь, и я отмечаю потаенную тень у нее под мышкой, цвета сливы, влажного цвета моих будущих снов. Хлоя дуется. Снова Майлз кромсает песок дощечкой. Мистер Грейс складывает газету, косится на небо. Роз изучает непрочную пуговку на рубашке. Плещут плоские мелкие волны, лает рыжий пес. А моя жизнь переменилась навеки.
Но в какой же миг из всех наших мигов совершенно, совершенно не меняется наша жизнь вплоть до самой последней, самой решительной перемены?
Мы закатывались сюда каждое лето, мать, отец и я. Конечно, тогда мы так не говорили ¾ закатывались. Мы приезжали сюда провести лето. До чего же трудно теперь говорить так, как мы говорили тогда. Мы приезжали сюда провести лето, приезжали ежегодно, много-много раз, покуда отец не смылся в Англию, как частенько бывало с отцами в то время и, если честно, сейчас тоже бывает. Дача, которую мы снимали, мало отличалась от макета деревянного домика в натуральную величину. Три комнаты, гостиная, она же кухня ¾ это с фасада, а сзади две махонькие спальни. И никаких тебе потолков, только сводчатая изнанка толевой крыши. Стены обшиты нечаянно элегантной, узкой филенкой и в солнечный день пахнут краской и сосновой живицей. Стряпала мать на керосинке с крошечной дыркой для топлива, доставлявшей мне темную, тайную радость, когда ее прочищал, орудуя хитрым устройством из складного куска жести и проволочки, крепленной к нему под прямым углом. И где он теперь, наш крепкий и стойкий, наш маленький примус? Электричества не было, жгли керосиновую лампу, когда стемнеет. Отец работал в Баллиморе, возвращался на поезде вечером, в бессловесной ярости, таща с собой неприятности дня, как багаж в узелке. Что делала мать, когда он уезжал, а я убегал куда-то? Так и вижу: сидит у стола, локтем в клеенку, склонив голову, и обижается, пока убывает медленный день. Она была еще молодая тогда, они были молодые оба, отец и мать, уж конечно моложе, чем я сейчас. Вот ведь странно. Все, кажется, моложе меня, даже мертвые. Вижу, как они, мои бедные родители, злобно разыгрывают на дому детство мира. Их несчастье было константой моих ранних лет ¾ непрестанное жужжанье, высокое, недоступное слуху. Я не то чтобы их ненавидел. Наверно, даже любил. Просто они мне мешали, застили будущее. Со временем я научусь смотреть сквозь них, сквозь моих прозрачных родителей.
Мать могла купаться только там, где никто не купался, подальше от глаз, от гостиничных толп и шумных случайных становищ залетных горожан. За тем местом, куда сбегала гольфовая дорожка, постоянный песчаный вал, отступя от берега, огораживал мелкую бухту, ее-то мать и облюбовала. С робкой радостью барахталась в мелкой воде, не плавала, плавать она не умела, а плюхалась на воду и переступала руками по дну, старательно держа рот над ленивым приплеском. Помню ¾ кримпленовый купальник, мышино-розовый с узкой жеманной каймой, туго протянутой поперек, над самой промежностью. Лицо голое, беззащитное в тесной резиновой шапочке. Отец чудно плавал, ровными ударами наотмашь рубил воду, косясь, пыхтя и вытаращив один глаз. Вижу, как он наконец поднимается, задыхаясь, отплевываясь, ¾ волосы облепили лоб, торчат уши, вздуваются плавки, ¾ стоит подбочась и смотрит на жалкие усилия мамы с язвительной, мутной усмешкой, и на челюсти дрожит желвачок. Он ей плещет в лицо, хватает за руки, пятясь тащит за собой по воде. Она жмурится, вопит. Я наблюдаю эти неуклюжие забавы, изнемогая от отвращения. Но вот он ее отпускает, принимается за меня, опрокидывает, хватает за пятки, как тачку катит вдоль песочного вала и хохочет, хохочет. Какие у него были сильные руки, как железные холодные кандалы, я и сейчас ее чувствую, ту грубую хватку. Он был грубый человек, мой отец, шутки, жесты, все было грубо, но он был и робкий, и понятно, что он нас бросил, не мог не бросить. Я наглотался воды, отчаянно вывернулся, вскочил на ноги, стоял и блевал в прибое.
ХлояГрейс и ее брат стояли на твердом песке у края воды, смотрели.
Оба как всегда были в шортах и босиком. Я заметил, как поразительно они друг на друга похожи. Они собирали ракушки, Хлоя держала их в носовом платке, связанном уголками. Они стояли и нас наблюдали без всякого выраженья, как будто мы разыгрываем комический номер в их честь, а они его не находят ни смешным, ни интересным, просто чудным. Я, конечно, покраснел сквозь посинение и гусиную кожу, и я остро чувствовал, как тонкая струйка морской воды неостановимой дугой пробивала обвисший перёд моих плавок. О, если бы я только мог, я бы тут же вычеркнул, отменил моих постыдных родителей, прихлопнул, как зыбь морскую, ¾ толстую, с голым лицом мать, отца, будто вытопленного из лярда. Бриз охлестнул пляж, вкось по нему пробежался, вздул пенку сухого песка, потом пошел по воде, ее разделывая на острые мелкие металлические черепки. Я дрожал, но уже не от холода, а как будто что-то сквозь меня пропустили ¾ быстрое, тихое, неотвратимое. Парочка на берегу отвернулась и поплелась в сторону гиблого сухогруза.
Не в тот ли день я заметил, что пальцы ног перепончатые у Майлза?
Мисс Вавасур внизу играет на пианино. Придерживается деликатного туше, чтоб не слышно было. Боится меня потревожить в моих титанических, невыразимо важных трудах. Играет Шопена, вполне сносно. Только б не ударилась в Джона Филда, этого я не вынесу. Я было пытался науськать ее на Форе[4], на последние ноктюрны в частности, ¾ обожаю. Даже купил ей ноты, из Лондона выписал, потратился, между прочим. Зря размахнулся. Говорит, у нее пальцев на такое не хватит. Скорей мозгов,¾ не отвечаю я. Еретические, еретические мысли. И почему она замуж не вышла? Ведь красивая была, в своем этом томном духе. Седые, длинные волосы ¾ а какие черные были ¾ затягивает в пучок на затылке, крест-накрест его протыкает двумя булавками, большущими, как вязальные спицы, по-моему, весьма некстати посягая на образ гейши. Японскую ноту длит надеваемый по утрам шелковый пеньюар на манер кимоно, перехваченный кушаком, весь в бамбуках и экзотических птицах. В остальное время дня она предпочитает разумный твид, но вечером может побаловать нас с полковником, прошуршав к столу в зеленом миди с накидкой или испанского стиля малиновом болеро, черных широченных бананах и черных лаковых лодочках. Вполне себе элегантная старая дама, и под сурдинку трепещет, отмечая мой одобрительный взгляд.
«Кедры» почти ничего не сохранили от прошлого, от той части прошлого, какую я знал. Я рассчитывал хоть на какой-то след Грейсов, пусть полный пустяк, не важно, блеклую фотографию, позабытую в ящичке, локон, шпильку, застрявшую между половиц, но не было ничего, ничего. Даже духа их не осталось. Видимо, толпы живых ¾ пансион как-никак ¾ вытоптали следы мертвецов.
Как сегодня ярится ветер, большими, мягкими, неловкими кулаками тузит оконницу. Я всегда любил вот такие ¾ ярые, яркие осенние дни. Осень всегда была для меня любимой порой, как для других, наверно, весна. Осень ¾ пора трудов. Тут я совершенно согласен с Пушкиным. Да, мы с Александр Сергеичем ¾ октябристы оба. Но вдруг заколодило, совсем не по-пушкински, ¾ не пишется. Однако торчу за столом, перебрасываю абзацы, как фишки в игре, в которую уже не умею играть. Стол маленький, хилый, с независимой откидной столешницей, которую мисс В. собственноручно приволокла и ненавязчиво преподнесла моему вниманию. Скрипи, скрипи, деревяшечка. Тут же и мой вертящийся капитанский стульчик, точно как был у нас с Анной когда-то в одной меблирашке, и даже стонет примерно так же, когда налегаю на спинку. Труд, которым я, считается, занят, ¾ монография о Боннаре, скромный проект, в котором вязну уж столько лет, что даже лень сосчитать. Вполне себе великий художник, о котором, я давным-давно понял, не могу сообщить ровно ничего оригинального. Бабы в бане, ¾ так Анна, хихикая, определяла. Bonnard, Bonn art, Bonn narguе[5]. Нет, не идет мой труд, могу только фьюкать¾фью-фью.
Вообще, труд ¾ не то слово, которое стоит применять к моим занятиям. Труд ¾ слишком крупно, слишком торжественно. Труд ¾ это про великих. Что до людишек, как я, и слова нет такого для нашей деятельности ¾ чтоб в меру скромно и достаточно точно. Баловство? Не принимаю. Балуются дилетанты, а мы ¾ класс, вид, о каком толкую, ¾ уж что-что, но во всяком случае профессионалы. Кстати, обойных дел мастера Вюйяр и МорисДени[6] были точно так же усердны ¾ вот вам еще одно ключевое словцо, ¾ как друг Боннар, да только его маловато, увы, усердия. Мы не халтурщики, мы не лентяи. Мы даже бешено выкладываемся порой, но мы не созданы, фатально не созданы для длинных дистанций. Мы заканчиваем вещи, тогда как истинный труженик, ¾ поэт Валери, да, кажется, это он, ¾ говорил, что вещь нельзя закончить, можно только отставить. Прелестный, кстати, этот случай с Боннаром в Люксембургском музее, когда он отряжает приятеля, как раз Вюйяра, если не вру, чтоб заговаривал зубы смотрителю, а сам хватает этюдник и давай переписывать место в собственной картине, которая там висела годами. Истинные труженики все умирают в терзаниях. Столько еще надо бы доделать, столько брошено незаконченным!
Ух. Опять кольнуло. Как бы не предвещало чего серьезного ¾ все время эта гнусная мысль. У Анны же пошло с полных пустяков. За год я здорово поднаторел в медицине ¾ неудивительно. В частности, знаю, что покалывание в конечностях ¾ ранний симптом рассеянного склероза. Покалывание налицо, и это еще слабо сказано. Прямо жгучий укол, сразу много уколов, в руку, в затылок, а то, помню, ужалило в большой палец правой ноги так, что я прыгал на одной ножке по комнате, жалостно, горько мыча. Боль, правда, быстро проходит, но дикая. Как тест на витальные признаки; на наличие чувств; наличие признаков жизни.
Анна посмеивалась над моей мнительностью. Дала мне прозвище: Доктор Макс. Ну как сегодня Доктор Макс? Неважно себя чувствует? Она абсолютно права, кто спорит, я от роду нытик, вечно ношусь с каждой царапиной, с малейшим недомоганием.
Ага, заявился мой дрозд, каждый вечер прилетает невесть откуда, устраивается на падубе возле сарая. Он, замечаю, задает себе на деревьях какой-то урок, перелетит с верхней ветки пониже, потом еще ниже, а там успокоится и трижды свистит ¾ победно, пронзительно. У каждой твари своя повадка. Вот из глуби двора нежной поступью барса крадется пестрый соседский кот. Берегись, моя птичка. Траву бы не мешало скосить, хоть разок еще в этом году. Предложу свои услуги. Не успел подумать, и вот уже в жилетке и брюках гармошкой потно бреду за газонокосилкой, трава набивается в рот, жужжат мухи над головой. Странно, то и дело вижу себя так вот, как бы издали, как будто я ¾ кто-то другой, не я, и делаю что-то, что только другой может делать. Скажем, косить лужок. Сарай, хоть развалющий, вполне красив, если смотреть на него сочувственным взглядом. Бревна выветрились до серебристой, шелковой сизости, как ручка заслуженного орудия — лопаты, верного топора. Старые бабы в бане дивно вписались бы в эту текстуру ¾ тихий лоск, тихий блеск. Фью-фью-фью.
Клэр, моя дочь, прислала письмо, интересуется, как я. К сожалению, не ахти, прекрасная Кларинда, отнюдь не ахти. Звонить она не звонит, я предупредил, что не буду отвечать, особенно на ее звонки. Не то чтоб мне обрывали телефон — никто и не знает, где я, никому кроме нее не докладывался. Сколько ей сейчас, двадцать с чем-то, точно не помню. Дико способная, такой синий чулок типичный. Но некрасивая, в этом я давно убедился. Не стану врать, что не огорчался, я же думал, из нее вторая Анна получится. Слишком она рослая, сильная, жесткие, непослушные рыжие волосы топорщатся вокруг веснушчатого лица, и ей совсем это не идет, в улыбке она демонстрирует верхние десны, блестящие, бледные. Глядя на эти длиннющие тонкие ноги, большую задницу, особенно на длинную шею ¾ хоть что-то взяла от матери, ¾ всегда вспоминаю сконфуженно картинку Тенниела[7]: Алиса уже куснула волшебного гриба. Но девушка она мужественная, храбро борется с собою и с миром. Гарцует с едким, унылым юмором ¾ он часто присущ дурнушкам. Заявилась бы вдруг сюда, влетела бы, плюхнулась на мой диван, сунула руки между колен, свесила, чуть не до полу, поджала бы губы, надула щеки ¾ф-фу! ¾ и завела бы литанию всех комических казусов, в какие вляпывалась с тех пор, как мы с ней видались. Ах, Клэр, девочка моя хорошая.
Увязалась за мной, когда в первый раз отправился сюда, в Баллилесс, после того сна ¾ ну, про то, как иду под мокрым снегом домой. Побаивалась, видно, как бы я утопиться не вздумал. Не знает она, какой я трус. Что называется, тряхнули стариной ¾ издавна были большие любители покататься. Еще когда она была совсем клоп и не могла ночью заснуть ¾ изначально страдала бессонницей, вся в папочку, ¾ я кутал ее в одеяло, совал в машину и вез далеко по дороге вдоль меркнущего моря, бормоча все подряд песенки, в которых хоть с пятого на десятое помнил слова, но вместо того, чтоб баюкать, они ее приводили в восторг, и она хлопала в ладоши, после чего с новой силой принималась реветь. Как-то, потом уже, мы даже вздумали отдохнуть на колесах, парочкой, ¾ большая ошибка, ей, подростку, мигом осатанели виноградники, дачи, моя компания, и она жутко меня доставала, пока я не сдался и раньше времени ее не отвез домой. Наша поездочка сюда оказалась не сильно лучше.
Был роскошный, ох, прямо-таки роскошный осенний день, ¾ собрав всю медь и золото Византии под лазурной глазурью небес Тьеполо, он стоял, на себя не совсем похожий, как хрустальный, как собственное отражение в ясной воде. В такие вот дни с некоторых пор солнце для меня ¾ сальный глаз, с наслаждением посматривающий, как тут корчусь от горя. Клэр была в замшевом просторном пальто мышиного цвета, от него в автомобильном тепле пованивало чуть заметно, но безошибочно плотски, и я терзался, хоть, конечно, ни звука ей не сказал. Вообще, я страдаю ¾ как бы сказать? ¾ слишком острым восприятием, что ли, той смеси запахов, которые идут от людей. Ну, может, страдаю ¾ не то слово. Люблю же, например, буроватый запах женских волос, когда их пора помыть. От моей дочери, брезгливой старой девы ¾ увы, не сомневаюсь, мужа ей не видать ¾ обычно ничем не пахнет таким, чтоб я уловил. Опять-таки ¾ не в мать, чей грубый дух, а для меня томный запах самой жизни, крепчайшими духами не перебить, перво-наперво меня приманил тогда, в тот баснословный год. От моих рук теперь, даже страшно, пахнет чуть-чуть похоже, пахнет ею, не отделаться, как их ни тру. В последние месяцы от нее пахло в лучшем случае фармакопеей.
Когда приехали, я даже удивился, что деревня еще сохранилась в общем такой, как я помнил, пусть на глаза, какие знают, куда смотреть, то есть на мои глаза. Вот как встречаешь старую пассию и в набрякших чертах угадываешь нежный облик, какой когда-то любил. Миновали заброшенную платформу, вкатили на мосток ¾ уцелел, тут как тут, голубчик! ¾ что-то, как раньше, сорвалось у меня под ложечкой, что-то покатилось внутри, и вот ¾ просияло: дорога, и берег внизу, и море. Есть минуты, когда прошлое набирает такую силу, что кажется ¾ сотрет тебя в порошок.
¾ «Кедры»! ¾ хрипло крикнул я. ¾ «Кедры»! ¾ По дороге я успел рассказать ей все, ну почти все про «Кедры». ¾ Где они жили!
Она извернулась на сиденье, глянула.
¾ Чего ж не остановился?
Что я мог ответить? Что меня парализовала робость ¾ вдруг, посреди затерянного мира? Я прорулил дальше и свернул на Береговую. Береговое Кафе исчезло, сменилось большим приземистым зданием, редким уродом. А вот и две гостиницы, поменьше и пооблезлей, конечно, чем их сберегала память, и над гостиницей «Гольф» важно реет огромный флаг. Даже из машины я слышал, как пальмы мечтательно плещут сухими листами ¾ звук, который в лиловые, летние, давние ночи сулил все чудеса Аравии. Сейчас, в смуглом свете октябрьского вечера, ¾ уже потягиваются тени, ¾ все блеклое, как на старинной почтовой открытке. Бакалея Майлера (плюс почта, плюс паб) разрослась аляповатым супермаркетом с асфальтовой парковкой для покупателей. Я припомнил, как в тихий, пустой, от солнца слепой день полвека назад здесь, на гравийной дорожке у Майлера, меня встретил мелкий, невинного вида пес, когда я протянул к нему руку, ощерился, ¾ что я ошибочно счел любезной улыбкой, ¾ с редким проворством сощелкнул челюсти у меня на запястье и убежал, ухмыляясь, или так мне казалось, а когда я пришел домой, мать меня костерила за глупость ¾ тянуть руку к эдакой твари! ¾ погнала одного к местному доктору, и тот, светский, лощеный, кое-как наложив пластырь на мою приятно розовеющую вздутую цевку, мне велел догола раздеться и сесть к нему на колени, с тем чтобы он, удивительно белой, пухлой рукой с маникюром жарко давя мой живот, мог меня научить, как правильно надо дышать. «Распусти живот, не втягивай, понял?» ¾ ворковал он, приникая мягким, большим жарким лицом к моему уху.
Клэр бледно усмехнулась.
¾ И какой же след оказался прочней ¾ от собачьих зубов или от докторской лапы?
Я ей показал руку, где на запястье до сих пор белеют два шрама от свирепых собачьих клыков.
¾ Тут тебе не Капри, ¾ сказал я. ¾ Да и доктор был, извини, не Тиберий[8].
Но если честно, об этом дне у меня сохранились самые теплые воспоминания. Так и помню ¾ запах послеобеденного кофе от доктора, бегающие глазки экономки, изучающие меня на крыльце.
Мы с Клэр добрались до Полей.
Собственно, теперь никакие это не поля — жалкие участки, один к другому впритык, с дачками, тяп-ляп понастроенными левой ногой того же умельца, подозреваю, который ответствен за уродов в глубине сада. Однако я рад был отметить, что местечко, при всей своей пошлости, носит названье Люпины и что строитель ¾ ведь был же строитель ¾ даже пощадил высокий подрост этих скромных диких кустов ¾Lupinus Рapilionaceae, я проверял, ¾ подле комически величавых, ложноготических ворот у въезда с дороги. Вот под такими точно кустами отец, выбрав ночь потемней, с фонариком и лопатой, чертыхаясь себе под нос, раз в две недели выкапывал яму в мягкой песчаной земле и захоранивал ведро помоев из нашего биосортира. Едва поймаю слабый, странно человеческий запах люпинов — меня настигает вкрадчивый, сладкий дух нечистот.
¾ Ты вообще-то собираешься остановиться? ¾ простонала Клэр. ¾ Меня скоро от этой машины стошнит.
С годами во мне крепнет иллюзия, что дочь меня догоняет по возрасту, так что сейчас, например, мы с ней примерно ровесники. Видимо, это неизбежно, когда имеешь столь продвинутого ребенка ¾ продолжала бы свое дело, ей светила такая карьера ученого, какая мне и не снилась. И еще: меня она раскусила до такой степени, что даже страшно, и не склонна прощать моих бзиков и крайностей, как прощают те, кто меня хуже знает, а потому больше боится. Но я обездолен и уязвлен, я нуждаюсь в снисхождении. Если есть формула отпущения грехов поразвернутей¾ ничего мне больше не надо. Оставь ты меня в покое, ¾ воззвал я к ней без единого слова, ¾ дай мне проскользнуть мимо старых поруганных Кедров, мимо стертого Берегового Кафе, мимо этих Люпинов, мимо бывших Полей, мимо всего, что было. Не то растекусь позорнейшей лужей слез. Тем не менее я кротко прижался к обочине, и она вышла в злобном молчании и так хлопнула дверцей, будто мне надрала уши. И что я ей сделал, чем уж так насолил? Иногда на нее находит ¾ вылитая мать.
Но вдруг, против всех вероятий, из-за гномических построек Люпинов глянула на меня дорога к Дуиньяну, вся, как и прежде, в ухабах, бойкой иноходью труся между косматым боярышником и пыльной стеной куманики. Как она устояла под напором кранов и грузовиков, как снесла надругательства бульдозеров и лопат? Здесь я в детстве каждое утро ходил, босой, с побитым бидоном, за молоком к Дуиньяну, молочнику, и его стоически веселой, задастой жене. Помню, солнце уже высоко, но холод еще затаился в булыжниках, и куры, поджимая лапки, жеманно переступают между собственных зелено-меловых катышков. Собака, всегда привязанная к передку телеги, оценивающе наблюдает, как я пробираюсь на цыпочках, чтобы не вляпаться в куриный помет, а мышастый коняга, подойдя изнутри к двери денника, кладет на нее морду и весело, искоса смотрит на меня из-под челки точно того же оттенка, как дымно-бежевые цветки жимолости. Я не стучался в дом, я боялся матери Дуиньяна, старой, низкой, квадратной, как стол на коротких ножках, ¾ она сопела, пыхтела, свешивала над нижней губой огромный, мокрый, бледный язык, ¾ и дожидался в лиловой тени денника, пока хозяин или его половина меня избавят от встречи с каргой.
Дуиньян был долговязый болван, с соломенными жидкими волосами и невидимыми ресницами. В миткалевой открытой рубахе, каких уже тогда никто не носил, в вислых штанах, сунутых в заляпанные резиновые сапоги. В погребе, наливая мне молоко, он похабно-сиплым тоненьким голоском ¾ скоро он умрет от болезни горла ¾ наводил разговор на девочек: он-то знает, у меня есть подружка, интересно только, разрешает ли себя целовать. А сам не отрывает глаз от длинной тонкой струи молока, стекающей в мой бидон, улыбается, быстро-быстро хлопает этими своими ресницами. Какой ни противный, чем-то меня он притягивал. Казалось, что ли, что у него откровенье за пазухой, что вот извлечет оттуда похотливую картинку, приоткроет мерзкое знание, ту зону, куда допускаются только взрослые. Погреб был низкий, квадратный, штукатуреный, белый до жути, даже впадал в синеву. Маслобойки стояли стальными коренастыми часовыми в плоских шляпах, и солнечный сноп от двери всем раздавал одинаковые белые ордена. Большие низкие чаны с молоком, кутаясь в марлю, задумчиво ждали на полу сепарации, и была еще старинная деревянная маслобойка, я всегда мечтал застать ее в деле, но так и не вышло. Прохладный, густой, потаенный дух молока наводил меня на мысль о миссис Грейс, и даже меня подмывало сдаться на подходцы Дуиньяна, ему про нее рассказать, но я удерживался — правильно делал, конечно.
И вот снова я у ворот фермы, да только мальчик подрос, стал плотным с сильной проседью господином, чуть ли не стариком. Дурно намалеванная табличка на воротном столбе под страхом суда запрещала вход посторонним. Клэр у меня за спиной что-то жужжала про фермеров, про дробовики, я не слушал. Я шел по булыжникам ¾ тем же булыжникам! ¾ я не шел, меня волокло, как тяжелый, осевший аэростат, перехватывало дух, толкало ударами памяти. Вот и он, денник с укороченной дверцей. Ржавая борона притулилась там, где стаивала тележка Дуиньяна¾ или память мне только подсовывает эту тележку? И погреб тут как тут, но заброшенный, дверь на замке, хоть невозможно себе представить зачем, окна ослепли от грязи, а где и разбиты, на крыше трава растет. Спереди к ферме присобачено хитрое крыльцо, сплошь стекло, алюминий: сильно похоже на рудиментарный глаз гигантской стрекозы. Наконец в его глубине отворилась дверь, молодая ¾ или старая? ¾ женщина вышла, замерла за стеклом и осторожно меня разглядывала. Я кинулся вперед, осклабясь, кивая, ¾ так идиот-миссионер приближается к крохотной королеве по счастью еще не обращенного пигмейского племени. Сначала она таилась за стеклом, и я к ней взывал сквозь него, выкликал собственное имя, страстно жестикулировал. Она стояла, смотрела. Похожая на юную актрису, тщательно, но не вполне убедительно загримированную старухой. Волосы, крашенные в цвет сапожной коричневой ваксы, завитые в тугие блестящие кудерьки, слишком пышны для личика с кулачок и, стоя вокруг него нимбом из спутанного терновника, похожи скорей на парик. Линялый фартук поверх джемпера явно собственной вязки, протертые мужские штаны, на ногах ¾ пронзительно-синие вельветовые полусапожки на молнии ¾ в моей молодости мечта всех пожилых дам, теперь-то они перешли исключительно к нищенкам и алкоголичкам. Я ей проорал сквозь стекло, как я жил здесь ребенком, на даче в Полях, как по утрам ходил на ферму за молоком. Она слушала, кивала, и живчик взбухал и таял в углу рта, будто она боялась расхохотаться. Наконец открыла дверь крыльца, вышагнула на булыжники. В своем состоянии эйфорическогополупомешательства¾ я правда смехотворно растрогался ¾ я чуть не бросился ее обнимать. Лепетал про Дуиньянов, мужа с женой, про его мать, про погреб, даже про коварного пса. Она все кивала, вздернув недоверчивые брови, смотрела мимо меня, на Клэр, которая стояла, ждала, сложив руки под грудью, запахиваясь в свое просторное, дорогое, мехом отороченное пальто. Аврель¾ так, она сказала, ее зовут. Аврель. Фамилию не предъявила. Смутно, из давно забытых темнот, всплыло: девочка в грязном дыму на мощеных задворках фермы небрежно держит за гнутую ручку розового, лысого голыша и смотрит на меня упорным, неотрывным и строгим взглядом. Но эта особа передо мной, конечно, не та девочка, той же теперь ¾ ну сколько? За пятьдесят? Может, та, в моей памяти, сестра этой, но гораздо старше, то есть куда раньше родилась? Возможно такое? Нет, Дуиньян умер молодым, чуть за сорок, и невозможно, конечно, чтоб эта Аврель была ему дочерью, ведь он же был взрослый, когда я был мальчик, и… Мой ум спотыкался об эти выкладки, как старый, заезженный вьючный конь. Аврель, однако. И кто это в здешних краях мог подарить своему ребенку столь нежно-весеннее имя?
Я снова спросил про Дуиньянов, и Аврель ответила ¾ да, Кристи Дуиньян помер ¾ Кристи? Разве я знал, что Диуньяна звали Кристи? ¾ а миссис Дуиньян, та жива еще, в приюте, где-то по берегу. «А Патси свое хозяйство завел у Старого Замка, а Мэри в Англию подалась, а бедный Уилли, тот тоже помер». Я кивал. Вдруг я понял, что больше не могу их всех выносить, этих отростков от древа Дуиньянов, одни имена которых так основательны, так реальны, — фермера Патси, эмигрантку Мэри и крошку Уилли, который помер, — топчущихся на моей приватной церемонии вспоминанья, как незваные бедные родственники на модных похоронах. Я не знал, что сказать. Эйфория как налетела, так и улетучилась, вдруг я отяжелел, я выпал из темы, я стоял, как дурак, улыбался, малодушно кивал, из меня вытекал последний воздух. Аврель, кроме имени, все не сообщала о себе ничего, считала, видимо, что я вспомню, узнаю, ¾ но как, откуда, хоть она и стояла на том месте, где был некогда вход к Дуиньянам? Меня удивляло, что она так много знает про Дуиньянов, раз сама не состоит с ними в родстве, по крайней мере в прямом, ведь все эти Уилли, Мэри и Патси уж точно не родители ей, она бы уж сообщила. Вдруг моя тоска сгустилась, взбухла досадой на нее, как будто она по жуткой какой-то причине сюда заявилась в этом неубедительном гриме ¾хнойные волосы, старушечья обувь ¾ нарочно, посягая на уголок из моего драгоценного мифа. Сероватое лицо, я заметил, сплошь было в мелких веснушках. Не рыжеватых, как вот у Клэр, и не крупных, расплывчатых, какие когда-то взбегали по странно девичьим предплечьям Дуиньяна, и не таких, опять же, как, будь неладны, недавно повадились ко мне на изнанку ладоней и на цыплячье-белую кожу по окату плеч возле ключиц, ¾ нет, эти были гораздо темней, прямо как тускло-коричневое пальто Клэр, не больше булавочного укола, и, к сожалению, намекали на хроническую, общую нечистоплотность. Что-то такое они мне напомнили, а что ¾ непонятно.
¾ А у меня, знаете ли, ¾ сказал я, ¾ жена умерла.
Не постигаю, зачем надо было это брякать. Надеюсь, хоть Клэр не услышала. Аврель уставилась на меня, без выражения, явно ожидая, что я что-то прибавлю. А что я мог прибавить? Некоторые объявления в подробностях не нуждаются. В знак сочувствия она повела плечом и скривила рот.
¾ Жалко, ¾ сказала она плоским, пустым голосом. ¾ Очень печально слышать. ¾ По ней это было не очень заметно.
Осенние лучи падали косо во двор, синевато подсвечивали булыжник, на крыльце горшочки герани кичились огненными цветами, последними в этом сезоне. Да уж, скажу я вам, наш бренный мир.
(Далее см. бумажную версию)