Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2005
Павел Хюлле[1]
От редакции
В знаменитой многостраничной «Волшебной горе» Томаса Манна есть одна-единственная фраза, побудившая Павла Хюлле написать целый роман под названием «Касторп»; эта фраза — «Позади остались четыре семестра, проведенные им [Касторпом] в Данцигском политехникуме…» — вынесена в эпиграф. Хюлле живет в Гданьске (до 1918 г. — Данциг), этот красивый старинный город — полноправный персонаж всех его книг, и неудивительно, что с юности, по собственному признанию писателя, он «сочинял» события, произошедшие у него на родине с героем «Волшебной горы». Польский роман — словно пропущенная Манном глава: пережитое Гансом Касторпом в чужой земле потрясло впечатлительного молодого человека, многое в нем изменило и определило какие-то черты его характера и дальнейшего поведения, запечатленные на страницах немецкого романа.
Автор задал себе очень трудную задачу: его Касторп обязан был соответствовать манновскому образу, но при этом нельзя было допустить, чтобы повествование померкло в тени книги великого немца. И Павел Хюлле, как считает польская критика, со своей задачей справился. Авторитетный критик Михал Табачинский увидел в осуществленном Хюлле замысле нечто среднее между «авторской гордыней (могу не хуже Манна) и смиренностью (подражание как форма преклонения — вещь известная, а преклонение требует смирения)» и заключил: «Смиренность выказана по отношению к достойному образцу, а гордыня безусловно оправданна».
Этим кратким вступлением мы здесь ограничимся. Но в одном из ближайших номеров журнала будет опубликована запись беседы с Павлом Хюлле и известным польским писателем, переводчиком и режиссером Антонием Либерой, побывавшими в гостях у «Иностранной литературы». В Москву они приезжали на книжную ярмарку «Non-fiction» по случаю презентации русских переводов их книг: «Мерседес-бенц» Хюлле и «Мадам» Либеры. Любопытно, что выход «Касторпа» в Польше спровоцировал переписку этих двух писателей — «Письма о Касторпе», впоследствии опубликованные журналом «Пшеглёнд политычны».
«Позади остались четыре семестра, проведенные им в Данцигском политехникуме…»
Томас Манн
«…Именно то обстоятельство, что это уже было, придает повторению новизну».
Серен Кьеркегор
I
Прежде чем осуществить это намерение, которое — чего уж тут скрывать — звучало в его юной душе отчасти как призыв к великим, хотя пока еще неопределенным свершениям, он имел долгую беседу с консулом Тинапелем. Тучный добрейший старик поначалу не мог понять простой идеи обучения на Востоке, а когда Ганс Касторп разъяснил ее, так сказать, философски, применив простой метод аналогий, дядюшка поднялся с дивана и, расхаживая взад-вперед по гостиной, произнес нечто вроде политической речи. С необычной для его флегматичной натуры экспрессией консул в нескольких фразах изложил краткую историю мира, Европы и, наконец, самой Германии; для Востока как такового в этой схеме высокие ноты вообще не предусматривались.
— Все твои сравнения, — сказал он, внезапно остановившись у окна, — хоть и отвечают позиции человека нашего круга, неуместны. Времена, когда наши предки отправлялись в Таллин, Ригу, Кёнигсберг или Данциг, безвозвратно миновали. Да, ты не собираешься открывать дело или рядиться в рыцарские доспехи, поскольку хочешь строить корабли. Но какой там у них может быть политехникум? Наверняка скверный, мой дорогой, — скверный, ибо что это за учебное заведение, которого еще несколько лет назад не было и в помине? А кроме того, — тут консул Тинапель, почти прижавшись лицом к оконному стеклу, по непонятной Касторпу причине понизил голос, — следует избегать ситуаций, в которых хаос грозит поглотить формы, созданные с огромным трудом.
Все это, вместе взятое, было до того поразительно, что не привыкший к такой горячности старика Касторп следил за его движениями и словами с полуоткрытым ртом, отчего казалось, будто у него перехватило дыхание. Наконец, преодолев робость, он обратился к консулу:
— Дорогой дядя, ты говоришь со мной так, будто я собрался на войну или по крайней мере в далекие и опасные края, возвращение из которых хоть и возможно, но маловероятно. Я же считаю, что те места, куда без труда добираются по железной дороге и с которыми имеется регулярное пароходное сообщение, не могут быть опасными. Ты думаешь, я ошибаюсь?
— Софистика, мой дорогой, — консул отвернулся от окна и внимательно посмотрел на Касторпа, — софистика, столь типичная для молодости, а также отсутствие опыта — все это заставляет меня умолкнуть, ибо я не вижу смысла в том, чтобы и дальше высказывать свои соображения. Я отнюдь не собирался и не собираюсь влиять на твои решения. Да, мой дорогой, мне только хотелось тебя предостеречь. И не от какой-то конкретной опасности, которая всегда и везде подстерегает путешественника. Это всего лишь, так сказать, духовный совет, продиктованный заботой старого и расположенного к тебе человека, опасающегося, как бы ты не упустил ту нить Ариадны, которую держишь в руках.
При последних словах дядя снова повернулся лицом к окну — можно было подумать, будто перед стоящим в глубине сада домом Тинапелей, в той стороне, где была река, произошло что-то необычайное, заставившее консула прервать разговор с племянником и переключить все внимание на это событие. Однако ничего подобного на лужайке, разумеется, не произошло, и Касторп, еще больше, чем минуту назад, удивленный дядиным поведением, поднялся с кресла, подошел к окну и, встав рядом с консулом, сказал, поглядывая на реку и уходящий вдаль городской питомник роз:
— Дорогой дядя, ты расстроился? Если б я мог предвидеть, что моя идея отправиться на Восток так тебя взволнует, я бы, возможно, изменил планы или же, — тут молодой человек издал характерный смешок, — скрыл от тебя истинную цель поездки.
— Неслыханно! — Консул забарабанил пальцами правой руки по подоконнику. — Поразительно! Видишь, к чему это все приводит?! В нашем доме у тебя никогда не было нужды лгать, а тут хватило самой идеи поездки, пока еще без конкретных деталей, чтобы в твоей голове родились ужасные мысли, недостойные ни твоей фамилии, ни традиций всей нашей семьи! — Консул Тинапель отвернулся наконец от окна и пытливо взглянул в лицо юноши. — Ты и вправду мог бы меня обмануть? Чему же нынче учат молодых людей в гимназиях?! В мое время само упоминание о чем-либо подобном было бы немыслимо — ты это понимаешь?
Ганс слегка наклонил голову в знак того, что замечания дяди он, естественно, принимает со всей серьезностью. И все же ему хотелось ответить консулу, что идею обучения на Востоке он понимает совершенно иначе, нежели дядя соизволил ее понять, по-видимому превратно или слишком поверхностно истолковав ироническое заявление юного родственника. Оставался еще финансовый вопрос, о чем они даже не вспомнили: курс наук на Востоке в совершенно новом учебном заведении был вдвое дешевле благодаря правительственным дотациям, что для Касторпа не могло не иметь значения: он, правда, не знал ограничений в гостеприимном доме Тинапелей, однако рента с капитала, унаследованного им от деда и отца, была довольно скромной. Впрочем, ничего этого он объяснять не стал и сказал только:
— Нить Ариадны? Хаос? Решительно не понимаю, дорогой дядя, где тут связь с моим пребыванием в Данциге. Я полагаю, что на тамошних улицах люди одеты так же, как здесь, на верфях строят ничуть не худшие, чем у нас, суда, днем люди, как и мы, любят сидеть в кафе, читают книги и ходят на концерты… словом, если позволишь, спрошу тебя прямо: почему, судя по твоим высказываниям, я должен попасть в какой-то странный и вдобавок опасный лабиринт? Белые пятна давно уже исчезли с наших карт.
— Ты оптимист, как и твой дед. — Чело консула Тинапеля вдруг прояснилось. — А что касается лабиринта и нити, которую каждый держит в руках, я имел в виду молодость, в том числе и твою. Подумай, пожалуйста, как легко свернуть с однажды избранного пути. Ничего не значащее слово, минутная слабость, малейшая оплошность могут полностью зачеркнуть плоды многолетних стараний. Просто на Востоке такое чаще случается, хотя рационально этого не объяснить. Мне очень хочется, мой дорогой, чтобы ты об этом знал и помнил, и желаю тебе там быть столь же решительным, как здесь. Наш дом всегда для тебя открыт. Знай, я отношусь к тебе точно так же, как к собственным сыновьям.
Последнюю фразу консул Тинапель произнес, положив руку на плечо племянника, отчего она прозвучала почти как библейское благословение. Или, по крайней мере, такой оттенок хотел ей придать сам дядя. Высказавшись, он немедля извлек из кармана сюртука большой клетчатый носовой платок и вытер глаза, под которыми, впрочем, Ганс Касторп не увидел ни единой слезы.
В стремительно полетевшие затем один за другим сентябрьские дни, когда на Эспланаде уже появились зрелые каштаны, а над крышами Биржи и Дома Ганзы[2] — настоящие осенние кучевые облака, занятый сборами в дорогу Ганс Касторп не нашел времени мысленно вернуться к разговору с дядей, хотя прекрасно понимал, сколь сильно нарушила эта беседа домашний уклад консула Тинапеля. Переписка с госпожей Вибе, у которой Ганс намерен был жить и столоваться, покупка запаса белья в лучших магазинах, пополнение гардероба, требовавшее ежедневных, если не по два раза на дню, визитов к портному, наконец, помещение части своих сбережений в выбранный с учетом всех его данцигский Зерновой банк, а также составление списка необходимых туалетных принадлежностей, без которых не обойтись в далеком городе, — все это поглотило Ганса Касторпа целиком.
Перед ним также стояла некая дилемма, о которой мы можем снисходительно сказать, что причиной тут был юный возраст нашего героя, а также — в немалой степени — его трезвый, хотя и не лишенный сентиментальности склад ума. Вопрос состоял в следующем: какой путь избрать для предстоящей поездки? Будущий кораблестроитель ни минуты не сомневался, что наиболее подходит в данных обстоятельствах корабль, лучше всего торговое судно, где лишь несколько кают отведено пассажирам. С другой стороны, раздумывая, не стоит ли отдать предпочтение железной дороге, и внимательно изучая расписание, он не мог отделаться от воспоминания, которое раз за разом возвращалось к нему, склонившемуся над картой, перед тем как лечь спать: отец и мать стоят на залитом светом газовых фонарей перроне берлинского вокзала, где уже ждет поезд, отправляющийся на балтийский курорт. День, проведенный в столице, полон был солнца, звуков военного оркестра, пузырьков лимонада, скрежета гостиничного лифта и гула бесед, которые отец вел с несколькими солидными торговцами на террасе кафе. Ганс Касторп так и не узнал, поехали ли они тогда через Берлин в связи с делами отцовской гамбургской фирмы или для того, чтобы проконсультироваться с мировой знаменитостью — профессором Ландау, который прописал матери какие-то экзотические капли. Однако воспоминание о том путешествии было столь живым и ярким, что вытесняло несущественные мелочи. Спальное купе, освещенное тусклой электрической лампочкой, словно сказочный сундук перемещалось в ночи. Из этой ночи и выплывали, чтобы навсегда уже застрять в памяти, образы: окна домов в центре города, силуэты людей, походившие на вырезанные из черной бумаги фигурки, пустые перроны провинциальных станций, одинокие домики путейцев, наконец, вуаль предрассветного тумана, в воспоминаниях всякий раз превращающаяся в ослепительную белизну песчаных дюн, среди которых маленький Касторп провел тогда две счастливейшие недели лета.
Итак, выбор был нелегким: за путешествие морем говорил профессиональный долг, ощущаемый, впрочем, довольно смутно, зато железная дорога сулила будущему кораблестроителю известное удовольствие от погружения в давно прошедшее время, этакий плюсквамперфект. В конце концов он остановился на первом варианте и, запасшись билетом Северогерманского пароходного общества «Ллойд», двадцать восьмого сентября поднялся по трапу «Меркурия», который, приводимый в движение современной паровой машиной, взял курс на Гданьск, разрезая седые морские волны со скоростью одиннадцать узлов. Когда за кормой судна для перевозки малых грузов исчезли краны гамбургского порта, стоящий у поручней пассажир Ганс Касторп ощутил непривычное волнение. Он впервые покидал родной город не по случаю летних или зимних каникул, а для того, чтобы изменить ход жизни. Об этом он и размышлял, глядя, как могучая сила гребного винта без устали взбивает темную массу воды. Бурлящий кильватер тянулся за кормой «Меркурия» не менее сотни метров и исчезал где-то вдали, поглощенный стихией.
Было в этом безустанном движении какое-то тревожное постоянство, покой, достигающийся высочайшим накалом преображения: ведь в полумиле за кораблем вода выглядела так, будто вовсе не была минуту назад вспахана многотонной стальной громадой, созданной человеком. Наблюдение это, при всей своей банальности, поразило Ганса Касторпа. Не таково ли земное бытие? Непрерывное движение прекращается вдруг в некой точке горизонта, не оставляя следов, — и всё. Пасторы, правда, в таких случаях говорят о вечности, философы — о памяти, осиротевшие родственники ставят надгробия и вспоминают усопших, но все это нужно живым и сути вещей не меняет; мы уходим бесследно и безвозвратно. Размышляя так, стоящий у поручней юный путешественник не без удивления обнаружил, что в душе у него звучит мрачная, пессимистическая мелодия, как никогда еще прежде упорно не желавшая покидать. Похожая на музыкальный пассаж в минорной тональности, мелодия эта эхом отразившись невесть от чего, возвращалась подобно волне. Но Касторп обнаружил еще кое-что: ему почему-то ничуть не хотелось гнать от себя этот мотив, напротив — он с удовольствием в него вслушивался.
— Попрошу надеть пелерину! — зычный голос обрушился на юного пассажира, перекрывая шум волн. — Этих маленьких капелек не видишь и не ощущаешь, но через минуту вы промокнете насквозь — воспаление легких обеспечено. А у нас здесь врачей нет.
Отразившееся на лице Касторпа изумление, вероятно, было таким неподдельным, что на щербатой физиономии боцмана мелькнула улыбка, и он деловито добавил:
— Пелерины пассажирам выдаются возле офицерской кают-компании — вам об этом не говорили? Ну да, мы не держим специального офицера, чтобы вас обслуживать.
Сказав так, боцман повернулся на пятках и, не дав пассажиру возможности хотя бы коротко что-нибудь ответить, направился на левый борт, легко перескакивая через уложенные под кабестаном свернутые тросы. Касторп в своей куртке из шотландской шерсти воспаления легких не боялся, однако вынужден был признать правоту боцмана: влажность с каждой минутой увеличивалась, и лучше было поскорее покинуть палубу, нежели расспрашивать про пелерину.
Таким образом, наш путешественник прервал свои юношеские размышления, и очень вовремя, поскольку, когда он уже спускался по узкой лесенке в каюту, раздался громовой голос колокола, призывающего пассажиров на первую совместную трапезу.
Пассажиров, включая Касторпа, было четверо. Мадам де Венанкур направлялась в Гданьск, где ее супруг вот уже десять лет безуспешно пытался вернуть загородную усадьбу, принадлежавшую его французским предкам. В Гамбурге, куда мадам де Венанкур прибыла из Бордо на голландском судне, она пересела на «Меркурий», привлеченная сходной ценой билета. Кьекерникс представлял бельгийскую деревообрабатывающую компанию, хотя сам был голландцем, о чем не преминул незамедлительно сообщить. А пастор Гропиус, проведя двадцать лет среди чернейших из черных племен банту, год скитался по Германии в поисках прихода, пока наконец не получил предложение отправиться в деревушку на высоком холме, откуда — как заверил его в письме советник консистории Холле — в погожие дни видны готические башни древнего Гданьска.
Всех весьма любезно, хотя и сдержанно, приветствовал капитан «Меркурия» господин Матиас Хильдебрандт, после чего, сославшись на дела, удалился. Были поданы жирный бульон с лапшой, солидный кусок отварного мяса под соусом с хреном, картофель, брюссельская капуста, тушеная морковь с горошком, квашеная капуста. Мадам де Венанкур прихлебывала французское vindetable[3], которое стюард, выполняя ее настойчивое пожелание, часом раньше поставил в графине на стол, дабы оно достигло должной температуры. Ганс Касторп, как и пастор Гропиус, удовлетворился не самым лучшим сортом пльзеньского. Только торговец Кьекерникс явился к столу с собственным напитком. Это была ввозимая из Китая рисовая водка, которую представитель деревообрабатывающей компании наливал из зеленой бутылки во внушительных размеров чарку и выпивал залпом после каждого добросовестно прожеванного куска.
Все, кроме Ганса Касторпа, говорили громко, как будто только что начавшееся путешествие привело их в состояние эйфории, благодаря чему случайные попутчики разом превратились в веселую компанию школьников, на время экскурсии освобожденных — конечно, в разумных пределах — от строгих правил, установленных в стенах школы. Мадам де Венанкур беззастенчиво называла прусских судейских бандой тупиц. Кьекерникс сообщил присутствующим, что город, в который они направляются, — провинциальная дыра, доказательством чему может служить хотя бы отсутствие там приличного театра. Пастор Гропиус отыгрывался на иезуитах: их миссия привела к тому, что черная паства, отвергнув не только аугсбургско-евангелическое вероисповедание[4], но и вообще христианство, спалила дома всех белых, чем, естественно, воспользовались лицемерные англичане, беззаконно заняв чужую территорию. На минуту английская тема объединила всю троицу. Для госпожи де Венанкур идеал джентльмена был вымыслом островной мегаломании: она встречала многих англичан, и ни один не обладал понастоящему хорошими манерами. Кроме того, английские поэты чересчур разрекламированы. Кьекерникс отмечал невероятное фарисейство и коварство британцев, прибавляющихся торговлей опиумом в азиатских водах. Гропиус полагал, что англиканская церковь так никогда и не была всерьез реформирована и рано или поздно, сколь фантастически это ни звучит, вернется в лоно папства. В этот момент у Ганса Касторпа в гортани застрял маленький хрящик, и он — вне всякой связи с разговором — закашлялся.
— А вы, молодой человек, что скажете? — Кьекерникс перегнулся к нему через стол. - Каково ваше мнение?
— У меня, — отхлебнув глоток пива, ответил Касторп, — собственно, нет никакого мнения. Вы говорите о столь разных вещах, что все это, право же, трудно охватить, а уж тем более объединить. Да и, боюсь, вы скорее ждете подтверждения своих доводов, нежели желаете услышать суждение нового участника дискуссии. Так вот: я не специалист по торговле опиумом. Не знаю, каковы основы англиканской церкви. Что же касается джентльменов: мой отец, у которого были обширные торговые связи с Англией, утверждал, что у англичан манеры лучше, чем у нас. Вас это удовлетворяет?
— Стало быть, вы на их стороне, — мадам де Венанкур устремила на Ганса Касторпа многозначительный взгляд. — Я это сразу почувствовала!
— Если вы католик, прошу меня простить за мою, возможно чрезмерную, горячность. Но относительно иезуитов я своего мнения изменить не могу: это волки в овечьей шкуре, — вмешался пастор Гропиус. — Поверьте, англичане — иезуиты политики, и все мы в этом скоро убедимся.
— Так уж получилось, — спокойно произнес Касторп, глядя на Гропиуса, — что мы с вами одного вероисповедания. Отвечая же на ваш вопрос, — обратился он к француженке, — позволю себе заметить, что современный человек, пользующийся благами прогресса и науки, должен быть свободен от предрассудков. Что может быть несправедливее, чем приписывать соседям все самые ужасные качества? Вам, безусловно, известно, как умеют прохаживаться насчет французов мои соотечественники, не говоря уж об англичанах.
— Вы рассуждаете как философ, — Кьекерникс опрокинул чарку и вытер губы салфеткой. — Согласен, теоретически вы правы, но на практике это не подтверждается.
— Я еду в Гданьск, — Касторп не позволил сбить себя с толку, — чтобы изучать кораблестроение. В сфере человеческой мысли, где рождаются технические изобретения, нет, да и быть не может предубежденностей, подобных тем, о которых вы, господа, говорите. Если бы не Уатт и Стивенсон, мы бы до сих пор плавали под парусами. Галилей совершил величайшие открытия благодаря голландским оптикам. Пастер изготовил свою вакцину не только для французов. А Мальпиги[5]? Левенгук[6]? Ньютон? Лейбниц? Ломоносов? Вы только представьте: кто-то отвергает замечательное изобретение или эпохальное открытие лишь потому, что сделавший его ученый принадлежит к нелюбимой нации! Это ли не абсурд? Куда бы зашло человечество, если бы руководствовалось этим принципом? То же самое, насколько я понимаю, относится к бессмертным произведениям искусства. Разве, слушая Моцарта, нам необходимо помнить, что он был австрийцем? Соната Скарлатти прекрасна не потому, что он был итальянцем.
Признаемся, дорогой читатель, что это было первое публичное выступление Ганса Касторпа, если не считать давно уже забытого доклада в гимназии под названием «Чем мы обязаны древним грекам», за который он получил отличную оценку. Сейчас, за столом в офицерской кают-компании «Меркурия», после того как отзвучали последние слова о сонате итальянца, воцарилась напряженная тишина, нарушаемая лишь равномерными вздохами паровой машины, постоянно доносящимися из машинного отделения. Стюард подал десерт, кофе, чай и пирожные.
— Браво! Превосходно! — раздался хрипловатый голос за спиной собеседников. Все обернулись. На пороге кают-компании стоял первый механик «Меркурия» Томас Фидлер. Его прямая осанка, седая, безукоризненно подстриженная борода, открытый ясный взгляд голубых, чуть выцветших глаз, наконец, мундир, который, казалось, подчеркивал его достоинства, — все это произвело на собравшихся неотразимое впечатление: можно было не сомневаться, что перед ними человек совершенно незаурядный.
— Простите, господа, — офицер представился, назвав полностью имя и фамилию, — но я услышал последние фразы вашей беседы. Этот молодой человек, — он кивком указал на Касторпа, — не только наилучшим образом показывает себя, но и прекрасно характеризует тех, кто формировал его ум и душу. Я, правда, не разбираюсь в искусстве, но знания, техника и прогресс убедительно доказывают, каким путем мы должны идти, чтобы заслужить право именоваться homosapiens. А теперь о приятных обязанностях, — улыбка первого механика была необычайно обаятельной. — Приглашаю вас после десерта полюбоваться нашим сердцем, то есть силовым агрегатом.
Мадам де Венанкур отказалась, сославшись на легкую мигрень, которая в грохоте и горячем воздухе нижней палубы могла усилиться. Кьекерникс уже повидал столько машинных отделений, что предпочел экскурсии кофе и сигару. Пастор Гропиус же, хотя и высоко ценил деятельность людей, занимающихся тяжелым физическим трудом, — что он подчеркнул, низко склонив голову и адресуя этот поклон Томасу Фидлеру, — никогда не смешивал духовных дел, каковые были ему предназначены, с материальной стороной человеческого существования и посему подчеркнуто вежливо отказался. Таким образом, Ганс Касторп, ополоснув пальцы в поданной стюардом мисочке с водой, поблагодарил сотрапезников и спустился с первым механиком в чрево судна.
Эскапада была во всех отношениях поучительной. Выросший в атмосфере портового города, наш герой охотно посещал торговые суда, которые со времен его детства успели преобразиться из парусных в паровые. Он, правда, повидал уже немало силовых установок, знал их устройство, наслушался исчерпывающей информации, но возможность увидеть могучие шатуны, которые огромными лапищами размеренно поворачивали коленчатый вал, поглядеть на котлы высокого давления с дрожащими от напряжения манометрами, услышать неумолчный шум и грохот порабощенной человеком мощи, словом, побывать в глубине этого сердца в открытом море, во время неустанной работы всех механизмов, — такая возможность сулила приобретение нового опыта, несравнимого с тем, что давало наблюдение подобных конструкций в бездействующем состоянии.
Инженер Томас Фидлер оказался дельным проводником. Очевидных вещей не объяснял. Хоть и держал в памяти все данные, не обрушивал на гостя каскады цифр. Там, где считал нужным, замедлял шаг, чтобы дать необходимые пояснения, делая особый упор на задачи, которые во время практики могут быть поставлены перед студентом. Еще он очень увлекательно рассказывал об исследованиях, проводимых в научных учреждениях, где решались насущные прикладные проблемы. Когда первый механик «Меркурия» излагал Касторпу свои соображения о выносливости материала или о сокращении энергетических затрат, видно было, что у него душа ученого. Но не только это расположило к нему будущего инженера. В котельной, куда они зашли уже под конец, Фидлер указал Касторпу на двух кочегаров, засыпавших уголь в жерло печи. Их труд, страшно тяжелый и неблагодарный, по мнению механика, заслуживал не только уважения, но и пристального внимания. Каждый взмах лопатой, полуоборот тела, перенос центра тяжести с одной ноги на другую — все это проделывалось в соответствии с законами физики, что позволяло исключить излишние движения, зря расходующие драгоценную энергию. А ведь эти люди — простые, необразованные — не пользовались никакими расчетами или теориями. Они, вероятно, удивились бы, если б им сообщили, что их эффективность, то есть отношение затраченной энергии к полученной, значительно выше, чем у окружающих механизмов.
— Об этом знал уже Леонардо, — Томас Фидлер завершал свой рассказ на трапе, по которому они взбирались на верхнюю палубу. — Он знал, что человеческое тело — самый совершенный и самый сложный механизм, какого человеку никогда не создать. Поэтому я и хотел в молодости изучать медицину. Угадайте, что тогда мне сказал отец. «Трупы кромсать ты не будешь». — Они уже стояли на палубе, с удовольствием вдыхая свежий воздух. — Ха-ха, трупы кромсать не будешь, — повторил первый механик «Меркурия» и внимательно посмотрел на Касторпа. — Надеюсь, ваш отец одобряет ваш выбор. Я не ошибаюсь, не так ли?
— Мой отец довольно давно умер. Трудно сказать, как бы он к этому отнесся. Сам он был купцом. — Ганс Касторп на секунду заколебался, следует ли продолжать. — В последние годы жизни он потерял интерес к своему делу.
— Понимаю, — ответил механик. — Тем большего уважения заслуживают ваши намерения. Вы наверняка их осуществите. А я, между тем, заступаю на вахту, так что до свидания, — он крепко пожал молодому человеку руку. — И не позволяйте сбить себя с толку таким людям, как ваши попутчики. На суше они встречаются на каждом шагу, помните это и держитесь от них подальше.
Ганс едва успел поблагодарить механика, скрывшегося за дверью рубки. Инженер-офицер Томас Фидлер произвел на него сильное впечатление, и даже несколько лет спустя, заканчивая обучение в Геттингене, Касторп вспоминал его самого и его слова. Однако не будем опережать события: читатель имеет право узнать кое-какие подробности об ужине, который вечером ждал нашего путешественника.
Кьекерникс еле держался на ногах. Он ввалился в кают-компанию позже всех, с багровым лицом, и, пытаясь сесть на свое место, чуть не врезался головой в стол, когда неожиданно взобравшийся на гребень волны пароход стал падать оттуда долго и неторопливо, как оперенный воланчик. Мадам де Венанкур возмущалась Северогерманским пароходным обществом «Ллойд». Как они могли нанять стюардов, которые не только не говорят, но ни слова не понимают по-французски! Пастор Гропиус же, тихий и спокойный, уговаривал сотрапезников перед едой прочитать молитву, ибо благодарение за дары Господни — одно из прекраснейших предназначений человека. В конце концов, не найдя желающих, он прочитал молитву сам и принялся уплетать шницель с салатом по-тоскански. Касторп молчал, уткнувшись взглядом в тарелку. Даже малоопытный наблюдатель заметил бы, что этому пассажиру, мыслями витающему где-то далеко, хочется только одного: поскорее утолить голод и отправиться в свою каюту, где его уже ждет застланная койка. Вопреки своим правилам, он ел быстро и беспорядочно, сразу наложив на тарелку шницель, салат, тушеную капусту и маслины: из-за качки все это ездило туда-сюда по фаянсовой тарелке. Он уже почти заканчивал, когда Кьекерникс, не дотронувшийся до еды, но то и дело прикладывавшийся к китайской водке, произнес, вытянув в его сторону указательный палец:
— Прекрасно, молодой человек! Ты собираешься получить образование и даешь нам советы! А задумывался ли ты когда-нибудь об источнике нынешнего благосостояния наций? Англия! Голландия! Франция! Как громко это звучит. Ну и твоя огромная страна! Тебе когда-нибудь приходило в голову, что этими несметными богатствами мы обязаны добросовестному труду крестьянина, ремесленника, рабочего, торговца? Молчишь? Тогда я тебе скажу, дорогой. Когда ты закончишь учебу, поступи на службу в колониальную компанию. И поезжай туда, чтобы увидеть ад. Но не мы там сидим в кипящих котлах, нет. Нам отведена роль чертей. С помощью кнута, голода, винтовки, опиума и водки, а также страха либо четок мы управляем миллионами рабов. Они работают на нас — иного выхода у них нет! А такие, как он, — Кьекерникс указал на пастора, — берут деньги за то, чтобы внушить этим несчастным, будто таково желание доброго Бога. Но Бог не ко всем добр одинаково!
— Вы пьяны, — сухо констатировала мадам де Венанкур. — Устраивать скандалы на корабле, насколько я знаю, строжайше запрещено. Идите спать, а завтра попросите прощения у нашего юного инженера и пастора! До этого за столом не появляйтесь!
Но пастор Гропиус в защитниках не нуждался. Отставив стакан с пивом, он сказал:
— Расхожие суждения, которые мы тут услышали от господина Кьекерникса, известны уже много лет. Мне как-то встретился некий социалист, который говорил то же самое, только не столь безапелляционно. Не обращайте внимания, господа. Мы несем этим бедным людям религию, цивилизацию, просвещение и культуру. Без нас они бы погрязли во тьме варварства. Господин Кьекерникс, похоже, забыл, кто он и чьи интересы представляет — вернее, должен представлять. Не правда ли, господин Касторп? — обратился он к погруженному в задумчивость Гансу и, поскольку тот не ответил, неутомимо продолжал: — Колонизация, господа, — явление такое же старое, как и человечество. Греки, римляне… это все общеизвестно. Лучше возьмем для примера нашу немецкую нацию. Да, в Азию и Африку мы пришли с опозданием. Но посмотрите на восток Европы. Не первую сотню лет мы несем туда законность, порядок, гармонию искусства и технику. Если б не мы, славяне давно впали бы в анархию. Это наши благодеяния обеспечили им место в семье, имя которой — цивилизация и культура.
Во время тирады пастора Кьекерникс, казалось, задремал. Но едва в кают-компании прозвучало последнее слово Гропиуса, разразился сардоническим смехом:
— Раз он берет вас в свидетели, — перегнулся он через стол к Касторпу, — спросите в Гданьске первого попавшегося поляка, каково его мнение по этому поводу. Могу заранее сказать, чтó вы услышите. «Благодеяния»! — взревел Кьекерникс и стукнул кулаком по столу. — Превосходно сказано! Представьте себе, что однажды в Амстердам прибывает армада чужестранных, индейских или китайских, судов. У них непробиваемая броня и пушки, рядом с которыми наши ружьишки — просто рогатки. Они приказывают нам почитать их Бога, убивают нашего короля, насилуют женщин, а мужчин загоняют в шахты или на плантации. Сифилис, оспа, чахотка, дешевая водка и опиум довершают начатое. А потом их проповедник требует благодарности: ведь это они привели нас в лоно цивилизации и культуры. Простите, забыл добавить, что наш преподобный пастор Гропиус, как распространитель варварских суеверий, колдовства etcetera, давно бы уже сгорел на костре — ну разве что спрятался бы где-нибудь в Альпах. Именно это происходит сейчас с индейцами, азиатами, неграми. Погодите, они еще придут, чтобы с нами расквитаться. Поистине, господа, нет хуже клоаки, чем наша христианская Европа. Вы, господин Касторп, еще этого не знаете. А когда поймете, будете чувствовать то же, что я, — непреходящую тошноту. Одного, даст Бог, вы избежите: не научитесь лгать. Не лгите, прошу вас, как все, не лгите, как этот поп, это омерзительно. И без того пушки вспашут поля и засеют их зубами!
— Какой ужас, — воскликнула, повернувшись к пастору, мадам де Венанкур. — У господина Кьекерникса больное воображение! Не могу больше этого слушать. Почему северогерманское пароходное общество «Ллойд» пускает таких людей на палубу своих судов? — вопрос этот мадам де Венанкур задала, вытирая глаза платочком. Затем она поднялась со стула и, протянув руку Гропиусу, сказала: — Я прошу немедленно увести меня отсюда.
Не без уважительной робости, однако с заботливой поспешностью пастор Гропиус подал мадам де Венанкур согнутую в локте руку, после чего парочка покинула кают-компанию, даже не пожелав остающимся спокойной ночи. Ганс Касторп отодвинул тарелку, на которой недоеденная котлета и остатки салата являли собой унылый натюрморт.
— Господин Кьекерникс, — тихо произнес он, — не могли бы вы объяснить, почему в своих рассуждениях упомянули поляков?
Но представитель бельгийской деревообрабатывающей компании и инициатор разразившегося скандала в одном лице сладко дремал, уронив голову на грудь. Ганс Касторп встал из-за стола и со смутным ощущением вины направился по узкому коридорчику в свою каюту. Поскольку «Меркурий» качало все сильнее, путь к отдохновению был отнюдь не легок.
(Далее см. бумажную версию)