Вступление Натальи Ванханен и Татьяны Пигарёвой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2005
Перевод Наталья Ванханен
Стихи[1]
ОБРЕТЕННЫЙ РАЙ
“Многие мои тома я отдал бы за одно стихотворение Гильена”, — признавался Хорхе Луис Борхес.
“Наш самый изысканный лирический поэт”, — так отозвался о Хорхе Гильене замечательный испанский писатель Асорин.
“С самого начала он был учителем и для современников, и для нас, пришедших позднее. Гарсиа Лорка признал это первым; убежден, что я — не последний”, — утверждал Октавио Пас.
Что касается самого Лорки, то его отзывы о Гильене восторженны и многочисленны. Так, рассуждая о поэзии, он предлагает “назвать наугад — случай всегда безошибочен — несколько настоящих (как я это понимаю), истинных поэтов. Это Гильен…”[2]. Затем он назовет Салинаса, Рафаэля Альберти, Херардо Диего, Висенте Алейсандре, Луиса Сернуду, но первым безошибочный случай избрал именно Гильена.
А вот что Лорка пишет Гильену в письме: “Все сильнее я проникаюсь чистотой и красотой (да — Красотой) твоей поэзии, полной дивного чувства, такого понятного, но недостижимого. Я еще почитаю тебе наизусть твои стихи. Я читаю их друзьям и вижу, что стихи твои волнуют. Не правы те, что считают тебя головным поэтом. Твои стихи так естественны, что пробуждают дар слезный, если примешь их в сердце. Я восхищаюсь тобой и хочу, чтобы ты знал это. Тобой одним изо всей нашей молодой литературы я восхищаюсь безоговорочно”[3].
Лорка называет Гильена в числе трех своих лучших друзей, посвящает ему (вместе с Салинасом и Мельчором Фернандесом Альмагро) свою первую изданную книгу — “Песни”. Письма к Гильену он подписывает: “Твой верный друг и почитатель”, а о встречах вспоминает с неизменным восторгом: “Гильен — чудо. С ним я провел незабываемые часы”.
Отзывы Гильена о Лорке не менее эмоциональны: “Рядом с ним вы переставали ощущать жару или холод, вы ощущали только одно — Федерико”.
Критики впоследствии назовут прославленную плеяду испанских поэтов ХХ столетия — поколение 27-го года — “поколением Гильена — Лорки”.
Хорхе Гильен родился 18 января 1893 года в старинном испанском городе Вальядолиде. Некоторое время он учился в Швейцарии. Потом занимался филологией в Мадриде, жил в знаменитой Студенческой резиденции[4], где и познакомился со всеми яркими поэтами-сверстниками, а также с Хуаном Рамоном Хименесом, Антонио Мачадо, Асорином, Мигелем де Унамуно, Валье-Инкланом; слушал лекции Ортеги-и-Гассета. Повзрослевшему Хорхе Гильену довелось жить во Франции и преподавать в Сорбонне. “Я приехал в Париж в состоянии полной душевной смуты. А уехал оттуда через шесть лет, уверенно встав на свой путь: преподаватель, муж, отец”, — писал Гильен.
Именно во Франции он ощущает свое поэтическое призвание. Здесь он начинает писать стихи, которые в дальнейшем сложатся в главную книгу его жизни — “Песнопение”.
Основная внепоэтическая деятельность Гильена — преподавание. С 1929-го по 1930 год он читает лекции в Оксфорде, а затем на кафедре испанской литературы в Севилье. Ученики вспоминали, что его лекции были “произведением искусства”, “воплощением духа”, а сам он казался человеком не от мира сего. Что касается общественно-политических убеждений, то собственно политикой Гильен никогда не занимался. Тем не менее его как друга Лорки и Асаньи — первого президента Испанской Республики — механически зачислили в ряды “левых”. “Я либеральный демократ, в какой-то мере склоняющийся к социализму”, — скажет Гильен о себе на склоне лет.
Гражданская война резко и страшно ворвалась в жизнь этого поборника чистой поэзии: в 1936 году Гильен был арестован в Памплоне франкистами. Грозное обвинение — подозрение в шпионаже — не сулило добра. “Как невыносимо трудно было пережить те ночи, ведь убивать тогда было проще, чем не убивать. Для испанца убить другого испанца — дело патриотическое”, — будет вспоминать Гильен годы спустя. Ему повезло, он был выпущен и вскоре отправился в эмиграцию. Отношение к диктатуре было у поэта не столько политическим, сколько физиологическим: “О диктатуре не размышляют, ее или переваривают, или нет: это вопрос пищеварения. Я сразу понял, что не переварю”.
С момента отъезда в эмиграцию в биографии Гильена сменяются названия университетов, в которых он успешно преподает: Монреаль, Огайо, Гарвард, Сан-Диего, Мехико, Богота. Его американская известность до сих пор превосходит европейскую.
Разлука с Испанией, впрочем, не была слишком долгой. Уже в 1949-м поэт тайно навещает больного отца и проводит лето в родном Вальядолиде, в 1951-м посещает Мадрид, а в 1955-м получает в Севилье премию Латиноамериканской академии искусств.
Как это ни удивительно, уже в 50-е годы в испанские журналы начинают просачиваться подборки стихов Гильена. Не обошлось, правда, без курьезов.
Так, франкистская цензура запретила стихотворение Гильена “Маха и дон Франциско”. Стихотворение было посвящено великому поэту Золотого века Франциско де Кеведо, но для бдительных цензоров в стране был только один Франциско — Франко, а в таком контексте махи неуместны.
В середине 70-х Гильен возвращается в Испанию, живет в Малаге и, по свидетельству современников, становится центром притяжения лучших сил испанской культуры.
Всю свою жизнь Гильен пишет одну книгу — “Песнопение”, расширяя ее, добавляя новые стихи, но сохраняя свойственное ему восторженное приятие мира.
«Твой друг, почитатель и полюс, тебе противоположный», — так подписал Лорка одно из писем к Гильену. Действительно, эти два поэта — полюса одного творческого поколения. У Лорки каждая книга — иная, не похожая на предшествующие. Дар Гильена другой. Он, можно сказать, автор одного гигантского произведения, книги стихов, объединенной общим неизменным чувством. Поэт Педро Салинас, ближайший друг Гильена, сравнивал работу над “Песнопением” с “ростом дерева, которое, оставаясь неподвижным, ширится, разрастается, крепнет, достигает высот своими ветвями, дает все больше тени, радостно осеняя все большее пространство вокруг”.
Трагичный, несогласный с миром Лорка — и восторженный, принимающий мироздание Гильен. У одного сердце рвется от боли, у другого — от счастья. Кто-то из критиков тонко заметил: “Лорка подобен тореро: даже застегнутый на все пуговицы, он кажется обнаженным. Гильен же превращает свою искренность в тунику, проницаемую лишь для взгляда посвященных”.
Лорку в России давно знают и любят, Гильен же, высоко ценимый и в Европе, и в Америке, у нас почти неизвестен. На то несомненно есть свои причины.
Русская поэтическая традиция вырастает из боли и страдания. Воспитанный на русской культуре читатель, знакомясь со стихами Гильена, поневоле впадает в недоумение: да что же это такое? Он все время радуется! Это, конечно, прекрасно, только вот… нормален ли он?
Поневоле всплывает из Маяковского: “Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп”. Или цветаевский — бунт против мироустройства: “На твой безумный мир ответ один — отказ!”
Это нам понятно, это близко.
К одной из глав “Евгения Онегина” стоит эпиграф из Петрарки: “Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не больно”. Сам сумрачный климат России не способствует ликованию. Как обитающие в лесах племена индейцев способны различать до сорока разновидностей зеленого цвета, так мы — знатоки оттенков тени, сумерек. Ослепительный свет Средиземноморья, заливающий страницы стихов Гильена, режет нам глаза.
Впрочем, надо признать, мировосприятие Гильена — редкость в любой культуре.
Бездны ада изучены мировым искусством гораздо лучше кругов рая, а место вечного блаженства представляется вроде как даже скучным. Все хорошо, все нормально — о чем тут петь?
Хорхе Гильен — поэт нормы, певец рая. Его мир светозарен. Сам поэт полушутя вспоминал: “Один критик написал, что, впав однажды в депрессию, прочел “Песнопение”, и ему сразу полегчало. И добавил: “Рекомендую всем это чтение”. Словно дал предписание отпускать мою книгу в аптеках”.
Рай в настоящем всегда омрачен страхом утратить его: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Если в литературе и встречается рай, то это рай потерянный. Формы потерянного рая различны, но не столь уж многообразны: счастливое детство, юность, любовь, несбывшаяся мечта. Скажем, у Набокова таким раем становится Россия, которую ему больше не суждено увидеть.
У Гильена рай — обретенный. Его прекрасное мгновенье длится и длится, и ему ничто не угрожает. Разве что плавное перетекание в другое — еще более прекрасное.
Мир Гильена не то творится Богом на наших глазах — “и увидел Бог, что это хорошо”, не то заново обживается неким Робинзоном, приходящим в восторг и от острова, и от возведенной собственными руками хижины, и от крепкого частокола вокруг нее. Да и как не радоваться: только что вокруг царил бесформенный хаос, и вдруг невидимые атомы сложились в простые и добротные вещи, обрели смысл. Разве это не чудо?
Мир у Гильена “хорошо сделан”, “крепко сбит” и оттого прекрасен.
Эта добротность и благоустроенность гильеновского мира способна даже породить подозрение: а может, это обывательский буржуазный комфорт воспевается с таким пафосом? В конце концов, ведь и Робинзон, как известно, не что иное, как возведенный на пьедестал неунывающий буржуа. Именно так и воспринял эту восторженность Луис Сернуда, резко откликнувшийся на строки Гильена о ладно скроенном мире: “Нет, он не ладно скроен, но мог бы быть несколько лучше, если бы не этот ваш буржуазный конформизм”.
Человек иного склада и иного темперамента, замечательный поэт Луис Сернуда в данном случае несправедлив, поскольку с бытовых, социальных позиций подошел к тому, что Гильен рассматривает с точки зрения абсолюта. Гильеновский восторг перед совершенством мироздания сродни духовидческим экстазам великих испанских мистиков — Святой Терезы или Сан Хуана де ла Крус.
Книга недаром носит название с религиозно-мистическим оттенком — “Песнопение” (на русский язык это можно было бы перевести и как “Воспевание”, “Прославление”). Единение с абсолютом, приятие творения, преклонение и восторг перед величием сущего наполняют гильеновскую поэзию.
“Небесная механика” — таким было предварительное название книги. Перед нами некий точный, обретающий объемность чертеж, прекрасный в своем выверенном совершенстве макет Вселенной.
Поэзия Гильена — это мир чистых, залитых светом форм: кругов, конусов, плоскостей. Река не просто течет — она сама себя лепит на наших глазах. Чашка круглится, постепенно обретая свою выпуклую законченность, — словно возникает здесь и сейчас из белой пустоты листа.
Гильена по характеру видения сравнивали с Сезанном. Очень наглядно особенность живописи Сезанна показал выдающийся искусствовед Н. Н. Пунин, сказавший, что если потянуть за ветку сосны на картине Шишкина, то она оторвется вместе с иголками и корой, а ветка с картины Сезанна — вместе с куском неба. Как на картинах Сезанна нет различия между живым и неживым, материальным и эфемерным, а предметы слиты воедино с фоном, так и у Гильена не только живое и неживое, но и конкретное и абстрактное обретают равнозначное поэтическое существование.
И еще один художник, возможно, дает ключ к пониманию поэтики Хорхе Гильена, это современник поэта, итальянский живописец Джорджо Моранди. Его натюрморты — чаши, сосуды, бутылки, вазы, сотворенные из невесть какого материала, — являют только форму и свет, именно свет, а не цвет.
Европейцы говорят: дьявол прячется в мелочах. В поэзии Гильена дьяволу спрятаться негде: тут мир не измельчен на частные подробности. Обобщенные светозарные круги, кубы, конусы напрямую славят Высшую Силу:
Круглой чашки борта. Завершенность такая —
ты на радость уму!
Вот и кофе. Я миг настоящий приму,
мысли в круг замыкая.
За исключением бытового кофе здесь воспеваются те же совершенные геометрические формы, что и в сияющем дантовом «Рае». Умозрение то же. Не удивительно — Гильен изначально вдохновлялся “Божественной комедией”, только начал он сразу с райской вершины.
Позже, с годами, он еще спустится если не в ад, то в чистилище, написав поэтическую трилогию “Вскрик”, в которой к утверждению, что мир хорошо сделан, добавится горькая поправка: мир людей сделан плохо и, вероятно, таким и пребудет.
Увидят свет и другие книги Гильена. Однако главным его творением останется “Песнопение”. На титульном листе полного и окончательного издания, четвертого по счету, стоят даты начала и завершения работы: “Трегастель, Бретань, 1919-1950 Уэлсли, Массачусетс”.
А между ними — вся жизнь.
Лауреатом Нобелевской премии из поколения Лорки — Гильена станет в 1977 году поэт Висенте Алейсандре. Критика будет единодушна — это премия всему блистательному поколению 27 года. Будет и много недовольных: почему не Гильен, это было бы справедливее! Сам поэт относился к премиям без особого трепета: есть — хорошо, нет – не важно. Впрочем, у него их было немало: премия Этна-Таормина (1961), премия Сервантеса и Римской академии (1977) и многие другие.
Хорхе Гильен прожил почти век. В его случае долголетие выглядит естественным следствием жизни. Был ли он сам так же безоблачно счастлив, как звучат его строки?
Думается, ответ, как всегда, в стихах поэта: “Я мучился. Это не важно”.
ТАМ, ЗА ГРАНЬЮ
(фрагмент IV)
Балкон, стекло, вода,
и стол, и книжек груда.
И только-то? Ну да.
Обыкновенность чуда.
Материя, сырье,
из атомов в наличье
слепившая свое
конкретное обличье.
Окольной ли тропой,
а может, напрямую
здесь атомы толпой
прорвались в жизнь земную.
Всех тайных сил запас
тут празднует победу,
вот в этот миг, сейчас,
во вторник или в среду.
Из хаоса прийти —
нет, не деталью мелкой —
Явленьем во плоти:
циновкой и побелкой!
ДРУЗЬЯ
Друзья. И только. Темный лес окрест.
Открытость, ясность — разве надоест?
Любовь, которой клятвы ни к чему,
ты нас возносишь всех по одному
и вместе, враз. И плещутся слова
о берег, беззаботны и легки,
и зеленеет берега трава,
и зеленеет ленточка реки.
Миг вольного паренья, час отрады:
досуг, душа, открывшиеся клады!
БЛАГОСЛОВЕННОЕ КРЕСЛО
Блаженно, благословенно
старинное кресло! В доме
ты память в полном объеме
и знак, что все неизменно,
незыблемо и нетленно,
что прочностью мир отмечен,
добротен, небыстротечен
и крепко сбит, и любое
мгновенье шумит в прибое —
прибой спокоен и вечен.
АРИАДНА, АРИАДНА
Те кручи облаков над кругом кроны —
неужто только сонное виденье?
По кучевому облаку забвенья
бреду сквозь явь, и оживают склоны.
Куда? Зачем? Осенних веток стоны,
гнезд густонаселенное кипенье.
Прощаюсь с октябрем без сожаленья,
в апрель вхожу, весною обновленный?
Лишь для тебя, всесильной формы царство,
что в слово светозарное одета,
претерпеваю в хаосе мытарства.
Неужто в этом мировом избытке
не удостоюсь даже тени света?
О, Ариадна, дай мне кончик нитки!
КОНЕЦ СТРАСТНОЙ СУББОТЫ
День субботний.
Свет с небес!
С нами чудо из чудес.
Обрети весну свою!
Аллилуйя бытию!
Сам Спаситель был спасен
и в сиянье вознесен.
Аллилуйя, свет зари!
Как сияет, посмотри!
На гигантских парусах
сто Америк в небесах.
Полно смерти нас пугать.
Там, за жизнью — жизнь опять.
Нас надежда позвала.
Слава! Слава и хвала!
Здесь Он принял свой венец.
Нас собой закрыл Творец.
Божий свет нам подал знак:
погляди — сияет мрак!
Праздник правды и любви,
день сегодняшний — живи!
Луч, пронзающий насквозь,
что обещано — сбылось!
И распахнуты сердца,
ликованью нет конца.
Так! Воистину! Воскрес!
Громом "да!" гремит с небес.
Обрети весну свою!
Аллилуйя бытию!
День субботний.
Божий рай!
Душу радости отдай.
ТОПОЛЯ У РЕКИ
Антонио Мачадо
Серо, бело, склон скалистый.
Бег реки в неясном свете.
Ливня профиль серебристый
в тополином силуэте.
Кто-то ходит у потока
с одиночеством в союзе,
или тополь одиноко
никнет с музыкою к музе?
А река торит и лепит
за излукою излуку.
Тополиный легкий лепет
не дает угаснуть звуку.
И водой зеленой дышат,
зеленея, в небе кроны.
Их дыханье путник слышит
над водой бродя зеленой.
Впрямь блажен обретший отдых,
вдоль реки скользящий тенью,
отраженья сея в водах,
в листьях — трепет и смятенье.
ПОЛДЕНЬ НА ЧАСАХ
Сказал я: диво это
достигло полноты.
Серебряного цвета
дрожащие листы.
Любовь что шар в зените
в высоких небесах,
и птица на раките,
и полдень на часах.
И птичий голос реял,
и слушал белый свет,
и самый малый плевел
узнал, что он воспет.
А посреди творенья,
в основе бытия
был я, мой слух и зренье —
вот эта жизнь моя,
вся высота итога,
всей полноты размах,
и мир дозрел до Бога,
и полдень на часах.
ЗА СТОЛОМ ПОСЛЕ ЗАСТОЛЬЯ
Здесь солнца доверительней тепло.
Рубен Дарио
энергия нормальности…
Альфонсо Рейес
На сияющей скатерти в отсветах дня
хрусталя естество
и червонного золота луч сквозь него:
этот свет — для меня!
Подведенье итога. Луч медлит в минуте
так знакомо и сладко!
Я вверяю себя целиком, без остатка
цвету, контуру, сути.
Упоение мыслью, меняющей формы:
обращаясь друг к другу,
мы заветное счастье пускаем по кругу —
воплощение нормы.
Сколько лето дает — и пьянит, и дурманит
полновкусием пира!
И надежда лежит в основании мира —
это прочный фундамент.
Луч с лучом говорящий, сверкающий срез.
Позабыл про дела
день, играющий радужным блеском крыла —
гранью божьих небес!
Тронуть солнце в прозрачных глубинах кристалла —
о высокое право!
Озаренных стаканов веселая слава —
вот она, воссияла!
Рядом трубки дымок, силуэт выбирая,
лепит плотность из света.
О негромкая слава застолья — примета
потаенного рая!
Растекается время, паря в настоящем.
Дружба — праздности зданье.
Если это не вся полнота обладанья,
что полнее обрящем?
Круглой чашки борта. Завершенность такая —
ты на радость уму!
Вот и кофе. Я миг настоящий приму,
мысли в круг замыкая.
Сладость жизни, томящая в каждой детали,
что ни миг — хороша!
Ты куда, возносясь, отлетаешь, душа
вечереющей дали?