Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2005
защекотал ноздри, стоило шведскому самолету-кукурузнику опуститься на летное поле Готланда, отчего остров мне сразу и полюбился. Мало того, что в получасовом полете из Стокгольма ухитрились потерять мой багаж, он же портплед (от радужной перспективы ходить месяц в одной рубашке даже дух захватило), но и на недоуменные вопросы на ломаном, от усталости, английском отвечать — за поздним временем? — наотрез отказались. Наутро, правда, одумались и портплед в Центр писателей и переводчиков города Висбю, где мне предстояло без малого месяц мотать творческий срок, доставили.
А дым отечества между тем продолжал щекотать ноздри. Невесть откуда взявшийся таксист не прихватил с собой дежурную западную улыбку — и не из-за дождя и позднего времени, а оттого, что родом он был, как выяснилось в короткой, километра в четыре, беседе, из нашей с вами Эстонии и на Запад попал уже в том возрасте, когда клиентам без особого повода не улыбаются. Homosoveticus, он поспешил сообщить, что здесь мне понравится: чистый воздух, чистое море, да и на улицах «не мусорят» — так и сказал, с твердым, в растяжку, таким знакомым эстонским выговором, когда ударением не обделен ни один слог. И опять, уже во второй раз, «услышалось родное в грустных песнях ямщика» — дурная слава захламленных Парижа и Венеции («Ступить некуда!») на Готланд, слава богу, не распространялась. Назад в Эстонию моего водителя и соотечественника, по-моему, особенно не тянуло — да и кто ж променяет чистое шведское море и чистые, мылом мытые шведские улицы, не говоря уж о чистой совести репатрианта, на родные осины?! Лучше быть таксистом в Висбю, чем в Таллинне, пусть он хоть с тремя «н» пишется…
А переводчиком? Где лучше всего быть переводчиком? Там, где по еврику за строчку выкладывают? Увы, нет таких молочных рек с кисельными берегами, где бы за строчку «Путешествий по Франции и Италии» забытого английского романиста, даром что просветителя Тобайаса Смоллетта, писаных двести пятьдесят лет назад, не то что еврик — рубль платили.
Тут самое время сказать про славный Центр писателей и переводчиков, которым меня с моим Смоллеттом удостоили. Переводческие центры открывают, как правило, в самых диких, глухих местах, подальше от цивилизации, чтобы литератора ничто от работы не отвлекало. С другой стороны, что ж ты, спрашивается, за литератор такой, если отвлечься от работы не можешь? Странно, что их еще не построили в Лапландии и/или в джунглях Амазонки — вот где бы пустились вскачь почтовые лошади просвещения, вот где бы родились конгениальные русские версии «Божественной комедии» и «Лира», «Дон Кихота» и «Фауста». Здесь же, на Готланде, в средневековом — про такие именно и говорят «как на картинке» — городке у моря, да еще в августе, когда температура воды в лучшие дни достигает 17 градусов, искушений было, надо полагать, более чем достаточно.
По виду кельи, куда меня уже за полночь впустил предусмотрительно оставленный мне ключ, рассчитывать на это, впрочем, не приходилось. Обстановка комнаты с легкостью описывалась назывными предложениями и к разгулу не располагала. Стол. Стул. Кровать. Настольная лампа. Шкаф. Компьютер в эту аскетическую обстановку явно не вписывался — впрочем, без него с легкостью можно было обойтись: пером — оно вольготнее, вдохновеннее. А вот от телевизора с шестьюдесятью четырьмя программами я бы не отказался — не все же двадцать четыре часа бумагу марать. «Дома, где-нибудь в Малеевке или в Переделкине, приняли бы радушнее; в благословенные советские времена нашим почтовым лошадям жилось не в пример лучше, чем ихним», — уже не в первый раз подумал я, даже не подозревая, какая ностальгическая нота вот-вот зазвучит и будет исправно звучать, причем в самом буквальном смысле слова, целый месяц. Изо дня в день, а вернее, из ночи в ночь.
Так вот, стоило мне в предвкушении неустанного творческого процесса, длиной в 28 дней, смежить веки, как за окном, где на фоне слившегося с небом черного (а не Балтийского, как днем) моря вырисовывались величественные контуры кафедрального собора, главной местной достопримечательности, послышалось протяжное и не слишком стройное пение. В первый момент я решил, что это поет за стеной мой сосед, товарищ по счастью, так сказать. Но в два часа ночи?! И на несколько голосов — не селят же здесь по двое, по трое? Нестройные голоса тем временем с каждой секундой крепли; один голос, особенно гнусный — тоненький, подвывающий, — солировал, остальные вразброд подхватывали. Я прислушался к языку. С учетом манеры и времени исполнения должен был, по идее, быть великий и могучий. Но нет, пели на своем, гортанно-неразборчивом. Часы на кафедральном соборе пробили между тем три раза. Гоголевская нечисть, помнится, в это время бросалась из церкви наутек, как ошпаренная, однако (как выражаются переводчики с английского) «в моем случае» пение не только не смолкло, к нему присоединился еще более ностальгический звон стакана о стакан. Гармонию теперь нарушало разве что иноземное наречие. Я подкрался к окну и — врать не буду — с опаской выглянул наружу… Под окном сидели, распи- и распевая, самые обыкновенные, совершенно русские на вид бородатые бомжи и, размахивая руками, попахивая и смакуя «Абсолют» (вот она, разница в уровне жизни!), получали свое — а заодно и мое — удовольствие.
«Убирайтесь, а то полицию вызову!» — гаркнул я что было силы, но, вероятно, оттого, что произнесены были эти слова лишь в воображении, услышан я не был, и местные бомжи, догуляв до рассвета и, как сказал бы Эвонский Бард, «зарезав мой сон», допили имевшееся, спели все свои «Под городом Висбю» и благополучно ретировались. А вот чувство, что я никуда из Москвы не уезжал, осталось.
И со временем крепло. И это при том, что и у готландцев есть свои недостатки. Многие из них, например, при встрече тебе, чужаку, нет-нет да и улыбнутся, машины на «зебре» нет-нет да остановятся, собаки, официанты и продавцы, сколько их ни дразни, не кусаются, и, если ты, забывшись, засмотрелся на хорошенькую — в арийской эстетике — местную красавицу, удар пустой бутылкой «Хайнекена» по голове тебе, скорее всего, не грозит.
Вообще, выпивающие — наблюдение также не в их пользу — здесь подозрительно миролюбивы, даже если облачены в латы, шлем с забралом и сжимают в руке пику или внушительных размеров меч, который, кажется, для того и создан, чтобы покарать басурмана. Не подумайте только, что, отправившись на Готланд, я, в духе современных «фэнтези», перенесся в Средние века. Это Средние века перенеслись ко мне: первую неделю августа в стольном граде Висбю ежегодно проходит Фестиваль Средневековья. Могучие, двухметрового роста воины с жидкой студенческой бороденкой, юные брунгильды с пестрой лентой в соломенных волосах и в длинных сарафанах, францисканцы и бенедиктинцы в возрасте от четырнадцати до восемнадцати в подвязанных веревками сутанах и с аляповато подрисованными тонзурами степенно вылезают из «вольво» и «саабов» последних модификаций и тащатся, подбирая сутаны, плащи и балахоны, на сборный пункт, откуда… Тащились, впрочем, не столько они, сколько я — в сегодняшнем, расхожем смысле этого слова. Первые минут пятнадцать я и в самом деле «тащился» — наблюдал за этим красочным спектаклем с неотрывной туристической любознательностью (писал же старик Стерн: «Во Франции это устроено лучше»), после чего перестал, как водится, его замечать.
Да, собаки здесь смирные, зато дома, как на Брянщине, в большинстве своем деревянные, неказистые, кривоватые и нередко обнесены высоким забором. Браво, готландцы! Куры по улицам не бегают и не кудахчут, зато люди (вроде приходивших «под мое окно» бомжей), бывает, на мостовых засыпают, а когда не спят, не по-северному разговорчивы. Один швед, с виду больше смахивающий на крымского портового грузчика, толстый, лысый, с двумя золотыми зубами (неужто и он из постсоветского пространства?), полчаса, узнав, что я из России, не давал мне после трудов праведных погрузиться в освежающие воды Балтики, рассказывая про то, как был в Москве в далеком, но памятном 1968 году. Там-то крымского разлива швед и познакомился со своей женой, на которую он издали указал пальцем, и, когда я сказал, что без очков все равно ее не разгляжу, неплохо, хотя и стандартно, пошутил: «Youwon’tmissanything» — «Вы ничего не потеряли». Тут же, впрочем, одумался и, добродушно хмыкнув, присовокупил: «Но я ее люблю», едва ли подозревая, что вторая фраза получилась куда остроумнее первой. Другой мой случайный знакомый, с виду куда более швед, чем первый, увидев, как я перекидываю ногу через седло велосипеда (зрелище незабываемое!), понял, надо полагать, что я не местный, и принялся с исключительным, уже не русским, а западным занудством объяснять, каким образом то ли подняться на гору, то ли спуститься с горы, то ли проехать на соседний пляж, хотя, сколько помню, никаких вопросов ему не задавалось и никакой инициативы не проявлялось. Только перед самым отъездом понял я свою ошибку: не надо было говорить, что я из Москвы, — признание это вызывает у первого встречного (если только он не в кольчуге или в сутане), а нередко и поперечного (пьяных среди островитян, как уже говорилось, хватает), страстное желание приласкать, приголубить, научить жить, отчего швед сразу же становится похож на русского, который, сами знаете, всегда готов объяснить вам, как надо одевать ребенка, кормить собаку, добираться до Южного Бутова, пройти техосмотр… Разница только в том, что на Западе вам и в самом деле хотят (непонятно зачем?) помочь, а в России — скорее, себя показать. Нет, не правы те, кто считает, что за границей никому до вас дела нет.
В Центре же писателей и переводчиков дым отечества, можно сказать, ел глаза. Дело в том, что, спустя пятьдесят с лишним лет, я вновь очутился… на коммунальной кухне. Верно, эта была почище и побелей, чем в теткиной коммуналке на Горького образца 1952 года, зато «посадочных мест» в ней было уж никак не меньше. Когда я собирался в шведский «дом творчества», мне и в голову не могло прийти, что придется не только целыми днями в поисках нужного значения слова листать постылые словари, но и на себя готовить. Представлялось: потрудился — и спустился, как в пансионе, к трапезе, уже накрытой и благоухающей. А тут сначала иди в магазин (слава богу, такие и у нас теперь есть, а то бы — за смертью посылать, так глаза разбегаются), потом тащи сумки, а потом еще и кухарь. А ведь известно: даже если готовить умеешь, то, что сам сварганил, есть уже «не в кайф».
Иностранцы, надо сказать, поразили и тут: нет, не знаем мы их, положительно не знаем. Думал, они вопросов на улице не задают, а они, оказывается, вон какие любопытные (чтобы не сказать сердобольные). Думал, поэты, прозаики и переводчики близко к плите и холодильнику не подходят, а они, как выяснилось, — кулинары и гурманы от рождения. Польский поэт, больше похожий на кардинала, чем на литератора, высокий, лысый, молчаливый, весь в черном (мы с ним вкусами не сошлись: он «Катюшу» сталинской песней обозвал, когда я ему ее по пьяному делу напел; может, впрочем, в моем исполнении и «Отвори потихоньку калитку» — песня сталинская), уж на что сановный пан, а и тот самозабвенно готовил с восьми вечера до полуночи, а потом приготовленное за пару минут уже без свидетелей хищно уничтожал. А вот греческая поэтесса, тоже высокая, курчавая, с неизменным стаканом виски в одной руке и с сигаретой, не уступающей по аромату «Дымку», в другой, не только ничего себе не готовила, но и чужую стряпню губила, стряхивая пепел одному в суп, другой в рагу. Еще она любила — в лучших традициях московских коммуналок — поставить на сильный огонь пустую сковороду и, прихлебывая «Джек Дэниелз», подняться наверх посмотреть по телевизору водное поло или баскетбол — Олимпийские игры, как-никак. В теткиной коммуналке ее бы потом этой же сковородой на всю жизнь проучили, а здесь политкорректные иноземные грантополучатели только носами поводили да руками разводили: поэт, дескать, что ж вы хотите. Помнится, Виктор из коммуналки на Горького, долговязый тип в синей майке и с татуировкой на правом — в отличие от миледи — плече, часами, сидя на сундуке в коридоре, по коммунальному, да еще спаренному, телефону трепался, чем вызывал — как бы помягче выразиться — некоторое недоумение у остальных жильцов. Мария же (поэтесса, как мне объяснили, именитая, и не только на родине) беседовала с подругой из Эллады куда дольше Виктора, а писатели и переводчики все как один лишь умилялись. А ведь ее тарабарщину даже подслушать нельзя было!
Вот вам привычная готландская мизансцена. Я варю неизменную картошку, режу помидоры и роюсь в огромном холодильнике, где у каждого, как в наших градских, своя полка, в поисках двух припасенных на сегодняшний вечер копченых сосисок и с ужасом чувствую, как безвозвратно пропадает аппетит, могучий и неодолимый еще десять минут назад. Телефон-автомат, который, по нашим понятиям, сам звонить ни за что не станет, разражается тем временем громкими, настойчивыми трелями. Расстаюсь с помидорами, ссохшимися сосисками и картошкой, снимаю трубку и слышу тихое, южное, заунывно-напевное: «IwantMaria». Хотя желание это, честно говоря, мне кажется довольно странным, бурчу заученное со школьной скамьи: «Holdon», после чего отправляюсь на поиски желанной Сапфо, разумеется, ее не нахожу, о чем и сообщаю безутешной, уже настроившейся на долгий, невразумительный диалог абонентке. Стоит мне положить трубку и со всех ног броситься к тому, что еще совсем недавно было молодой картошкой, как за спиной слышится гниловатый запах «Дымка» и столь же напевное: «Alexander? Anyone called me?» Я отчитываюсь, после чего Мария вновь исчезает, а звонок — как вы догадались? — ровно через пять минут повторяется.
Застольные беседы тоже заставляют вспомнить коммуналку, детство и отечество. Роль сверхлюбопытных и разговорчивых домохозяек, не покидавших комунальную кухню, не узнав все про всех, и предпочитавших плохие новости хорошим, в Центре писателей и переводчиков исполняли два немца моих лет. Оба, как и всякая советская домохозяйка из коммуналки конца сороковых — начала пятидесятых, любили поговорить о политике и на дух не переносили американцев. Немецкий язык оба, не скрою, знали получше меня, но темы и их трактовка были настолько привычны, что в целом я вполне им соответствовал, хотя за немецким словом нет-нет, а в карман лезть приходилось. Говорили мы изо дня в день об одном и том же: 1) уроки Великой Отечественной; 2) арабо-изральский конфликт; 3) американский империализм. Две темы — Холокост и Россия — мои друзья и коллеги старательно обходили стороной. Хорошо их понимаю: не с русским же евреем их обсуждать. Правда, один из немцев, тот, что полдня, вместо того чтобы переводить какую-то мудреную социологическую монографию, вдумчиво, тяжело вздыхая («Цены! Цены!»), «Франкфуртер альгемайне» от корки до корки читал, Холокоста все же вскользь коснулся, глубокомысленно, с тяжким вздохом заметив: «Для нас для всех это большая потеря», и я, признаюсь, не нашелся, что ответить. Хотел было съязвить: «И для нас тоже — шесть миллионов как-никак», но сдержался: политкорректность — штука привязчивая. Да и потом: ляпнешь такое, и больше тебя ни в один порядочный переводческий дом творчества, сколько ни бейся, не пригласят. Все же мои попытки «разыграть русскую карту» ни к чему не приводили: в ответ на мои подстрекательства (Чечня, мафия, коррупция, отсутствие свободы слова, а также сносных зарплат и пенсий) они лишь согласно кивали своими большими, надежными немецкими головами и разводили руками, словно желая сказать: «Что ж тут поделаешь» или «Не отчаивайтесь, и у нас еще совсем недавно так было». Что же касается трех вышеозначенных тем, то тут никаких трений не возникало. Каждое, почитай, утро высокие договаривающиеся стороны приходили за йогуртом и яйцом всмятку к одним и тем же выводам: Гитлер, как ни верти, преступник, немецкий же народ за свое простодушие заплатил немалую цену; в арабо-израильском противостоянии следует искать разумный компромисс (око за око?); малокультурные выскочки-американцы диктуют свои условия европейским народам (понимай — России и Германии) с великой историей — у нас же, европейцев, свой путь, неамериканский. И еще, как водится, поругивали — правда, добродушно, снисходительно — шведов. За то, что люди они, судя по всему, темные, грубые, на одного цивилизованного — два, а то и три экстремала и маргинала приходится, да и водка у них дороговата. «У нас, — изрек, быстренько переведя кроны в евро, тот самый немец, для которого шесть миллионов, уничтоженных нацистами, — «большая потеря», — «Абсолют» втрое дешевле!» Внес свою лепту, вспомнив местных бомжей под окном, в критику нашего скандинавского соседа и я. И опять мне показалось, что никуда я из России не уезжал.
По соседству с русской коммуналкой расположилась русская же библиотека. То есть не только, конечно, русская: были здесь и шведские, датские, даже польские и литовские (кто б мог подумать?!) энциклопедии, и американские словари, от одного вида которых слюнки текут, и пухлые немецкие справочники с готическим шрифтом и золотым обрезом, что вобрали в себя всю мудрость человечества. Русской же — в полном соответствии с исторической справедливостью — была здесь по преимуществу литература не справочная, а художественная, а если быть уж совсем точным — поэзия. Несколько полок забиты были до отказа неказистыми на вид (изданными за счет автора?) поэтическими сборниками моих одаренных современниц и соотечественниц — почти все авторы почему-то были женщины. Стихи у современных российских поэтесс были разные, а вот дарственные надписи одна от другой мало чем отличались. «Мечтаю вернуться на Готланд! Спасибо!» — гласила одна; «Как же здесь хорошо!» — вздыхала другая; «Висбю — рай на земле!» — с девичьей искренностью, помноженной на недюжинный поэтический темперамент, восклицала третья. «Получается, что километры этих стихов написаны здесь, на Готланде, под нестройный хор местных бомжей», — сообразил я и, прочтя еще с дюжину подобных же благодарственных песнопений, снял с «русской» полки второй том «Анны Карениной», стоявший рядом с Анной, но Снегиной, и поплелся к себе в келью, где вдруг, хотя жил здесь уже недели две, обнаружил на столе неприметную тетрадку в клеточку, которая на поверку оказалась тем, что у нас в магазинах некогда звалось «книгой жалоб и предложений». Посвящения и дарственные надписи, только что прочитанные в таком изобилии, меня, должно быть, вдохновили; я раскрыл тетрадку, где вряд ли имелась хоть одна жалоба, пробежал глазами неразборчивые финско-норвежские благодарственные (надо полагать) каракули и, не думая ни секунды, начертал:
«И дым отечества нам сладок и приятен!»