Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2005
Русскому читателю Пол Остер известен по романам "Мистер Вертиго" (1994), "Тимбукту" (1999)[1], "Книга иллюзий" (2002), "Ночь оракула" (2003). В издательстве "Эксмо-пресс" скоро выйдет его "Нью-йоркская трилогия", куда вошли романы «Стеклянный город» (1985), «Призраки» (1986), «Запертая комната» (1987). Киноманы знают Пола Остера по таким фильмам, как "Дым", "С унылым лицом" и "Лулу на мосту". А еще он поэт, эссеист, переводчик. С американским писателем беседует Сергей Таск.
Сергей Таск. Поговорим об искусстве жить в противоположность «искусству сочинять»[2]. Когда в 1989 году я впервые приехал в эту страну, она показалась мне такой гигантской съемочной площадкой, очень деловой и сюрреалистичной. Позже фильм Вима Вендерса «Париж, Техас» подтвердил мои подозрения, что Америка — это просто миф, неизвестно кем придуманный. И вот мне недавно попадается ваше интервью, где я читаю: «Америка — это единственная на свете вымышленная страна». Не поясните свою мысль?
Пол Остер. Дело в том, что Америка возникла как идея. Наше правительство есть продукт эпохи Просвещения, страна зиждется на определенных представлениях, и в этом смысле она является некой абстракцией. В то время как другие страны сильны своими корнями, своими предками, своим прошлым, Америка связана с будущим, с тем, как жизнь людей могла бы сложиться. Идеалы этой страны по-прежнему чрезвычайно актуальны, они оказали существенное влияние на весь мир, но ирония заключается в том, что мы как нация никогда этим идеалам не соответствовали. Мы начали с истребления индейцев и долго сохраняли худший вид рабства, которое поставило страну на грань катастрофы, когда разразилась первая война новейшей эпохи. Около миллиона солдат — у себя дома — погибло в Гражданскую войну. Америка всегда была страной кровавой и лицемерной, оставаясь при этом необыкновенно идеалистичной. Вот почему так трудно быть американцем. Одни вещи достойны восхищения, а другие приводят тебя в бешенство. Чтобы здесь жить, надо постоянно искать некое равновесие.
С. Т. Дом — что он для вас значит? Это жилище, видимо, так же мало похоже на родительский дом, как вы — на своего отца. Что-то я не вижу лампочек вполнакала[3].
П. О. (смеется). Это точно!
С. Т. Когда вы его покупали, в этом был определенный подтекст? Что было для вас главным — атмосфера, удобство, свой угол, место для уединения?
П. О. Прежде всего, это был практический шаг. Я женат на Сири почти двадцать три года. Когда мы познакомились, мы были бедны как церковные крысы. Среди ночи она просыпалась с мыслью: «Надо купить мыло, а на какие шиши?» После того как мои книги начали печататься, а затем и переводиться, я, к своему удивлению, обнаружил, что у нас завелись деньги. Для меня это явилось полнейшей неожиданностью. Я считал, что мой удел — это жизнь нищего поэта. Мы тогда ютились вчетвером — Сири, я, наша дочь Софи и Дэниэл, мой сын от первого брака, — в маленькой квартирке. Целый год мы искали подходящее жилье и, наконец, нашли этот дом[4]. Он понравился мне тем, что днем здесь много света. Это счастливый дом. Все, что вы здесь видите, есть плод воображения Сири. Я тут ни при чем.
С. Т. Но все это появилось с вашего одобрения?
П. О. Мне здесь очень хорошо, да. Сам по себе я человек неприхотливый. Если бы я был один, меня вполне устроила бы пустая клетушка со столом и кроватью. Я жил так в молодости и при необходимости могу так жить и сейчас. А этот дом возник из ощущения… как бы это сказать… что жизнь может быть прекрасной. И это ощущение Сири воплотила в реальность.
С. Т. Он производит впечатление основательности. Эта и, возможно, какие-то другие особенности вашего быта случайно не попали на страницы ваших книг?
П. О. Нет. Мне кажется, мои книги навеяны молодостью. Скорее ощущением неприкаянности, чем основательности. Двенадцать лет назад, когда мы сюда въехали, мне было сорок пять. Уже немолодой человек с приличным жизненным багажом и сложившимся мировоззрением. У меня свои «тараканы», и среда, в которой я теперь обитаю, в сущности, не влияет на мое воображение. На жизнь — да, на воображение — нет. В двадцатилетнем возрасте меня всегда поражало, насколько опытные писатели безразличны к тому, что делают их молодые коллеги. Например, Сэмюэл Беккет, с которым мы подружились в Париже и потом поддерживали отношения. И только сейчас, став старше, я понял: ни одна из книг, которые я в настоящий момент читаю, не способна сбить меня с курса. Наверно, я переехал в этот дом в такой поздний момент своего развития, что он уже не мог повлиять на меня.
С. Т. Здесь есть какие-нибудь «прекрасные возвышенные вещи», не считая знаменитой пишущей машинки «Олимпия»[5], которые особенно любезны вашему сердцу?
П. О. Мои девочки, прекрасные и возвышенные. В этом доме царят не вещи, не книги и рукописи, а те, с кем я живу.
С. Т. А в каких вы отношениях с домовыми?
П. О. По-моему, в отличных. В этом доме я живу дольше, чем где-либо, даже считая детство. Мне здесь хорошо — надеюсь, и дальше так будет. Дома в Бруклине, сами знаете, какие: узкие, вытянутые вверх. С годами карабкаться по лестницам станет труднее, но пока нам это не грозит. Здесь хочется жить и жить.
С. Т. Детские страхи, наваждения все еще преследуют вас? Доверяя их бумаге, можно совершить акт «изгнания дьявола»?
П. О. Нет, нельзя. Пока пишешь, это помогает снять напряжение, облегчить ношу. Но поставил точку — и все вернулось на круги своя. В процессе работы над «Изобретением одиночества» мне казалось, что это как раз станет таким изгнанием дьявола. Это действительно был по-настоящему гальванизирующий и вдохновенный акт. А закончил — и как будто ничего не было. Снова подступила реальность. Например, мне часто снится отец, который умер двадцать пять лет назад. В отличие от более поздних впечатлений, детские потрясения, мне кажется, остаются с тобой навсегда. Они как клеймо в душе: на всю жизнь.
С. Т. Вы собирались стать профессиональным бейсболистом, а стали писателем. Насколько трудным был для вас переход от командной атмосферы к одиночному заключению?
П. О. Вообще-то я всегда был одиночкой. Я рано увлекся книжками. В девять или десять лет кропал беспомощные стишки и мечтал стать писателем. Мне казалось, на свете ничего благороднее нет. Мои родители не учились в колледже, ничего не читали, а меня от книжек было не оторвать. Спорт тогда сыграл очень важную роль, он ввел меня в мир других людей, помог завязать с ними отношения. Позже, после многолетнего затворничества, работа в кино в каком-то смысле вернула меня во времена бейсбола: коллективные усилия, совместное достижение результата. Это было очень приятно и просто полезно — на несколько лет вырваться из заточения.
С. Т. А затем вы снова затворились?
П. О. Затем я снова затворился. В какой-то момент, работая над своим третьим фильмом «Лулу на мосту», я понял, что нельзя усидеть на двух стульях. Если ты снимаешь картины, то больше ни на что времени не остается. Кино забирает тебя всего, душевно и физически. Когда фильм запущен в производство, работать приходится по восемнадцать-двадцать часов в сутки. Я тогда подумал: «Кажется, у меня начинает получаться. Пожалуй, если продолжать, я смогу чего-то достигнуть». Но, если бы я продолжал, я бы не смог написать книги, которые живут во мне. Я сделал сознательный выбор: уйти из кино и сосредоточиться на романах. Но я ни о чем не жалею. Работа в кино многому меня научила.
С. Т. В кино вы уже не вернетесь?
П. О. Ну почему. Только что я закончил новый роман[6]. Обычно, закончив книгу, я вхожу в глубокое пике — депрессия и прочие прелести. В этот раз я нашел лекарство от тоски. Я пишу в соавторстве киносценарий…
С. Т. Для французского режиссера?[7]
П. О. …для французского режиссера, но по-английски, и сниматься это будет в Штатах. Я получаю большое удовольствие, но к съемкам в данном случае не буду иметь никакого отношения. Я просто сценарист.
С. Т. Есть подозрения, что вы собачник, а не кошатник.
П. О. На самом деле я очень люблю кошек, но у меня на них аллергия. Глаза краснеют, чихаю. Поэтому мне с ними просто не ужиться. Но между нами существует взаимная симпатия. Всякий раз, когда я оказываюсь в доме, где есть кошка, она тут же забирается ко мне на колени. Иногда мне кажется, что в своей прошлой жизни я был котом. Но в этом доме мы все собачники. С нами живет, точнее, доживает свой век, старая дворняга.
С. Т. Не этот ли пес вложил свои мысли в голову мистеру Зельцу, известному также под именем Спаркатус?[8]
П. О. Самое смешное, я начал писать историю Вилли и мистера Зельца до того, как мы завели собаку. В первоначальном замысле им отводилась роль второстепенных персонажей в большом романе — том самом, кстати, который я только что закончил. Но я так влюбился в эту парочку, что решил посвятить им отдельную повесть, оторвав их таким образом от большого сюжета. И только год спустя мы подобрали в Бруклине нашего пса. Но он очень мне помог в работе. Я пристально за ним следил, и он многому научил меня.
С. Т. Не поделитесь откровениями из собачьей жизни?
П. О. Откровениями из собачьей жизни… По-моему, собаки очень похожи на нас, но игральные кости эволюции выпали таким образом, что их мозг, в отличие от нашего, остановился в своем развитии. Наш пес — это такой девятимесячный ребенок. Дальше, в умственном отношении, он уже не пойдет. Но ему знакомы страсти и привязанности, страхи и печаль, и в этом смысле он мало чем отличается от нас с вами. А с другой стороны, они ведь бездельники. Иногда я не выдерживаю: «Слушай, Джек, может, ты хоть посуду помоешь!» Но он предпочитает дрыхнуть. Привязанность собаки к человеку удивительно напоминает привязанность ребенка к матери. Сейчас он старенький и буквально не отходит от нас ни на шаг. Больше всех он любит Сири. Она пишет, а он часами лежит у нее в ногах, блаженствует. Для него это высшее счастье: лежать и ничего не делать.
С. Т. Может, он подает ей разные идеи?
П. О. Не исключено.
С. Т. Ваша жизнь в паузах между романами?
П. О. Близкая к отчаянию. Состояние растерянности, потерянности. У меня в голове всегда роились замыслы. Каждую книгу я вынашивал по десять лет. А тут — тупик. Так, смутные идеи, отрывочные мысли…
С. Т. Но нет истории.
П. О. Полноценной истории нет. Все другие книги медленно вынашивались, и, приступая к делу, я довольно хорошо себе представлял, в каком направлении двигаться. Сейчас я на перепутье. Впереди — неизвестность. Интересный, прямо скажем, момент в моей жизни.
С. Т. Вас это пугает? Есть ощущение тупика?
П. О. Нет, нет. Я же пишу этот сценарий. Через месяц-другой закончу — тогда поглядим.
С. Т. Плывем по течению?
П. О. Плывем по течению.
С. Т. Ваша жена, Сири Хустведт, тоже писательница. Как уживаются два медведя в одной берлоге? Есть момент творческого соревнования? Когда обсуждаете друг друга, где проводите границу?
П. О. Никакого соревнования между нами нет. Мне кажется, главное, почему мы вот уже двадцать четыре года вместе, — это то, что мы не перестаем удивлять друг друга. Пожалуй, я не знаю более талантливого человека. Сири — мой первый читатель. Я абсолютно доверяю ее вкусу. «Твой читатель» — это тот, кто всегда на твоей стороне и при этом безжалостно честен. Мы заключили пакт. Я читаю ее, она читает меня. И если нам кажется, что вещь где-то пробуксовывает, мы рубим сплеча. Мы честны друг с другом, и это делает наши отношения прозрачными.
С. Т. У вас разные агенты и издатели?
П. О. Агенты у нас разные, а издатель в Штатах сейчас один, но все это не имеет значения.
С. Т. А как насчет читателей?
П. О. Читатели, вероятно, у нас разные, хотя, с другой стороны, я своих читателей не знаю. Тайна сия велика есть. Наверняка кто-то читает нас обоих. Наши книги настолько разные, что их нет смысла сравнивать. И конечно ни о каком состязании не может быть и речи. Иначе бы мы так долго не продержались. Я восхищаюсь тем, что Сири пишет, и не только ее романами, которые становятся раз от разу лучше. Она уже лет десять пишет об изобразительном искусстве: Джорджоне, Вермер, Гойя. В прошлом году, когда мы были в Испании, она сделала удивительное открытие. Ее заинтересовала картина Гойи «Третье мая» — французские солдаты расстреливают испанских повстанцев. Огромное полотно, как эта стена. На репродукциях трудно что-либо разглядеть, особенно в замутненном левом нижнем углу. Мы отправились в музей «Прадо», и Сири часа два провела перед картиной. И вот в этом серо-черно-коричневом мареве, среди груды искалеченных трупов, она разглядела то, чего не увидел до нее никто за сто девяносто лет: кричащий Гойя. На этой неделе она как раз летала в Испанию, чтобы встретиться с куратором музея. Момент был напряженный. Кураторы — народ тертый, и эта женщина заведомо относилась скептически ко всякого рода «открытиям», но глаза не обманешь: перед ней был Гойя! Она пообещала с помощью сканирования определить, датируется ли автопортрет тем же годом или кто-то дописал его позднее.
С. Т. Впечатляет.
П. О. В этом вся Сири. Она начинает с нуля: посмотри, почувствуй, прочитай. Революционная простота.
С. Т. Ваши дети пошли по вашим стопам?
П. О. Нет. Мой сын работает с животными, а Софи готовится стать певицей и актрисой. Она только что записала свой первый альбом. Я вспоминаю забавный случай. Однажды, когда она была маленькая, мы ехали в метро, и вдруг она нам говорит: «Не понимаю, как вы можете целый день сидеть и писать. Это же ужасно! Я хочу быть среди людей».
С. Т. Мы успели привыкнуть к окружающему насилию. Но каково обнаружить это в собственной семье? Я говорю об эпизоде в вашей автобиографической книге[9]. Что побудило вас обнародовать эти обескураживающие факты?
П. О. Это давняя история, и я не считал, что, рассказывая ее, я оскорбляю чью-то память. Все это было в старых газетах. Я писал портрет отца, и этот эпизод был одним из ключевых для понимания его личности. Я сказал себе: «Если уж ты взялся за это дело, рассказывай все как есть».
С. Т. Вы думаете о том, как уберечь себя и свою семью в этом опасном мире? Я имею в виду уличную преступность и все такое прочее.
П. О. Я не хочу жить в страхе. В этой жизни все возможно. Есть такое понятие — несчастный случай. Непредвиденные обстоятельства, которые изменяют твою жизнь. Два года назад Сири, Софи и я попали в автомобильную аварию. В нас на полной скорости врезался лихач. Машина всмятку. Дверь вырезали автогеном. Мы чудом выжили. Каждую минуту что-то происходит. Да, мы живем в опасном мире, но если постоянно втягивать голову в плечи, если затворяться в четырех стенах и не выходить на улицу, то кому нужна такая жизнь? Лучше погибнуть от удара молнии или в автокатастрофе или от бомбы террориста.
С. Т. Ну вот. Заговорили об искусстве жить, и тут же замаячила зловещая буква «С». Эта тема постоянно на уме у ваших персонажей. Когда вы отдаете им свои мысли, для вас главное поделиться чем-то важным с читателем или это еще и попытка, так сказать, переложить груз на чужие плечи?
П. О. Этот вопрос занимал меня всегда. Вероятно, он фундаментален для всех моих книг и уж точно — для каждого человека. В один прекрасный день мы все умрем, и никто не знает, когда пробьет его час. Это может превратить жизнь в кошмар — или в увлекательное путешествие. С годами начинаешь больше задумываться о своей смертной природе. Мне пятьдесят семь. Каждый день я прочитываю некрологи в газете и вижу, что многие были моложе меня. Я знаю, что позади больше, чем впереди. Вероятно, в моих последних книгах эта тема заметнее, оно и понятно. Сейчас мы встанем и пойдем ужинать, и прямо в ресторане меня может хватить кондрашка. Я к этому готов. Я ко всему готов.
С. Т. Как менялись ваши представления о смерти?
П. О. Один из моих любимых авторов, Монтень, в молодости написал: «Жизнь — это приготовление к смерти». А в зрелом возрасте он выразился так: «Смерть учит человека жить». С возрастом сильнее цепляешься за жизнь, начинаешь ценить разные мелочи. Наша беседа, вино на столе, свет за вашей спиной — все это потрясающе красиво… Два года назад умерла моя мать. В какой-то момент замечаешь: люди, которых ты любил, люди, которые любили тебя, их уже нет, ты разговариваешь с призраками. Мне кажется, наступил такой момент, когда окружающих меня призраков не меньше, чем живых. Что ж, обычное дело.
С. Т. Но каждый реагирует на это по-своему, не правда ли?
П. О. Вот вам история. У моего шурина, скульптора, есть дядя, который когда-то работал в Голливуде по связям с общественностью. Знал всех звезд пятидесятых. Сейчас ему за девяносто. Все называют его дядя Берни, и я тоже так его зову, хотя он мне никакой не дядя. Короче, он читал книгу о Кеннеди и дошел до описания борделя, куда тот захаживал. Берни оживился: он хорошо знал этот бордель и его хозяйку. Он снял телефонную трубку, чтобы поделиться своей радостью с друзьями, и вдруг до него дошло: все, кто в свое время отдал дань этому почтенному заведению, уже на том свете. Он был последним свидетелем.
С. Т. На эту тему есть реплика из фильма: «Жизнь не закончена, пока есть история и тот, кто может ее рассказать».
П. О. В самую точку. Кстати. Одна история, связанная с дядей Берни, имеет отношение к России. Во время Второй мировой войны, когда мы были союзниками, сюда привезли фильм про русских солдат… «Два бойца». Премьера должна была состояться в Канзас-Сити. И вот Берни пришла в голову мысль, что каждый, кто сдаст кровь для русской армии, сможет посмотреть кино бесплатно. И вот сеанс начался, а Берни опаздывает. Он подходит к кинотеатру и слышит, как владелец ругается с каким-то солдатом, который ушел с картины. Берни подходит ближе, и владелец кинотеатра говорит ему: «Ну, каким местом ты думал? Этот парень требует, чтобы я вернул ему кровь!»
Бруклин. Вечер Хэллоуина, 2004