Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2005
Перевод Николай Жаров
В поисках Клингзора[1]
Посвящается
Адриану, Элою, Херардо,
Начо и Педро Анхелю —
новым заговорщикам
Наука есть игра, но игра не шуточная, игра в хорошо заточенные ножики… Если, к примеру, аккуратно разрезать какую-нибудь картинку на тысячу кусочков и перемешать, а потом попытаться сложить ее снова — это все равно что решить головоломку. В науке головоломку тебе задает не кто иной, как Господь. Он придумал и саму игру, и ее правила, которые к тому же ты можешь и не знать полностью. Тебе предоставляется угадать или определить на свой страх недостающую половину правил. Научный эксперимент — как острый клинок из закаленного металла. Либо ты с его помощью победишь духов тьмы и невежества, либо он тебя самого поразит и покроет позором. Результат зависит от того, насколько количество истинных правил игры, навечно установленных Господом, больше числа ложных, порожденных вследствие твоей неспособности познать истину; и если данное соотношение превысит некий предел, головоломка будет решена. Похоже, в этом и состоит весь азарт игры. Ведь в таком случае ты пытаешься прорвать воображаемую границу между собой и Господом, границу, которой, возможно, и не существует вовсе.
Эрвин Шрёдингер[2]
ВСТУПЛЕНИЕ
— Убрать свет!
Эти слова, произнесенные скрипучим старческим голосом, заставляют мир на мгновение вернуться в холодную мглу давно минувшей эпохи. Пространство, окружающее владельца голоса, похоже на огромную каплю черной туши, и тьма здесь кажется еще непрогляднее из-за царящей кругом тишины; в течение нескольких секунд никто ему не аплодирует, никто ему не лжет, никто на него не покушается. Даже механизмы часов послушно притихли.
— Начнем сначала! — приказывает он. — Хочу посмотреть еще раз!
Киномеханик принимается за работу: перематывает, скручивает, заряжает. Потом начинает вращать рукоятку, и нелепый на вид механизм приходит в движение.
Кванты света беспорядочно рассеиваются по всему помещению; озаряют поверхность стен и ковровых дорожек, выхватывают из мрака его уши и отвисшую нижнюю губу, высвечивают слипшуюся прядь волос и, обессиленные, едва достигают темных углов зала, будто отдаленных изгибов Вселенной.
А на экране яркий луч сочетается с тенью в кровавой церемонии. Как ребенок в очередной раз с восторгом слушает любимую сказку, так Гитлер вновь смакует этот спектакль. Для него эта еженощная одержимость, упоение возможностью снова и снова наказывать врагов — скорее курс терапии, чем нездоровое развлечение. Иногда он чувствует, что не сможет заснуть, если не примет несколько капель своего безобидного — зрелищного — лекарства.
— Браво! — кричит он, в то время как на экране перед его выпученными глазами мелькают сцены, показывающие следы пыток — изувеченные останки, едва напоминающие человеческие.
По окончании фильма киномеханик зажигает свет в зале. Он тешит себя надеждой, что просмотр улучшил настроение фюрера, угнетаемого глубокой депрессией. Тот молча сидит, уставившись на пустой экран, не обращая внимания на взрывы бомб, которые каждую минуту разрушают десятки зданий, расположенных в верхней части Берлина. Только в эти благословенные секунды способен он забыть о поражении.
— Еще раз!
Свет снова гаснет, и группенфюрер СС, в прошлом артиллерист, открывает огонь по цели. И конечно попадает точно в яблочко, а фюрер тем временем поудобнее разваливается в кресле.
20 июля 1944 года группа лучших офицеров вермахта, армии Третьего рейха, при поддержке нескольких десятков гражданских лиц, попыталась убить Гитлера, когда тот проводил рабочее совещание в своей резиденции в Растенбурге, в шестистах километрах от Берлина. Молодой полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг пронес в помещение чемоданчик с двумя бомбами. Однако маленькая ошибка в расчетах провалила весь план. Фюрер отделался несколькими царапинами, и никто из высокопоставленных деятелей нацистской партии или военачальников серьезно не пострадал.
Главные руководители мятежа — Людвиг Бек, Фридрих Ольбрихт, Вернер фон Хэфтен, Альбрехт Риттер Мерц фон Кирнхайм и сам Штауффенберг — были казнены в ту же ночь в здании Генерального штаба армии на Бендлерштрассе в Берлине. Немедленно прокатилась волна спешных арестов по приказу рейхсфюрера СС и новоиспеченного министра внутренних дел Генриха Гиммлера.
Вне себя от ярости, Гитлер принимает решение развернуть грандиозный судебный процесс наподобие тех, что организовал его враг Сталин в Москве в 1937 году, и заставить весь мир узнать о злодействе заговорщиков.
Слушание дел началось 7 августа в Большом зале Народного суда в Берлине. В тот день здесь были представлены восемь обвиняемых: Эрвин фон Вицлебен, Эрих Хёпнер, Хельмут Штифф, Пауль фон Хазе, Роберт Бернардис, Фридрих Карл Клаузинг, Пауль Йорк фон Вартенбург и Альбрехт фон Хаген были приговорены к смертной казни.
8 августа преступников перевезли в тюрьму в Плётцензее. Их привели в подвальные помещения, приказали переодеться в тюремную одежду, обуть старые деревянные башмаки, а потом заставили по очереди пройти по залитым фекальной жижей коридорам в камеру, закрытую длинным черным занавесом, где должна была состояться казнь.
Каждого из восьми осужденных сопровождал оператор с кинокамерой. Он запечатлел на пленку их обнаженные тела во время переодевания; жесты, выражающие страх, достоинство или непонимание происходящего; запечатлел их взгляды, преисполненные гордости или боли; шрамы от пыток, перенесенных за две предшествующие недели; запечатлел, как нетвердой поступью шли они по длинному коридору, заходили за тяжелый черный занавес, отделяющий их от смерти, и приближались к лобному месту.
Несколько человек разделяют с осужденным последние мгновения его жизни: генеральный прокурор, начальник тюрьмы, два-три офицера и, помимо кинооператора, с полдюжины газетчиков.
По сигналу начальника тюрьмы палач подходит к приговоренному, заставляет его подняться на небольшое возвышение, а затем надевает ему на шею петлю из шелкового шнура. На какое-то мгновение преступник становится похож на статую, символизирующую поражение. Секунда гробового молчания, время будто остановилось, напряжение нарастает… Никто не шелохнется, все замерли в ожидании следующего приказания начальника тюрьмы.
Едва заметный жест служит сигналом, и тело осужденного начинает соскальзывать в пустоту, так плавно, что движение больше похоже на балетное па. Камера на протяжении нескольких минут аккуратно фиксирует каждую стадию агонии: сначала выкатываются из орбит глаза с застывшим в них отчаянным ужасом, потом на шее вдоль петли выступают бурые гематомы, затем раздается хрипение, изо рта и носа "актера" вытекает пенистая смесь слюны и крови, и, наконец, тело сотрясается в таких сильных судорогах, что напоминает огромного осетра, бьющегося в руках удачливого рыбака. Затихнув, жертва продолжает эффектно раскачиваться, словно язык невидимого колокола.
Палач, улыбаясь, подходит к трупу и одним рывком стаскивает с него тюремные штаны. Камера с порнографическим вожделением взирает на безжизненный, съеженный пенис жертвы — метафору крайнего бессилия тех, кто пытается воспротивиться осуществлению великих замыслов фюрера.
Зрелище двух голых ног, длинных, кривых и неестественно белых, а также клочка темных волос на лобке вызывает неистовые аплодисменты Гитлера, однако завершается лишь первый эпизод. Какая радость, что предстоит увидеть еще семь казней! Фюрер бросает взгляд на часы и блаженствует.
Когда 3 февраля 1945 года меня доставили в Народный суд на Бельвюштрассе, председатель суда Фрайслер вынес уже десятки смертных приговоров. В тот день рассматривались дела пяти узников. Первым перед судьей предстал адвокат, лейтенант запаса Фабиен фон Шлабрендорф. В антинацистском Сопротивлении он осуществлял связь между многими руководителями. Его арестовали вскоре после 20 июля и с тех пор содержали в концентрационных лагерях Дахау и Флёссенбург. Как обычно, Фрайслер не давал ему и слова сказать, называл свиньей и предателем, кричал, что Германия сможет победить — шел уже 1945 год! — только избавившись от таких отбросов, как он.
Вдруг оглушительно заревела сирена воздушной тревоги. В зале зажегся красный фонарь. Не дав нам опомниться, бомба проломила крышу Народного суда. Зал накрыла пелена из дыма и пыли, будто внутри здания началась непроглядная метель. Штукатурка посыпалась со стен, как песок, но каких-либо серьезных разрушений заметно не было. Когда пелена рассеялась, мы увидели, что на помост, где сидели члены суда, свалилась тяжелая каменная глыба. Из-под нее торчал раскроенный пополам череп судьи Роланда Фрайслера. Кровь стекала на лист бумаги со смертным приговором Шлабрендорфу. Кроме судьи, никто в зале не пострадал.
После гибели Фрайслера заседание суда неоднократно откладывали. Бомбежки союзников продолжали разрушать город. С марта 1945 года меня переводили из одной тюрьмы в другую, пока, незадолго до капитуляции, нас не освободили американские солдаты. Я выжил, в отличие от большинства моих товарищей и друзей.
Невероятное везение спасло Гитлера вечером 20 июля 1944 года. Если бы только Штауффенбергу удалось взорвать вторую бомбу, если бы чемоданчик оказался рядом с фюрером, если бы произошла цепная реакция, если бы Штауффенберг с самого начала позаботился о том, чтобы сесть как можно ближе… Утром 3 февраля другая сверхъестественная счастливая случайность спасла меня. Если бы слушание моего дела назначили на другую дату, если бы бомбардировка не началась в то же самое время, если бы каменная глыба упала на несколько сантиметров дальше, если бы Фрайслер уклонился или спрятался… Я до сих пор не знаю, насколько оправданно и разумно искать связь между этими двумя событиями. Так почему же и теперь, спустя столько лет, я упрямо продолжаю мысленно сопоставлять изначально непредсказуемые повороты судьбы в обоих случаях, по сути не имеющих ничего общего? Почему все время воспринимаю их в неразрывном единстве, словно они — лишь разные последствия одного и того же волеизъявления? Почему не перестаю думать, что за этими фактами, взятыми в отдельности, ничего нет, как ничего нет за всеми нашими человеческими невзгодами? Почему остаюсь стойким приверженцем таких понятий, как удача, предначертание, судьба?
Может быть, все из-за того, что произошли другие, не менее ужасные, случайные совпадения. Они-то и заставили меня написать эти строки. Наша эпоха, в отличие от предыдущих, формировалась под огромным, как никогда раньше, влиянием тех непредсказуемых поворотов событий, тех общеизвестных кризисных ситуаций, в которых проявило себя неуправляемое царство хаоса. Итак, я берусь поведать о целой эпохе. О моей эпохе. Рассказать, что знаю, о том, как злой рок правил миром, и особенно о том, как мы, ученые, оказались бессильны укротить его неистовость. Еще здесь повествуется о жизни некоторых людей; о моей собственной, конечно (а мне удалось продержаться целых восемьдесят лет), но прежде всего о жизни тех, кто, опять же по воле случая, находился рядом со мной. Может быть, мой замысел кажется слишком честолюбивым, вызывающим и даже безумным. Ну что ж! В современную эпоху, когда смерть нависла над миром, когда потеряна всякая надежда, а единственный оставшийся выход ведет к уничтожению, только такая грандиозная задача оправдывает мое существование в этом мире.
ПРОФЕССОР ГУСТАВ ЛИНКС,
преподаватель математики Лейпцигского университета
10 ноября 1989 года
Книга первая
О динамических законах повествования
Закон I
За каждым рассказом стоит рассказчик
Это утверждение, кажущееся поначалу не только “маслом масляным”, но просто совершенно идиотским, на самом деле имеет глубокий смысл. За многие годы, беря в руки книгу и вчитываясь в роман или рассказ, где повествование ведется от первого лица, мы привыкли верить, что перед нами, как по волшебству, открывается сама жизнь, словно у автора и в мыслях нет тащить нас за руку за собой по лабиринту сюжета. Таким образом, книга становится для нас чем-то вроде окна в иной мир, и мы будто бы способны проникнуть туда. Нет ничего лживее этого заблуждения. Я всегда считал недостойным, если писатель стремится лицемерно спрятаться за собственными строчками, притвориться, что в его речь, в его слово не впиталось ни капли его личности, усыпить нашу бдительность мнимой беспристрастностью. Конечно, не мне одному стало очевидным это коварное мошенничество, но я хочу хотя бы заявить о несогласии с подобными возмутительными попытками некоторых авторов замести следы своих преступлений.
Следствие I
Учитывая приведенные выше соображения, должен пояснить, что я, автор этих строк, — человек из плоти и крови, то есть такой же, как вы. Но кто же я? Как вы, наверно, догадались, взглянув на обложку книги (если, конечно, издательство потрудилось опубликовать ее), меня зовут Густав Линкс. Что еще вы можете знать обо мне? То немногое, о чем я успел сообщить к настоящему моменту: участвовал в неудавшемся покушении на Гитлера 20 июля 1944 года, был арестован и отдан под суд и в итоге непредвиденный фатум, поворот судьбы, спас меня от смерти.
Надеюсь, однако, вы не думаете, что я слишком высокого мнения о своей персоне и собираюсь постоянно докучать вам подробностями собственной биографии. Это никак не входит в мои намерения. По велению судьбы, Провидения, случая, по исторической предрешенности, по воле Божьей — называйте как хотите — мне пришлось участвовать в событиях, которые я попытался отразить в этой книге. Могу поклясться: я хочу одного — чтобы мне верили. Так зачем мне обманывать вас, делая вид, что я никогда не существовал и не был свидетелем фактов эпохального значения, о коих речь пойдет ниже.
Закон II
У каждого рассказчика своя правда
Не знаю, приходилось ли вам слышать когда-нибудь, что говорит Эрвин Шрёдингер, играющий в этом повествовании далеко не последнюю роль. Он был не только великим ученым-физиком, создателем волновой механики и вообще умнейшим человеком. Его можно сравнить с Дон Жуаном в обличье школьного учителя (теперь-то я дерзаю рассуждать о нем вот так, запросто, но раньше, когда мы только познакомились, я бы ни за что не позволил себе подобной вольности!). Он носил очаровательные круглые очки, и его всегда сопровождали красивые женщины. Но речь сейчас о другом. Именно друг Эрвин первым научно обосновал теорию истины, с которой я согласен всей душой. Хотя, дóлжно признать, похожая догадка осенила также софистов классической Греции и, в девятнадцатом веке, американского писателя Генри Джеймса. Не буду сейчас вдаваться в подробности, приведу только один из самых неожиданных выводов этой теории, а именно: я есть то, что вижу. Что это значит? Да ничего нового, всего лишь весьма избитое соображение: истина относительна. Любой, кто наблюдает какое-то явление — движение невидимого электрона или необъятную Вселенную, не важно, — образует с объектом наблюдения, по определению Шрёдингера, “волновой пакет”. Наблюдатель и наблюдаемая материя взаимодействуют — волны, исходящие от обоих, накладываются друг на друга и непредсказуемо видоизменяются. Таким образом, мы приходим к ничуть не удивительному умозаключению о том, что каждая человеческая голова в действительности являет собой целый мир.
Следствие II
Вывод из приведенного выше утверждения очевиден, как дважды два — четыре: истина есть моя истина, и точка! “Волновые состояния” частиц материи, которые я формирую в ходе моих наблюдений, неповторимы и неизменны. Об этом говорит целый ряд теорий: принцип неопределенностей, принцип дополнительности, принцип запрета, — в содержание которых я не буду сейчас влезать. Так что никто не может сказать — моя истина лучше, чем твоя. Повторюсь: обращая на это внимание читателей, я лишь раскрываю свои карты. Рискую показаться человеком, навязывающим другим свою точку зрения, выдающим мнимое за действительное, или даже обычным мошенником. Но не забывайте — я действую не по собственной воле, я лишь следую научно обоснованному закону, которому просто вынужден подчиниться! Следовательно, мне не за что просить у вас прощения.
Закон III
У любого рассказчика есть повод для рассказа
У аксиом — заведомо истинных теоретических положений — имеется особенность: они всегда выглядят настолько очевидными даже для несведущей публики, что многие начинают считать себя великими математиками. Блажен, кто верует! Короче говоря, если мы согласны с Законом I (каждый рассказ имеет автора) и с Законом II (автор является эксклюзивным носителем истины), то толкование следующего закона будет звучать еще банальнее: если ничто не возникает из ничего, значит, кому-то это надо. Конечно, в действительности многое происходит не так (например, мы, видимо, еще не скоро узнаем, зачем кому-то понадобилось сотворять этот мир), однако я не намерен нести ответственность за все непонятное, что существует помимо содержания данной книги. Помните, всегда есть причины, даже самые ничтожные, для создания литературных произведений, и они постижимы, в отличие от самой непостижимой тайны на свете — возникновения Вселенной.
Следствие III
Сказанное не означает, однако, что вам удастся легко разгадать причины, побудившие меня написать эти строки. Научное исследование, которым я занимался на протяжении долгих лет (и вам предстоит проделать то же самое теперь), не имеет ничего общего с выпечкой пирога по бабушкиному рецепту. А если бы имело — скольких пережитых неприятностей удалось бы избежать! Вспомните слова Шрёдингера: истинный акт познания возможен лишь в случае взаимодействия между наблюдателем и объектом наблюдения (в роли последнего, боюсь, на этот раз оказался я сам). Постарайтесь же вдуматься в суть явлений и событий, попытайтесь вскрыть их причины. Это и есть ключ к успеху в науке. Одновременно вы получите огромное удовольствие и пользу, какие неоднократно получал я от чтения многих других книг. Я мог бы облегчить ваш труд, заявив, что хочу предложить новое толкование фактов, довести свою точку зрения до человечества, просто — установить мою истину. Однако на нынешнем этапе жизни, под тяжестью более чем восьмидесяти лет, я сомневаюсь, что подобные доводы устроили бы меня самого. Я мог без колебаний подписаться под ними сорок, даже двадцать лет назад. Но теперь, когда незваная зловещая гостья грозит постучаться ко мне в любое мгновение, когда даже дышать мне и то трудно, а все, что вы естественным образом проделываете каждый день — питаетесь, моетесь, испражняетесь, — от меня требует нечеловеческих усилий, я не уверен, что мои былые убеждения остались неизменными. Отныне, если вы готовы принять вызов — нет, это звучит слишком напыщенно, лучше: согласны начать игру, — то именно от вас я узнáю, прав был или нет.
Военные преступления
Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон, бывший агент БСИ, Бюро стратегических исследований, а ныне научный консультант командования оккупационных войск США в Германии, прибыл в Нюрнберг в восемь часов утра 15 октября 1946 года. На станции его никто не встречал. Когда лейтенант сошел с поезда, перрон уже почти опустел.
Подождав несколько минут, он, не скрывая раздражения, попытался как-то прояснить ситуацию у дежуривших на станции солдат военной полиции. Но результатов это никаких не дало. Полицейские молчали, словно вдруг потеряли дар речи. Не оставалось ничего другого, как отправиться к Дворцу юстиции пешком.
Злость переполняла его. В лицо порывами дул осенний ветер. На улицах тоже никого не было, словно жители все еще прятались от бомбежек. От обиды Бэкон даже не взглянул на развалины города — груды камней, громоздившиеся там, где раньше стояли церкви, дворцы, монументы. Эта разруха, считал он, была справедливым возмездием и не заслуживала сожаления.
Для Бэкона Нюрнберг был лишь одним из ненавистных нацистских гнезд, в которых в свое время маршировали, восхваляя Гитлера, тысячи оголтелых юнцов в коричневых рубашках, пронося огромные факелы и увенчанные орлами штандарты; а их почитаемая эмблема — свастика, похожая на раскорячившуюся личинку доисторического паука, — расползалась по длинным и узким красным полотнищам, свисавшим со стен государственных учреждений. По решению фюрера именно здесь в 1935 году были провозглашены антисемитские “расовые законы”. Здесь же хранились символы арийского могущества, сокровища и святыни рейха, древние имперские реликвии, похищенные Гитлером из венского Хофбурга после захвата Австрии, включая знаменитое копье Лонгина[3]. Нюрнберг был оплотом Третьего рейха. Этот город понес заслуженную кару и не достоин, чтобы его оплакивать.
Бэкону совсем недавно исполнилось двадцать семь лет. Внешне он ничем не отличался от немногочисленных американских военнослужащих, патрулирующих улицы города: темно-каштановые, коротко стриженные волосы, светлые глаза, тонкий нос (всегда бывший предметом особой гордости его владельца). В своей лейтенантской форме держался он очень прямо, что, возможно, свидетельствовало о некоторой стеснительности, и очень гордился знаками различия, которые словно подтверждали его непреклонность и равнодушие к чужой боли. С плеча свисала туго набитая котомка военного образца. В ней находилось практически все, что у него было, а именно: несколько смен белья, какие-то фотокарточки, на которые он даже не взглянул со дня отъезда из Нью-Джерси, и пара экземпляров журнала «Annalen der Physik»[4], прихваченных в одной из попавшихся ему на пути библиотек.
Дворец юстиции оказался в числе немногих гражданских сооружений Нюрнберга, избежавших полного разрушения. Его совсем недавно полностью отремонтировали и реставрировали. Бэкон без труда узнал это здание среди других в центре города, точнее — комплекс из нескольких зданий с арками в фасаде первого этажа, огромными окнами и островерхими крышами. В прежние времена стены Дворца юстиции прятались за деревьями, росшими на разбитом перед ним широком газоне. Тюрьма занимала четыре прямоугольных здания, расположенных полукругом в виде лучей во внутренней части комплекса и закрытых от внешнего мира высокой каменной оградой, имеющей форму дуги. Нацистов поместили в корпусе “Ц”, в нескольких шагах от небольшой круглой башни. Раньше ее использовали для занятий спортом, теперь же здесь стояла виселица.
В девять пятнадцать утра Бэкон наконец обратился в бюро пропусков военной тюрьмы Нюрнберга. Проверив его документы, охранники заявили, что им приказано никого не впускать до окончания экзекуций.
Вокруг толпились десятки журналистов. В башню были допущены лишь пара репортеров, по жребию, да штатный фотограф Международного военного трибунала. Остальным, как и Бэкону, оставалось только ждать официального сообщения о смерти осужденных.
По плану казни должны были состояться во второй половине дня. Бэкон решил сначала отправиться в гостиницу “Гранд-отель”, где предполагал снять номер. Но и тут его поджидала неожиданность: не отыскалось ни одного свободного. Бэкон пытался спорить с портье, стал доказывать, что приехал с заданием особой важности, потребовал встречи с руководством гостиницы. К нему с надменным видом вышел капитан, который, очевидно, вполне освоился с ролью менеджера туристического бизнеса. Он объяснил, что прибытие лейтенанта Бэкона ожидалось не ранее следующего дня, когда многие постояльцы съезжали (“ведь сегодня конец представления, понимаете?”). Однако выход нашелся. На одни сутки ему разрешили разместиться в номере 14, “которым пользовался Гитлер”!
Поднявшись по лестнице, Бэкон оказался в огромных апартаментах. Какая ирония судьбы, что окружающие его сейчас стены в свое время служили пристанищем для Гитлера! Разве он мог когда-нибудь предположить, что такое с ним произойдет? Вот бы удивилась Элизабет, если б узнала! Впрочем, вряд ли она узнает, поскольку — хорошо ли, плохо ли — ей давно уже нет до Бэкона никакого дела. Лейтенант повалился на кровать с вызывающим раздражение чувством, будто оскверняет святыню. Со злости он даже подумал, а не помочиться ли на мебель, но отказался от этой идеи (незачем своими капризами доставлять неприятности персоналу гостиницы!). Он встал и направился в туалет. Там его взору предстала вместительная ванна, биде и прочие аксессуары. Несомненно, их поверхности касалась липкая кожа Гитлера. Бэкону представилось, как тот, голый и беззащитный, созерцает свой жалкий член, прежде чем залезть в воду. В этот унитаз стекали его испражнения…
Бэкон открыл кран и принялся ждать, когда пойдет горячая вода. К его разочарованию, вода оставалась чуть теплой и вдобавок текла тонкой струйкой. Фюреру это не понравилось бы, подумал он с усмешкой, приготовил полотенце, взял неначатый кусок душистого мыла и полез в ванну. Закончив мыться, он снова лег на кровать и, незаметно для себя, крепко заснул.
Когда он проснулся, часы показывали почти три. Бэкон вскочил, ругая себя за непростительную оплошность — вместо того чтобы выполнять поставленную задачу, разнежился в постели фюрера. Быстро оделся, сбежал вниз по лестнице и что есть духу поспешил в специально открытый во Дворце юстиции зал для представителей прессы.
Очень скоро пришло известие: рейхсмаршал Герман Геринг, нацистский преступник самого высокого ранга из тех, кто предстал перед Международным военным трибуналом, приговоренный к смерти через повешение, найден мертвым в своей одиночной камере. Это произошло за несколько часов до того, как сержант американской армии Джон Вудс должен был привести приговор в исполнение. В камере обнаружили несколько бумажных листков, исписанных мелким, твердым почерком. Содержание первой записки разъясняло мотивы самоубийства:
В Контрольный совет союзников[5]:
Я не возражал бы против своего расстрела. Однако я не стану потворствовать тому, чтобы рейхсмаршала Германии вздернули на виселицу! Не могу допустить этого ради чести Германии. Да и не желаю принимать смерть от рук моих врагов. Из этих соображений предпочитаю умереть как великий Ганнибал[6].
Другая записка адресовалась генералу Рикарду. В ней Геринг признавался, что всегда имел при себе капсулу с цианидом. Третье послание предназначалось его жене. В нем говорилось: “Серьезно все обдумав и вознеся молитвы Господу, я решил лишить себя жизни, чтобы не подвергаться той ужасной казни, какую замыслили мои враги. Тебя и нашу великую, вечную любовь храню в моем сердце до последнего его удара”. Наконец, в короткой записке на имя пастора протестантской церкви Генри Гереке, приставленного к немецким пленникам, Геринг обращался к нему с покаянием и объяснял свой поступок политическими причинами.
На следующий день Гюнтер Задель, офицер службы контрразведки, сообщил Бэкону все, что ему было известно. По свидетельству тюремного надзирателя, накануне, 14 октября, в 21 час 35 минут врач Людвиг Пфлюкер дал заключенному таблетку успокоительного, и тот мирно уснул на своей койке. У двери камеры, как обычно, заступил на пост часовой. Ему поручалось не сводить глаз с узника до самого рассвета. Эта ночь должна была стать последней.
Но с Герингом начало происходить что-то непонятное. Один глаз закрылся, второй уставился в никуда, а розовая кожа на лице приобрела зеленоватый оттенок. Прибежал срочно вызванный священник Гереке, пощупал у него пульс и воскликнул: "Святый Боже, этот человек умирает!" К тому времени, как в камере собрались другие ответственные лица, все было кончено. В помещении пахло горьким миндалем.
Бэкон не мог поверить в то, что произошло. Подонок сумел-таки избежать наказания в самый последний момент! Огромное разочарование испытывали и многие другие военнослужащие и участники антигитлеровской коалиции.
— Как, черт возьми, ему удалось заполучить яд? — с недоумением произнес Бэкон при встрече с Заделем.
— Все задают тот же самый вопрос, — ответил молодой офицер. — Уже проведено тщательное расследование, и решено пока никому не предъявлять обвинений. Скорее всего, капсула с ядом была спрятана в кладовой среди личных вещей рейхсмаршала, но кто мог решиться на то, чтобы принести ее в камеру?
— У кого вообще могло возникнуть желание помочь этой свинье? — Бэкон в раздражении хрустнул пальцами.
— Все не так просто, как кажется. Не берусь утверждать, однако многие полагают, что старик Герман был выдающейся личностью. Не только немцы, но в ходе дела и некоторые американцы прониклись к нему симпатией. Его беспредельный цинизм и остроумие притупляли чувство ненависти у окружающих…
Бэкон с недоумением выслушал это объяснение, тем более что оно прозвучало из уст молодого человека, наполовину еврея, который тринадцать лет назад бежал из Германии в США, где жил его отец. Задель все это время ничего не знал о судьбе матери, вынужденной развестись с мужем и остаться в Берлине. Не знал даже, жива ли она. Снова очутившись в Германии вместе с американскими войсками, Гюнтер разыскал мать, и теперь она была одним из свидетелей обвинения Международного военного трибунала.
— Больше других подозревают Текса Уилиса, начальника камеры хранения, — продолжал Задель. — Говорят, они с Герингом стали совсем друзьями, так что Уилис вполне мог согласиться помочь рейхсмаршалу. Правда, проверить это никак нельзя. Начальство считает, что произошел просто несчастный случай, и этого мнения должны придерживаться все остальные, а дело следует закрыть раз и навсегда.
— Несчастный случай, говоришь? — Бэкон распалялся все больше. — Сотни людей потратили месяцы на то, чтобы привести его на виселицу, и в последнее мгновение он ухитряется улизнуть! А самоубийство Гитлера в Берлине тоже было случайным?! Где же “неизбежная расплата”, о которой мы столько трубили? Тебе не приходит в голову, что все наши усилия заканчиваются ничем: мы пытаемся искоренить зло, а оно остается безнаказанным!
— Судебные процессы сделали свое дело — открыли миру правду, лейтенант, правду о Третьем рейхе, чтобы никто никогда не забывал о творившихся зверствах и не испытывал жалости к нацистам. Кто теперь сможет отрицать существование газовых камер, гибель миллионов людей и другие ужасы?
— Неужели ты всерьез думаешь, что мы действительно когда-нибудь узнаем всю правду? На самом деле нам доступна лишь та правда, в которую мы способны поверить!
Утром следующего дня лейтенант Бэкон мог издали наблюдать, как одиннадцать мешков с безжизненными телами нацистских главарей погрузили на военные грузовики и увезли в сопровождении автомобилей с вооруженной охраной. Их сожгут в крематории кладбища Остфридриххоф в Мюнхене. На каждом мешке моталась бирка с вымышленным именем. Немцам — работникам крематория сказали, что привезут якобы погибших в боях американских солдат; нельзя было допустить, чтобы впоследствии появились “священные останки” и прочие реликвии. Ни у кого не должно возникнуть даже малейшего подозрения, что сожженные трупы и есть бывшие нацистские начальники, казненные по приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге: Иоахим фон Риббентроп, министр иностранных дел гитлеровской Германии; Ханс Франк, генерал-губернатор оккупированных территорий Польши; Вильгельм Фрик, протектор Богемии и Моравии; Альфред Йодль, начальник штаба оперативного руководства верховного командования вермахта (вооруженных сил фашистской Германии); Эрнст Кальтенбруннер, начальник главного имперского управления безопасности, ближайший помощник Гиммлера; Вильгельм Кейтель, начальник Генерального штаба вермахта; Альфред Розенберг, заместитель Гитлера по вопросам “духовной и идеологической” подготовки членов нацистской партии, имперский министр по делам оккупированных восточных территорий; Фриц Заукель, директор программы принудительных работ для военнопленных и заключенных; Артур Зейсс-Инкварт, имперский уполномоченный по оккупированным Нидерландам; Юлиус Штрайхер, издатель и главный редактор газеты фашистских штурмовиков «Der Stürmer»; и, конечно, Герман Геринг, рейхсмаршал, главнокомандующий люфтваффе (военно-воздушными силами) и второй человек после Гитлера в нацистской иерархии.
Царившая в городе напряженность, казалось, сразу же спала. Работа Международного военного трибунала завершилась, хотя не все остались довольны ее итогами. Советские представители с самого начала выразили свое неудовлетворение по поводу процедуры судебного процесса и даже обвинили американцев и англичан в том, что при их попустительстве Герингу удалось совершить самоубийство. Еще предстояло заслушать много дел, не таких важных, конечно, и журналисты уже не столь упорно осаждали Центральный зал Дворца юстиции. Что касается лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона, он прибыл в Нюрнберг не затем, чтобы присутствовать на казнях, а с особым заданием.
Ближе к середине войны Бэкон, работавший тогда в Институте перспективных исследований в Принстоне, поступил на службу в Вооруженные силы США. В 1943 году его командировали в Великобританию для сотрудничества с английскими учеными, а в 1945-м он стал участвовать в программе Alsos под руководством физика, голландца по происхождению, Сэмюэла А. Гаудсмита[7], который отвечал не только за сбор всей информации о любых научных исследованиях в Германии, прежде всего в области атомной энергии, но и за поимку тех, кто ими занимался.
Отработав в этой программе положенный срок, Бэкон мог бы вернуться в Соединенные Штаты, однако предпочел продолжать сотрудничать с Контрольным советом союзников в качестве консультанта по вопросам, связанным с наукой. И вот, в начале октября 1946 года, через несколько дней после вынесения Международным военным трибуналом в Нюрнберге смертного приговора нацистским преступникам, Бэкона вызвали в отдел разведки штаба американских войск. Внимание военных привлекло одно обстоятельство.
30 июля 1946 года в Центральном зале Дворца юстиции в Нюрнберге начался процесс против семи немецких государственных и политических структур: руководства нацистской партии, кабинета правительства, охранных отрядов (СС), тайной полиции (гестапо), службы безопасности (СД), штурмовых отрядов (СА) и верховного командования вооруженных сил Третьего рейха. Одним из свидетелей на суде выступал некто по имени Вольфрам фон Зиверс, председатель Германского общества наследия старины. Вскоре выяснилось, что при фашистах он возглавлял один из отделов Ahnenerbe[8] — подразделения СС, проводившего секретные научные исследования. Фон Зиверс чрезвычайно нервничал на суде и в течение нескольких часов, сидя на скамье свидетелей, не переставал вытирать платком потные руки и лицо. Он запинался, заикался, то и дело повторялся, осложняя труд переводчиков-синхронистов, которые впервые в истории работали именно там, на допросах в Нюрнберге.
Отвечая на вопрос обвинителя, фон Зиверс сделал первое из своих имевших важные последствия заявлений: его лабораторию, по указанию Гиммлера, эсэсовцы должны были снабжать черепами “евреев-большевиков” для изучения. Обвинитель тут же задал очередной вопрос: известно ли фон Зиверсу, каким образом СС получали черепа? Тот ответил, что с этой целью специально убивали военнопленных с Восточного фронта. «А какова была задача исследований?» — продолжал обвинитель. Речь фон Зиверса опять стала невнятной, он с трудом подбирал слова. Тем не менее судьи стояли на своем, и свидетель пустился в долгие и несвязные рассуждения о френологии[9] и физическом развитии древних рас, о толтеках и Атлантиде, об арийском превосходстве, о сказочных странах Агарти и Шамбала[10]. Конкретно он сказал, что его “работа” заключалась в изучении причин биологической неполноценности семитов, природы их физиологической эволюции на протяжении всего времени существования, а также в поиске наилучшего способа устранения дефектов этой расы.
К концу выступления фон Зиверс сам стал похож на объект своих былых исследований; глаза его выпучились до предела, готовые вот-вот лопнуть, руки неудержимо дрожали. Обвинитель начал терять терпение. На данном этапе его интересовали не подробности омерзительных опытов профессора фон Зиверса (который потом тоже был осужден за преступления против человечества), а то, как использовать его показания для подтверждения зверств эсэсовцев и нацистского режима в целом.
— Откуда к вам поступали ресурсы для этой работы, профессор Зиверс?
— От СС, я вам уже сказал, — пролепетал тот.
— То, что СС занимались подобными исследованиями, было в порядке вещей?
— Да…
— И вы утверждаете, что СС вас финансировали?
— Да, напрямую!
— Что вы имеете в виду под словом “напрямую”, профессор? — обвинитель почувствовал, что нащупал ниточку, способную направить допрос в нужную сторону.
Фон Зиверс прокашлялся.
— Видите ли, вся научная деятельность в Германии находилась под управлением и контролем Совета рейха по исследованиям…
Обвинитель попал точно в цель. Это он и хотел услышать. Совет рейха по научным исследованиям, как и многие другие учреждения, возглавлял рейхсмаршал Герман Геринг.
— Спасибо, профессор, — поблагодарил обвинитель. — Я закончил.
Тут фон Зиверс совсем некстати вставил еще одну фразу, которую позже, по протесту защиты, суд велел вычеркнуть из протокола. Однако в материалах, переданных Бэкону в разведотделе, фраза была сохранена и, более того, подчеркнута красными чернилами, поэтому лейтенант прочитал ее с величайшим вниманием:
«Деньги на исследования выделялись, только если проект визировал советник фюрера по науке. Кто был этот засекреченный ученый на самом деле, мы не знали. По слухам, в миру его признавало и почитало все научное сообщество. Но нам он был известен только под условным именем Клингзор».
Прошли дни, и 20 августа зал заседаний суда заполнился до предела — безошибочный признак того, что на сцене появится главный герой этого спектакля, рейхсмаршал Герман Геринг. В белом кителе (еще с давних, лучших времен белые мундиры стали его пристрастием), сияющий негодованием и здоровым румянцем, он был гвоздем программы. Говорил четко, внятно, без обиняков, будто диктовал мемуары. Во время допросов вел себя бесцеремонно: сказывалась многолетняя привычка отдавать приказы и никогда не слышать в ответ ни малейшего несогласия.
— Вы когда-нибудь отдавали приказы о проведении медицинских опытов на живых людях? — спросил защитник.
Геринг подчеркнуто глубоко вздохнул.
— Нет!
— Вы знаете доктора Рашера, обвиняемого в использовании заключенных концентрационного лагеря Дахау в качестве подопытных животных в научных исследованиях по заказу люфтваффе?
— Нет!
— Вы когда-нибудь приказывали проводить бесчеловечные эксперименты на военнопленных?
— Нет!
Со своего места поднялся заместитель Главного обвинителя Великобритании сэр Дэвид Максуэлл-Файф.
— Вы когда-то были прекрасным пилотом, — учтиво обратился он к Герингу. — У вас впечатляющий послужной список. Неужели вы не помните об экспериментах по испытанию на прочность летных костюмов для военно-воздушных сил?
— От меня зависело решение многих вопросов, — с не меньшей учтивостью в голосе ответил Геринг. — От моего имени отдавались десятки тысяч приказов, я просто физически не мог знать обо всех опытах, проводимых учеными рейха.
Максуэлл-Файф в качестве доказательства предъявил документы из переписки Генриха Гиммлера и фельдмаршала Эрхарда Мильха, помощника Геринга. В одном из писем Мильх благодарил Гиммлера за помощь в проведении экспериментов доктора Рашера во время полетов на больших высотах. В ходе опыта самолет с находящимся в нем без доступа кислорода заключенным еврейской национальности поднялся на высоту 29 тысяч футов. Несчастный задохнулся через тринадцать минут.
— Разве может быть, — продолжал Максуэлл-Файф, — что Мильх, докладывающий обо всем лично вам, знал об экспериментах, а вы — нет?
— Вопросы, входившие в мою компетенцию, классифицировались по трем категориям, — стал терпеливо объяснять Геринг, почти улыбаясь, — срочные, важные и рутинные. Опыты, проводимые медицинской инспекцией люфтваффе, относились к третьей категории и не требовали моего персонального внимания.
На суде больше ни разу не упоминался ученый, от одобрения которого зависели научные проекты Третьего рейха. Никто не вспомнил имени Клингзор. Не обмолвился о нем и Геринг; и даже фон Зиверс на последующих допросах отрицал, что назвал его. У Бэкона для выполнения задания не было ничего, кроме одного случайно оброненного слова.
Лейтенант с досадой захлопнул папку с документами.
ГИПОТЕЗЫ: ОТ КВАНТОВОЙ ФИЗИКИ ДО ШПИОНАЖА
Гипотеза 1
О детстве и юношестве Бэкона
Газета “Нью-Йорк таймс” в номере от 10 ноября 1919 года поместила на первой полосе следующие кричащие заголовки:
В НЕБЕ ОБНАРУЖЕНЫ
ИЗОГНУТЫЕ СВЕТОВЫЕ ЛУЧИ
Ученые несколько удивлены
результатами наблюдений
солнечного затмения
______________
ТЕОРИЯ ЭЙНШТЕЙНА ТОРЖЕСТВУЕТ!
_______________
Звезды находятся не там, где нам представляется
или показывают расчеты,
но причин для беспокойства нет!
________________
ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ДЛЯ ДВЕНАДЦАТИ МУДРЕЦОВ
________________
Эйнштейн на встрече с издателями:
“Больше никто в мире
не способен понять это!”
Альберту Эйнштейну уже исполнилось сорок, однако его имя впервые появилось в этой газете, выпускавшейся в огромном мегаполисе многотысячным тиражом. Почти пятнадцать лет прошло со дня публикации в 1905 году статьи ученого-физика о пространственно-временной относительности под заголовком “Об электродинамике тел в движении” со знаменитой формулой E=mc² [11]. Еще около четырех лет минуло со времени окончательной редакции гениальным мыслителем общей теории относительности. И лишь теперь глобальная значимость его открытия стала понятной и доступной не только специалистам, но и всему человечеству. С этого момента Эйнштейн превратился в оракула, в символ новой эпохи; каждое его слово подхватывали средства массовой информации и разносили по всему свету. Первая мировая война завершилась лишь несколько месяцев назад подписанием Версальского договора, люди начинали жить по-другому. Человечеством овладело ощущение грядущих перемен. Эйнштейн явился словно пророк, несущий спасительное слово Божие и способный чудом решить земные проблемы. На рубеже 1916 и 1917 годов Эйнштейн пытался найти возможность экспериментально проверить общую теорию относительности, но ему пришлось дожидаться окончания боевых действий, чтобы договориться с кем-нибудь о помощи в проведении опыта.
Как только появилась возможность, он написал выдающемуся английскому астрофизику сэру Артуру Эддингтону[12]. Тот без колебаний согласился участвовать в экспериментальной проверке теории относительности. Один из способов проверки заключался в измерении отклонения луча света при приближении его к телу со значительной массой, например, в период солнечного затмения. Наблюдать полное солнечное затмение можно было, находясь в любой точке земли вблизи экватора 29 мая 1919 года. В этот день, всего лишь через несколько месяцев после заключения перемирия[13], и решили провести измерение. Англичанин снарядил две экспедиции: одна, возглавляемая им самим, отправлялась на остров Принсипи у западного побережья Африки; другая — в Бразилию, в местечко под названием Собрал на севере страны. По его расчетам, оба места как нельзя лучше подходили для измерений отклонения солнечных лучей под влиянием расположенной на их пути луны. Эйнштейн предположил, что это отклонение должно составить 1,745 секунды, то есть в два раза больше, чем показывали формулы классической физики.
29 мая, в час тридцать дня, перед глазами завороженных наблюдателей за короткий промежуток времени словно пронеслась вся история Вселенной: вдруг возникло ярко полыхающее светило и почти тут же оказалось поглощенным тенью своего спутника — луны. Обманутые неожиданными сумерками, птицы суматошно бросились искать свои гнезда, а обезьяны и ящерицы принялись готовиться ко сну. Наступила недолгая колдовская ночь, наполненная испуганной тишиной. Спаренные фотокамеры с абсолютной синхронностью запечатлели природное явление.
Результаты измерений, с учетом незначительной поправки на погрешность, полностью подтвердили идеи Эйнштейна! Прошло еще несколько недель, и известие о великой победе ученого-физика полетело по всему миру. И только через пять месяцев после проведения эксперимента, 10 ноября 1919 года, об этом событии смогли узнать читатели газеты “Нью-Йорк таймс”.
В тот же день, в семь часов тридцать минут утра, в маленькой больничке города Ньюарка штата Нью-Джерси, неподалеку от Принстона, родился новый обитатель этого мира, уже так не похожего на прежний после окончательного подтверждения открытия Эйнштейна. Вскоре мальчика окрестили и дали имя Фрэнсис Перси Бэкон. Его отца звали Чарлз Дрекстер Бэкон, он являлся владельцем сети магазинов Олбани, а мать, Рэчел Ричардс, была дочерью банкира Реймонда Ричардса из Нью-Канаана, штат Коннектикут.
Как-то июньским вечером мать решила научить сына складывать и вычитать числа. Она устроила его поудобнее у себя на коленях и тем же тихим, ровным голосом, каким рассказывала сказки, начала раскрывать перед ним таинства математики. Цифровой ряд простирался как крестный путь; каждое арифметическое действие казалось молитвой Господу. За окнами первая летняя гроза трепала верхушки деревьев. Вздрагивая при оглушительных раскатах грома, мальчик думал о том, что Бог вездесущ и милость его безгранична. В тот день маленький Фрэнк научился не бояться грозы и вдобавок понял, что цифры лучше людей, им можно верить, у них не меняется настроение (мальчика пугали непредсказуемые вспышки отцовского гнева и холодное высокомерие матери), они не обманывают и не предают и не бьют тебя только потому, что ты слабый.
Прошло еще несколько лет, прежде чем он открыл для себя, что сухие математические формулы скрывают безумства и страсти, а цифры — далеко не дружная маленькая семейка, как представлялось ему раньше.
Наблюдение за цифрами, общение с ними стало для мальчика главным занятием в жизни, его убежищем и утешением, да фактически и самой жизнью.
В первый, но далеко не в последний раз демоны алгебры похитили Фрэнка, когда ему исполнилось пять лет. Мать отыскала его в погребе, окоченевшего от ноябрьского заморозка, неотрывно глядящего на водопроводные трубы. С губ его стекала тягучая, с пеной, струйка слюны, а все мышцы казались туго натянутыми веревками. Домашний врач проконсультировался с невропатологом, но не мог рекомендовать родителям мальчика ничего, кроме как просто набраться терпения – «само пройдет». "Он будто впал в спячку", — заключил доктор, не в силах объяснить состояние ребенка, напоминавшее гипноз или аутизм. Через полтора дня Фрэнк ожил, принялся елозить и переворачиваться с боку на бок под одеялом, будто бабочка, выбирающаяся из кокона. Мать, не отходившая от постели сына с самого начала болезни, бросилась к нему, уверенная, что ее любовь к ребенку победила смерть. Однако мальчик, лишь только обрел способность говорить связно, тут же разочаровал ее. "Я просто решал одну проблему, — заявил он к всеобщему изумлению. А потом улыбнулся: — И решил!"
Кажется, это произошло в воскресенье, мальчику тогда было не больше шести лет. Отец вдруг без всяких предисловий поднялся с места, подошел к нему и протянул футляр, обтянутый пропылившейся черной кожей. Перед изумленным взглядом ребенка предстали извлеченные Чарлзом разнообразные фигурки: драконы, самураи, бонзы и пагоды, хотя отец называл их по-другому — кони, пешки, слоны и ладьи. Отец тут же расставил их на красивой доске с клетками из черного дерева и слоновой кости, которую разместил на столе в гостиной.
Фрэнка тогда очень удивило воодушевление, с которым отец объяснял, как ставить шах, правильно делать ход конем или умело сплести эффектную дворцовую интригу, завершив ее рокировкой. А отцу эта безобидная игра дарила ощущение прежней силы, упоение битвой в давних нешуточных сражениях, от которых ныне остались только стычки с работниками его магазинов.
— Ну так что, сыграем партию? Правила ты теперь знаешь!
— Да, сэр, — сразу согласился Фрэнк.
Чарлз полностью отдался игре. Начиная с дебютной комбинации, он внимательно продумывал каждый ход, словно сверяясь с картой местности или поддерживая связь со своим штабом, который салютовал ему из воображаемого гарнизона. В тот вечер отец, не щадя сына, выиграл у него семь партий подряд, объявляя всякий раз унизительный мат королю. Его понятия о воспитании не позволили ему схитрить и дать сыну одержать хотя бы одну утешительную победу. В жизни — как на войне: чтобы не погибнуть, надо не только уметь хорошо прятаться, но и научиться каждый день выбираться из окопов и по минному полю идти в атаку на врага.
— Ошибочка вышла, — пробормотал Чарлз после своего первого поражения и, чтобы продемонстрировать высокий спортивный дух, раскурил гаванскую сигару. — Впрочем, ты тоже играл неплохо. — На следующий день он не стал дожидаться, когда сын попросит его сыграть в шахматы. Мальчик вернулся домой из школы (к тому времени ему уже исполнилось восемь лет) и увидел, как отец расставляет на доске фигуры. Каждую из них он предварительно протер тряпочкой, будто готовил нерадивых солдат к утреннему смотру. — Ну что, начнем? — Фрэнк почувствовал, что отец настроен серьезно. Тогда он решительно отбросил в сторону школьный ранец и сел к доске, готовый не просто к игре, но к настоящему бою не на жизнь, а на смерть. После нескольких часов сражения счет был в пользу мальчика; он выиграл первую, третью, четвертую и пятую партии. Обескураженный отец победил только во второй и шестой, утешая себя тем, что ему хотя бы удалось выиграть в завершающей партии, после чего поспешил встать из-за стола, ссылаясь на поздний час и на то, что у него есть важные дела.
Чарлз стал все чаще проигрывать в шахматы и из-за этого относился к сыну еще суровее. Мрачное настроение почти не покидало его, а через несколько месяцев превратилось в хроническую депрессию. За год количество проигрышей намного превысило число удачных для него партий, тогда он прекратил играть с сыном в шахматы. Прошло еще несколько месяцев, и Чарлз умер от инфаркта. Фрэнк так и не узнал, ощущал ли когда-нибудь этот нелюдимый, скупой старик хотя бы малейшую гордость по поводу успехов сына.
Поначалу наличие знаменитого тезки[14] не казалось Фрэнсису большой неприятностью: ну мало ли на свете людей, имеющих одинаковые, весьма распространенные имена — Джоны, Мэри, Роберты. Например, второго мужа матери звали Товий Смит, и его ничуть не смущало, что такую же фамилию носят еще тысячи людей. Вот только никто его не спрашивал с ехидством, как Фрэнсиса: “Вы, наверно, тоже станете гением, господин Бэкон?” Самое худшее, он действительно верил, что так и будет. Однако остальным казалось совершенно недопустимым, что из еще одного Фрэнсиса Бэкона может получиться блестящий ученый. И никто не упускал случая сравнить Фрэнсиса с “настоящим” Бэконом, словно он был неудачной или сомнительной копией утерянного оригинала.
Со временем обида на шуточки по поводу имени потихоньку начала улетучиваться из сердца Фрэнсиса. Зато его все больше интересовала личность английского ученого, ставшего их причиной. Нынешний Бэкон буквально преследовал прежнего с той же навязчивой неутомимостью, с какой подросток каждый день старается обнаружить в своем отражении в зеркале малейшие признаки взросления. Было как-то неловко вычитывать в книгах собственное имя и в то же время знать, что оно принадлежит другому, но Фрэнсис упорно продолжал вникать во все подробности его жизненного пути и не уставал восхищаться его научными открытиями. Знакомясь со своим тезкой, он пришел к убеждению, что его собственная судьба, пусть даже по случайному стечению обстоятельств, неразрывно связана с этим человеком в результате если не переселения душ (такое вряд ли возможно), то по меньшей мере какого-то зова, донесшегося до него через века.
Он пришел к выводу, что его долг — продолжить каким-то образом дело этого человека, имя которого стало бессмертным. Наподобие сэра Фрэнсиса, юный Фрэнк увлекся наукой по многим причинам — из любопытства, в стремлении постичь истину, реализовать свой природный талант; но в глубине души он признавал, что главной движущей силой, как и для его предшественника, стала обида и злость на весь мир. Только опираясь на точные, надежные и неизменные математические данные, мог он противостоять непредсказуемому и неуправляемому вселенскому хаосу.
Однажды он проснулся с ощущением полной раскрепощенности и жажды деятельности. Необъяснимое состояние души заставило его сделать решительный шаг: отдалиться от чисто математической науки, переполненной абстрактными понятиями и не имеющими прикладного значения формулами, и ступить на более осязаемую и связанную с реальной жизнью почву физики. Такое решение хоть и не слишком порадовало мать Фрэнка, желавшую видеть сына инженером, но все же приближало его к тому, что ей казалось более понятным. Отныне он перестанет все время играть в цифры, вызывая у нее опасения по поводу его психического здоровья, и займется углубленным познанием элементов Вселенной: материи, света, энергии. Но вопреки надеждам матери Фрэнк не стал заниматься каким-то практическим делом вроде электроники, а увлекся ультрасовременным, менее всего разработанным и самым непрактичным направлением в физике: изучением атомов и совсем недавно созданной квантовой теорией. И вновь, как в математике, все здесь было не от мира сего, даже названия изучаемых Фрэнком объектов и явлений: частицы, силы, магнитные поля — звучали так же экзотично, как и математические термины.
Преодолев трудности науки и устояв под нажимом со стороны матери и отчима, Фрэнк через несколько лет блестяще защитил дипломную работу на тему о положительно заряженных электронах и с отличием окончил Принстонский университет. Ему исполнился двадцать один год, и его ожидало блестящее будущее; поскольку специалистов в этой области имелось раз, два и обчелся, учебные заведения сразу нескольких штатов пригласили его в аспирантуру для продолжения исследований. Бэкона особенно привлекало предложение Института перспективных исследований, находившегося там же, в Принстоне. Основан он был в 1930 году братьями Бамбергер, бывшими владельцами сети магазинов под тем же именем в Ньюарке. Уже очень скоро институт превратился в один из самых важных научно-исследовательских центров в мире. Достаточно сказать, что там работал Альберт Эйнштейн, решивший поселиться в США после победы нацистов на выборах в Германии, а также математики Курт Гёдель[15] и Джон фон Нейман[16].
Проходя осенью 1940 года по широким дорожкам Принстонского университета по направлению к зданию, где располагался кабинет заведующего факультетом, Бэкон не испытывал ни малейшего волнения, хотя знал, что декан вызвал его для важного сообщения.
Пожав Бэкону руку, декан пригласил его сесть, раскрыл обложку одного из многих скоросшивателей, разложенных перед ним, и, не поднимая глаз, стал выискивать нужные места в тексте.
— Та-ак, Фрэнсис Бэкон, ну конечно, кто же не знает этого имени? Очень хорошо… Summa cum laude[17]… "Прекрасная трудоспособность… Выдающиеся аналитические способности… Иногда проявляет нерешительность, зато отличный теоретик… В общем и целом, один из наиболее одаренных представителей нынешнего поколения…”. Каково? Сплошные положительные отзывы о вас, юноша! Это удивительно, просто удивительно! Благодаря рекомендации профессора Освальда Веблена руководство Института перспективных исследований сочло целесообразным включить вас в штатное расписание. (Бэкон не удержался и улыбнулся.) Нам, конечно, хотелось бы, чтобы вы остались у нас, но решающее слово за вами. Если предпочитаете перейти к нашим соседям, я не смею возражать. Хочу только предупредить, что там вас зачислят на должность ассистента, а не аспиранта… Знаете, что это означает? Может быть, хотите подумать еще или вы уже приняли окончательное решение?
— Я хочу принять предложение института, профессор.
— Так я и думал, — ответил тот.
Бэкон уже оценил все преимущества и недостатки такого шага. Хотя институт не позволял ему продолжить учебу в аспирантуре, зато у него появлялась возможность работать вместе с лучшими физиками и математиками мира. Для Бэкона это имело решающее значение.
— Ну что ж, очень хорошо, — добавил декан. — Значит, ничего не поделаешь. Сколько вам лет, юноша?
— Двадцать один.
— Вы еще очень молоды… Слишком молоды. У вас есть время для выбора, но не так много, чтобы терять его впустую. Возраст имеет первостепенное значение для ученых-физиков. Есть закон жизни, несправедливый, как все остальные, но вы должны постоянно помнить о нем: когда вам стукнет тридцать, вы перестанете существовать для физики… Перестанете существовать! Знаю это по собственному опыту…
— Спасибо за совет.
Бэкон в этот момент уже размышлял о встрече, назначенной ему профессором фон Нейманом на три часа во вторник. Декан вывел его из задумчивости словами:
— А теперь отправляйтесь, и удачи!