Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2006
Пожалуй, ни
об одном из поэтов столько не спорят, сколько о творчестве Джона Эшбери. Каждая
новая книга (а их у него двадцать пять, включая “Избранное”) вызывает поток
противоречивых рецензий. Мнения расходятся диаметрально — от восторженного,
причем восторги исходят не от неискушенных любителей, а от таких влиятельных
критиков, как профессора Гарольд Блум и Марджори Перлофф, в прошлом ведущий
критик журнала “Нью-Йоркер”, а ныне профессор Гарвардского университета Хелен
Вендлер и Мичико Какутани, один из основных рецензентов газеты “Нью-Йорк
таймс”, — до полного неприятия, обвинений в солипсизме, герметизме, эклектике,
эстетизме, стремлении за красноречием и виртуозностью скрыть пустоту и т. д.
Установив генетическое родство поэзии Эшбери с его старшим современником
Уоллесом Стивенсом, представителем философского, метафизического направления,
противники Эшбери, являющиеся в то же время почитателями Стивенса, не понимают
и не принимают постмодернистского скепсиса, даже безысходности современного
поэта. Если Стивенс, видя все противоречия жизни и современного ему
американского общества, не отделял тем не менее себя от него, а искусство от
жизни, искал пути преодоления этих противоречий, то Эшбери как бы заявляет о
том, что противоречия эти непреодолимы, общество глухо и слепо к искусству, а
человек глухонем к человеку. При этом и почитатели, и противники отдают дань
его мастерству, виртуозному владению словом.
"Главная
тема Эшбери — это время и его движение, он пишет хронику постоянных приливов и
отливов времени с импрессионистической подробностью, запечатлевая вызванные ими
мгновенные сдвиги в эмоциональном климате, “приходы и уходы”, человеческие
“бормотанья, всплески”, встречающиеся на их пути"[22],
— пишет Какутани в “Нью-Йорк таймс”.
На первый
взгляд кажется парадоксальным, что в творчестве Эшбери, человека вполне
благополучного, так сильны мотивы неустроенности, даже некоторого изгойства:
Едва терпели
нас, живших на отшибе
Технологического
общества, всегда нас приходилось
Спасать от
гибели, как героинь “Неистового Роланда”,
Чтобы потом
все повторилось снова.
Перевод Я. Пробштейна
"Люди 60-х были открыты, люди 70-х погружены в
себя", — как-то сказал он мне. Люди 60-х — это Джек Керуак, Аллен
Гинзберг, Лоуренс Ферлингетти, представители поколения ▒битников’. Эшбери
родился в 1927 году, но себя к этому поколению не причисляет. Постмодернистом
он себя тоже не считает: ▒Я пишу стихи уже более пятидесяти лет. Начинал как
раз во времена модернизма. Всегда старался писать нетрадиционно, но разницу
между модернизмом и постмодернизмом не очень понимаю…’"
Когда я работал над переводами стихотворений Эшбери,
мне часто доводилось с ним беседовать.
Ян
Пробштейн. Французский философ и
литературовед Лиотар считает, что если модернисты пытались преодолеть отчаяние,
холод одиночества и безверия — а пример Томаса Стернса Элиота, пришедшего от
неверия к вере, лишнее тому подтверждение, — то постмодернисты как бы не
пытаются ничего утверждать, говорят о том, что человек — одинок, а понимание —
невозможно. Это, мне кажется, перекликается с некоторыми взглядами, которые
высказываете вы, Джон.
Джон
Эшбери. Ну, в наше время человек не
так уж одинок: есть, к примеру, Интернет, где люди могут общаться круглосуточно,
не выходя из дому. Интернет стремительно изменяет образ общения, всего нашего
мира.
Я. П. А вы часто прибегаете к этому средству?
Дж. Э. Нет, иначе я бы не смог писать. А кроме того, есть
значительное число людей, которые разделяют мои взгляды и устремления, — с ними
я и общаюсь. Что же до одиночества, то в философском смысле человек всегда был
и остается один. Да, человек — одинок.
Я. П. Нынешнее опьянение новейшими технологиями и
средствами связи сродни тому, которое владело людьми в начале прошлого века,
когда казалось, что отменяются границы — не только между государствами, но и
границы пространственно-временные. А ведь ХХ век принес с собой две мировые
войны, Хиросиму и Нагасаки, войну во Вьетнаме, да и сейчас нет особых поводов
для оптимизма.
Дж. Э. Все это так, но и после величайших трагедий в
прошлом люди не переставали надеяться, то есть заниматься творчеством. И после
Освенцима не замолчали: я говорю не о бездумном оптимизме — о творчестве как о
средстве преодоления отчаяния, трагедии, ужаса.
Я. П. А каковы роль и место поэзии в современном мире?
Дж. Э. Современное общество не очень-то ценит поэзию.
Создается даже впечатление, что она ему не нужна. Нужнее бестселлеры,
журналистика. Мне кажется, что я бы мог писать бестселлеры, но мне это неинтересно.
Поэзия — гораздо интереснее и — труднее.
Я. П. Вы часто обращаетесь к детству в вашей поэзии. В
ваших стихах повторяется мысль о том, "что стремление не взрослеть — быть
может, и есть ярчайший род зрелости".
Дж. Э. Да, у меня есть стихи о стремлении не взрослеть. Для
меня детство — это сказки, детские стихи, первые книжки и комиксы — открытие
мира, в первую очередь мира чтения, книги.
Я. П. Я пытался докопаться до истоков, до того, что
явилось побудительной причиной, толчком к написанию таких стихотворений, как
“Екклесиаст”, “При погружении пьяного на пакетбот” и поэмы “Автопортрет в
сферическом зеркале”. Насколько осознана была, так сказать, неоплатоническая
идея невозможности отобразить действительность.
Дж. Э. Мне очень трудно точно припомнить и дословно
передать, что я думал во время написания того или иного стихотворения. Я почти
не перечитываю своих стихотворений, даже самых любимых. Я бы не хотел
докапываться до истоков своей поэзии, чтобы не замутить их. Перечитываю лишь
для того, чтобы не повторяться.
Я. П. У вас в “Автопортрете”, Джон, есть такая строка:
"Нью-Йорк — логарифм всех городов". Как городские образы, городская
культура, ритм такого гиганта влияют на ваше творчество?
Дж. Э. Нью-Йорк меня не подавляет. Мне здесь легко и хорошо
работается. Иногда слушаю радио во время работы, и некоторые фразы проникают в
мою поэзию. Я не так уж много выхожу из дома, а вот за городом, где у меня есть
небольшой дом в
Я. П. Преподавание?
Дж. Э. И преподавание тоже не способствует, скорее мешает.
Правда сейчас, когда я перешел в колледж Бард, который, кстати, недалеко от
моего загородного дома, стало полегче.
До этого
Джон Эшбери, так же как и его дед, был заслуженным профессором английской
литературы Бруклинского колледжа, в 1989-1990-х годах был профессором поэзии в
Гарварде, читал так называемые Нортоновские лекции (имени Чарльза Элиота
Нортона), такой чести удостаиваются немногие.
Дж. Э. Потом мне предложили преподавать в колледже Бард, но
дом в тех краях у меня уже был до этого.
Ныне Джон
Эшбери уже заслуженный профессор на пенсии — эмеритус: в будущем году ему
исполняется восемьдесят лет.
Я. П. Кто из американских и не только американских поэтов
вам близок?
Дж. Э. Джеймс Тейт, Джеймс Скарвер, Роберт Крили — я
считаю, что он удивительно своеобразен, абсолютно ни на кого не похож.
Я. П. А из предшественников?
Дж. Э. Оден — до того, как приехал в Америку, потом его
поэзия перестала мне нравиться, и я перестал читать его новые книги. Уоллес
Стивенс, Элизабет Бишоп…
Я. П. В западной и особенно в американской поэзии
считается, что рифма устарела. Рифмой сейчас пишут рекламы в метро. Как вы
относитесь к рифме, Джон?
Дж. Э. Не думаю, что в рифме дело. Дело в самой поэзии. Как
написано. Вот у нас есть течение “новый формализм”, они пытаются использовать и
рифму, и старые формы — триолет, сонет. Но у кого-то есть поэзия в стихах,
например, у Энтони Эктона, Ричарда Мерилла, а у других нет. Мне трудно судить и
говорить о том, какой должна быть поэзия. Легче сказать, что мне не нравится.
Не люблю политической поэзии, плаката, лозунгов.
Я. П. В свое “Избранное” вы включили всего несколько
стихотворений из книги “Клятва в Зале для игры в мяч”, принесшей вам
известность.
Дж. Э. Это была во многом очень экспериментальная книга. Я
жил во Франции, в отрыве от языковой среды. Первая книга привлекла так мало
внимания, что я подумывал о том, чтобы вообще перестать писать стихи, во всяком
случае не печатать их. Писал не для публикации, экспериментировал с языком. А
потом поступило предложение опубликовать книгу. Сейчас я к ней отношусь более
чем сдержанно, но очень многим она нравится настолько, что они даже называют ее
моей единственной поэтической книгой, — усмехнулся Джон.
За последние
годы Эшбери издал несколько книг стихов, которые отличает не только мастерское
владение словом и безграничный словарь, вобравший в себя новейшие
словообразования, коллоквизмы и сленг, доведенное до совершенства смешение
высокого и низкого стилей, умение перемежать лирическую исповедь иронией,
сарказмом и пародией, но и новые, неожиданные грани в творчестве мастера.
Искусство,
по Эшбери, это — коридор во времени, мост, связующий времена, выявляющий и
проявляющий неповторимость времени, однако временем же и разрушаемый.
Невозможно постоянно жить в очищенном, разреженном воздухе искусства — ни в
картине, ни в стихотворении. Однако искусство, обладающее магнетической силой,
не отпускает. Эшбери говорит об этом не в приподнятой романтической манере —
ему вообще чужд романтизм, а как бы смиряясь с неизбежностью. Соединяя века,
поэт говорит о вечном в искусстве и в жизни — суровую правду без патетики, не
повышая голоса. Хотя удел любого человека, не только художника — одиночество,
целое распадается на части, а понимание невозможно, нельзя убежать ни в
детство, ни в прошлое, ни назад к природе, поэтому единственный выход —
двигаться дальше, даже в жестких рамках необходимости. В стихах Эшбери —
“мужественное отчаяние”, полагает Хелен Вендлер. И все же, несмотря на иллюзорность
и хрупкость, только искусство способно соединить распадающееся на части время,
сделать его цельным — исцелить его:
Все было
наяву,
Хотя и с
мукой, но эта боль проснувшейся мечты
Вовеки не
сотрет начертанного на ветру эскиза,
Мной
избранного, предназначенного мне
И плоть
обретшего в обманчивом свеченье
Моей
квартиры.
Перевод Я. Пробштейна
Хотя искусство это — "эскиз на ветру", его
невозможно стереть, несмотря, а может быть, именно из-за его эфемерности,
только у искусства и остается надежда избежать тления и забвения. Горделивый
мотив Горациевой оды: "Я памятник себе воздвиг…", обрастая
оговорками, размышлениями, сомнениями, в устах постмодерниста зазвучал
остраненно, даже смиренно. И только автопортрет Пармиджанино, художника
Высокого Возрождения, позволяет Эшбери, избегающему деклараций, несмотря на все
оговорки, прийти к утверждению: пространство искусства это — форма времени, то
есть истина и реальность — истинная реальность в образе времени.