Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2005
Перевод Л. Горлина
Сквозь лед[1]
Стояло долгое сухое лето. С первой минуты мы все поняли, что эти люди ни на кого не похожи. Казалось, они никак не могут решить, въезжать им в этот дом или нет. Они перевозили все постепенно и явно не спешили. Матрасы, кастрюли, одежду. Потом они вообще исчезли и вернулись лишь спустя неделю-другую. Он — в шляпе в мелкую клетку, она — в длинной юбке, с толстой черной косой, перекинутой через плечо. Обычный фургон для перевозки мебели так здесь и не появился, только маленький желтый грузовичок. Они сняли с него мебель и картонные коробки, некоторые коробки выглядели тяжелыми — должно быть, в них были книги. Однажды они привезли небольшой орган, старый, серый домашний орган. Соседи диву давались: неужели теперь у нас в селении будут совершаться домашние богослужения? Но это было заблуждение.
Последними прибыли горшки с домашними растениями и множество картин. И сразу стало ясно, что за люди поселились в этом доме. Они протравили дом морилкой (в то время все так делали), и мы поняли, что с малярной кистью они раньше не общались, зато эти два бледных городских создания, уже шагнувших в солидный возраст, стойко выдержали тропическую жару. Она двигалась легко, как молодая, словно годы вообще ее не коснулись. Время от времени они устраивали перерыв и, сидя каждый на своем ящике, потягивали белое вино из бутылки, стоявшей в ведерке, он давал ей прикурить, потом закуривал сам. Она перекидывала через плечо косу, очень длинную и толстую, жестикулировала и смеялась.
Тогда они несомненно были счастливы.
Сарая они не тронули, он так и стоял, как стоял все эти годы, — ветхий, готовый рухнуть в любую минуту.
Новоселы оказались людьми довольно общительными и охотно вступали в беседу с местными жителями. Но как же они были непохожи на нас! Никто из них не ходил на службу, как все люди, они почти не покидали дома, иногда он что-то мастерил в сарае или они уезжали куда-то на своем грузовичке. Сначала он открывал дверцу ей, а уж потом, обойдя грузовичок, садился сам. Однажды они надумали привести в порядок сад вокруг дома. Но из этого ничего не получилось.
Соседи приносили им отростки и саженцы. Она беспомощно брала растения в руки, словно ей было больно смотреть на них. Особенно щедра на подарки была Мариель, для которой собственный сад был главной отрадой в жизни. Добрая толстушка Мариель вечно возилась с овощами, цветами, ягодными кустами — земля у нее под ногтями не исчезала круглый год. А еще Гутторм из садоводства, этот симпатичный чудак, привозил на велосипеде ящики лобелии и маргариток, рассаду свою он больше раздаривал, чем продавал. Возможно, они и пытались кое-что посадить, но без видимых результатов. Разве что у южной стены дома выросли ромашки.
Она совершала утренние прогулки. В длинной черной юбке, с прыгающей по спине косой, она была похожа на цыганку, и казалось, что ей ни до кого нет дела, абсолютно ни до кого.
Однако она разговаривала с Мариель и с людьми в лавке и останавливалась, если ей на дороге встречалась кошка, — она подманивала кошку к себе, опускалась на колени и долго ее гладила. Случалось, кошки какое-то время шли за ней следом.
В селении появились люди искусства, это нам стало ясно еще по привезенным ими книгам и картинам. Она так и сказала Мариель: мой Самюэль — живописец, а я — поэт. Прямо так и сказала. Не «мой муж», нет, «мой Самюэль». А слово поэт, даром что оно мужского рода, относилось к даме, Сёльви Сёренсен. Разумеется, в селении никто никогда о такой не слышал, здесь у людей было чем заняться и кроме чтения стихов.
— Мы бежали, — доверительно сказала она Мариель. — Мы просто были вынуждены уехать из города. Были вынуждены найти спокойную жизнь…
Это выражение потом часто повторялось за чашкой кофе или кружкой холодного пива на вечернем солнце. И люди посмеивались над «спокойной жизнью», которую эта странная пара надеялась найти в их высушенном зноем селении на дне долины. А вот о чем Мариель никому не сказала, так это о хриплом сухом смешке, с каким были сказаны эти слова. Будто произнесшей их женщине хотелось заплакать.
Некоторые считали, что этих творческих личностей следует вовлечь в общественную жизнь селения. Но сделать это было не так-то просто, они были бездетны. А сейчас, в разгар лета, не устраивалось ни базаров, ни лекций, остались только церковные службы и лесные прогулки ближе к августу. В церкви новоселы никогда не показывались, а вот по лесу живописец иногда прогуливался своим пружинистым шагом. Странное это было, вообще-то, зрелище: хорошо одетый, почти изысканный господин в золотистом вельветовом костюме и в небольшой клетчатой шляпе, ни дать ни взять английский лорд, но с рюкзаком, старым потертым рюкзаком, который на спине лорда выглядел несколько неуместным.
Тогда уже все пожилые мужчины носили джинсы, кольцо в ухе и завязывали седые волосы «конским хвостиком», как, например, органист из соседнего селения, дурачок. Живописец был не такой. Он почти всегда был в костюме с рубашкой и при галстуке. И волос у него уже почти не осталось, только седой венчик вокруг голой макушки.
Почему они вообще решили поселиться в этом месте, так и осталось загадкой. Ни город, ни деревня, да и поселком назвать его было трудно. Селение с редко стоящими домами, словно свалившимися с неба, как листья с дерева — горстка упала рядом со стволом, остальные разлетелись вокруг по полям и вдоль опушки, как бог на душу положил. Правда, у нас была запруда, большая запруда в лесу с тритонами и водяными лилиями. Наше селение ничем не прославилось, даже такими пустяками, как удар молнии или зверское убийство. В соседнем селении была, к примеру, церковь и несколько курганов. А здесь царило необъяснимое спокойствие, вялость — патока, склеившая в людях все чувства. Если бы кто-нибудь лишил нас ее, наверняка случилось бы что-нибудь непоправимое.
Всем было интересно следить за ритуалом, повторявшимся каждый раз, когда художники входили в свой протравленный морилкой дом: он долго шарил под порогом в поисках ключей — все селение уже давно знало, где они прячут ключи, — потом он отпирал дверь и распахивал ее перед женой, словно собирался показать ей господские хоромы. И она впархивала внутрь, стройная и легкая, настоящая графиня.
По вечерам, в сумерках, она часто сидела на крыльце одна и смотрела на закат, долго, почти не двигаясь. Иногда он тоже выходил, накидывал ей на плечи куртку или приносил бокал вина. Однажды она особенно долго засиделась на крыльце, а когда он вышел, вскочила и с истерическим криком заколотила его кулаками в грудь. Он схватил ее за запястья, обнял, словно хотел утешить, а потом вернулся в дом. Видно, он привык к подобным вспышкам с ее стороны. Вскоре она тоже ушла в дом. Потом послышались звуки органа, быстрые, тяжелые, похожие на стон.
Со временем мы поняли, что его лесные прогулки это не просто прогулки. Мариель, которая была помешана на ягодах, видела его однажды далеко в лесу, художник писал на холсте ель, одну ель за другой. Очевидно, краски, холст и складной мольберт были у него в рюкзаке. И еще бутылка вина, добавила Мариель.
В конце лета у них появилась первая кошка, разумеется, ее звали не Муся или Киса, как обычно зовут кошек, ее звали Колетт. Зеленоглазая бестия с желтыми полосками, наловчившаяся со временем ловить маленьких птичек. Когда она кралась с полузадушенной птичкой в зубах и победоносно поднятым вверх хвостом, хозяйка громко бранила ее, разумеется, безрезультатно.
К художникам приезжали гости, в машинах и на такси, они веселились до утра, музыка и пение не умолкали, гости совершали прогулки на опушку леса и к запруде. И смех Сёльви Сёренсен слышался через открытые двери и окна всю ночь. Машины нередко ждали своих хозяев почти весь следующий день; веселые, празднично одетые гости покидали гостеприимный дом немного более растрепанными, чем в день приезда. Некоторые дамы с их яркими украшениями и взбитыми волосами были похожи на мокрых куриц, когда, потрепанные и побледневшие, махали из окон автомобилей. Один из гостей, силач с окладистой бородой, похожий на подрывника, долго и сердечно обнимал поэта, перед тем как укатить на своем допотопном «мерседесе». Тогда как другой гость, длинный и тощий, этот наверняка был скульптором, почтительно целовал ей руки, то одну, то другую, и не мог остановиться. И Сёльви смеялась низким грудным смехом.
Художник поворачивался к ним спиной.
Мариель, которая с утра до вечера проводила время в саду и редко упускала возможность поболтать с кем-нибудь через садовую ограду, узнала, что ее новые соседи продали квартиру в городе и хотят теперь осесть здесь. Это ей рассказала сама Сёльви Сёренсен. «Мы сожгли мосты, — сказала Сёльви. — Правда, здорово при этом обожглись», — добавила она.
— Значит, вы перестроите сарай? — спросила Мариель. Ведь все знали, что в доме нет настоящей уборной, кроме старого нужника на участке.
Да, конечно, они приведут сарай в порядок. Нет, об уборной речь не идет, они предпочитают «естественную уборную», как она выразилась. Мариель пригласила Сёльви к себе в сад и предложила нарвать ноготков и осенних астр, сколько душа пожелает. От благодарности у Сёльви Сёренсен на глаза навернулись слезы.
— Эта дама была когда-то необыкновенно красива, — сказала Мариель.
Осенью Сёльви начала рассыпать для птиц хлебные крошки и семечки, к большой радости кошки Колетт. Колетт один раз уже окотилась, и, естественно, никому не пришло в голову утопить или раздать котят, художники оставили себе всех. Вскоре в доме бегали четыре кошки и с крыльца слышались странные имена: Эмили, Малиновский, Мандельштам, Эдит и Кис-кис-кис. И повсюду, в доме и на улице, стояли миски с молоком, водой и едой.
В октябре в соседнем селении устроили вечер. Бродячий проповедник в восточном черно-белом клетчатом платке и с библейской бородой прочитал лекцию о культурной революции в Китае и показал много впечатляющих слайдов. После перерыва, когда все пили кофе, была музыка и чтение стихов, Сёльви Сёренсен первый раз читала свои стихи перед публикой. Она вышла на сцену в длинном темном платье с глубоким вырезом, волосы у нее были распущены — ни дать ни взять цыганская мадонна. Сёльви полистала две тоненькие книжицы, но оказалось, что она знает свои стихи наизусть. Понять их было трудно, в них говорилось о жемчужных облаках, лунных лучах, ладонях и медузах. И о водяных лилиях. Во время чтения глаза у Сёльви лихорадочно блестели, в низком голосе звучали теплые интимные нотки, как будто этими стихами она оказывала нам всем особое доверие.
— Очень возвышенно, — объявил органист, носивший серьгу в ухе и «конский хвостик». — Это великая поэзия, — с благоговением сказал он.
— Какое благородство! — пробормотал садовод Гутторм, надевший в честь такого события выходной костюм, и гордо расправил плечи, ему хотелось быть хоть немного повыше. Он был на удивление мал ростом, но голова и руки у него были большие, даже слишком большие.
Солнечным ноябрьским днем, когда земля уже замерзла, но снег еще не выпал, а опавшие листья лежали холодные и неподвижные, художник вышел со своим рюкзаком на прохладный прозрачный воздух. Ничего странного в этом не было, на нем — коричневое пальто из верблюжьей шерсти и шерстяной шарф на шее, ну и, конечно, его обычная шляпа.
Однако не успел он скрыться между деревьями, как к дому подкатил «мерседес», и «подрывник» потопал в дом. Как это прикажете понимать? Наверное, самое лучшее было задернуть занавески и сделать вид, что никто ничего не заметил. Но ведь и задергивать занавески среди бела дня тоже было не совсем обычно.
Время шло.
Потом мы опять услыхали орган. И низкий мужской голос, который пел непостижимо печально и тягуче. Постепенно музыка повеселела, опера это или оперетта, понять было трудно. Ведь в ноябре, когда листва уже убрана, не так-то просто найти себе занятие на улице. Конечно, можно сгрести оставшиеся листья и ветки, можно принести домой охапку дров, пару раз заглянуть в почтовый ящик и погладить по спине кошку. А больше на улице делать решительно нечего, оставалось только откровенно предаваться своему любопытству. Потом уже мы узнали, что человек, которого мы приняли за «подрывника», был оперным певцом.
Художник вернулся домой поздно вечером, «мерседес» все еще стоял на обочине. Но уже через полчаса он уехал.
Вечером у Сёльви с мужем состоялся громкий разговор, одно окно было открыто, слышались крики и хлопанье дверью. Кошки в страхе разбежались кто куда. Наконец художник вышел и мелким сердитым шагом пошел по дорожке. Но, видимо, идти он собирался недалеко, потому что был без пальто.
Теперь по утрам выпадал иней, крыши светились светло-серым и туман между деревьями напоминал легкую вуаль. К вечеру на лес и поля опускалась тяжелая зимняя темнота, окутывая дома и сады, и только несколько редких окон бледно и сонно светились в сумерках да кое-где горели фонарики на домах и желтые фонари на столбах вдоль дороги. Над вершинами елей висел щербатый полумесяц.
Это было самое тихое время года, и сонливость была подобна параличу. Может, она одолела и художников — их было не видно и не слышно, если не считать тех редких моментов, когда они выпускали или впускали кошек. Или уезжали на грузовике в магазин.
Мариель общалась с ними чаще других.
Она пригласила Сёльви на чашечку кофе, которое они пили по-домашнему, на кухне, потом Сёльви пригласила ее, то ли на кофе, то ли на бокал вина. У них в доме так красиво, рассказывала потом Мариель, порядок, правда, не ахти какой, но очень красиво. Старинные вещи, все очень живописно и настоящие джунгли из домашних растений. И повсюду искусство: картины, скульптуры, керамика, всякие редкости, которые они привезли с собой из-за границы, ведь они много путешествовали. И еще Сёльви подарила ей янтарные серьги из России и серебряный браслет из Греции, а Мариель принесла ей домашний хлеб и маринованные помидоры.
— Ничего-то я не умею, — вздыхала Сёльви, — только писать стихи. Не могу даже ребенка родить, — сказала она. — Теперь, впрочем, рожать уже поздно. Слишком поздно.
«Мариель, моей доброй соседке-мастерице, — написала она шариковой ручкой на сборнике стихов, — от Сёльви С.».
Время от времени эта самая Сёльви С. куда-то уезжала, значит, нельзя сказать, чтобы она обрела у нас полный покой. Она ездит повсюду и читает свои стихи, говорила Мариель. Вместе с одним человеком, который поет. И, верно, случалось, Сёльви возвращалась домой в старом красном «мерседесе». Певец высаживал ее без всяких церемоний, даже не выключая мотора, и ехал дальше.
В декабре, как обычно, в клубе состоялся Рождественский базар. Сёльви пожертвовала несколько сборников стихов со своим автографом, а художник — свои акварели, красивые картины, изображавшие деревья и туманные виды их запруды; картины как раз, не в пример стихам, понять было нетрудно. Гутторм купил несколько сборников стихов. Он гладил и потирал их, словно у него в руках оказалась лампа Аладдина.
После базара органист пошел домой к художникам, он играл на маленьком органе так, что крыша, казалось, вот-вот взлетит на воздух, и все кошки сбежали из дому. Потом он, похожий на седого индейца, со счастливым лицом, брел по дороге домой — к своей больной жене. В конусах света, окружавших фонарные столбы, плясали крупные снежинки. Следы на свежевыпавшем снегу были похожи на длинные разбросанные буквы «s».
В начале весны сарай отремонтировали и выкрасили охрой, теперь в нем была мастерская художника. Это было их второе лето в нашем селении, и Сёльви увлеклась подсолнухами: они поднялись вокруг дома и кивали всем своими желтыми головками с большим коричневым глазом посередине. Посадил их, конечно, Гутторм, а Сёльви только поливала, если вспоминала, что это нужно сделать, и, разумеется, разговаривала с ними.
В конце лета они устроили «праздник подсолнухов». По всему дому и на улице в больших вазах стояли подсолнухи и семечки в мисках, и Сёльви прочитала несколько стихотворений о подсолнухах. Среди ночи все общество отправилось в лес, прямо к запруде, непонятно, зачем им это понадобилось. Несколько молодых гостей остались ночевать на улице, они улеглись в траве под одной из старых яблонь.
Но красный «мерседес» не появился.
Самюэль Сёренсен ходил в лес в своей клетчатой шляпе и с рюкзаком, теперь на холсте и бумаге следовало запечатлеть великолепие осени. Он похудел за лето, золотистый вельветовый костюм свободно болтался на нем, и походка перестала пружинить. Вообще же он большую часть времени проводил в сарае.
В этом году Сёльви опять читала стихи на Рождественском базаре. Жители селения даже начали немного гордиться ею, раньше на базар никогда не приходило столько народу. Самюэль сидел в последнем ряду и внимательно слушал; читая, Сёльви не спускала с него глаз. Между ними что-то происходило, какой-то невидимый, но ощутимый поток энергии шел от одного к другому. Люди чувствовали, как художник и поэт близки друг другу. В этом было даже что-то страшное.
Они живут вместе с ранней юности, сообщила всем Мариель. И вместе объехали весь мир.
Но их поездки на этом не кончились, только теперь они стали короткими, зато более частыми. Сёльви и ее муж ездили в больницу. Самюэля прооперировали, врачи сделали все что могли, но время было упущено. Дома они жили спокойно — никаких гостей, никакого ночного веселья. Это было непривычно и грустно, лето вдруг стало слишком тихим.
Осенью Самюэль умер.
Газеты писали о нем. Смерть Самюэля Сёренсена — это уход значительного живописца, говорилось в газетах. Точный и тонко чувствующий колорист, выдающийся мастер акварели, лирик цвета — было также написано в газетах. И приводился длинный список галерей и музеев, которые приобрели его работы. Мы были поражены, что среди нас, в нашем сонном селении жил, оказывается, такой выдающийся художник.
Ко всеобщему удивлению, Сёльви осталась жить в доме одна. Вернее, с кошками, теперь уже никто не мог их сосчитать. Вокруг нее все рушилось, она натыкалась на кошачьи миски и экскременты и перестала следить за собой. Мариель считала, что Сёльви целыми днями пьет, редко готовит обед, живет на бананах, сухарях, может быть, ест кошачий корм, спит там, где ее застанет сон. И бледная, опустившаяся, со спутанными волосами таскается по морозу в уборную на дворе. Волосы у нее вдруг стали седыми. И оказалось, что она старая.
Мариэль приносила ей еду, органист тоже заглядывал иногда и уходил, огорченно качая головой. Она гибнет, рассказывала Мариель. И не хочет принимать помощь. Говорит, что должна пройти через это, пробиться сквозь лед.
Осень была мягкая и темная. Туман грязной пеленой висел над гребнями холмов и крышами, к вечеру он густел и окутывал селение, словно влажная шерсть. Сёльви почти не зажигала вечером огня. К Новому году ветеринар занялся ее кошками, двух он стерилизовал и оставил ей. Она отнеслась к этому равнодушно. Как обычно, она совершала свои одинокие прогулки, но теперь часто ходила к запруде в лесу. Ведь никто не мог помешать ей ходить туда.
Однажды вечером Мариель нашла ее в темном доме, она сидела в кромешной тьме с кошками на коленях перед электрическим обогревателем.
— Он здесь, — прошептала она
— Кто?
— Самюэль.
Вид у нее был нездоровый.
— Все это тебе не на пользу, — сказала Мариель.
Сёльви шикнула на нее.
— И в лесу тоже, — прошептала она. — Возле запруды.
— Пойдем ко мне, — предложила ей Мариель. — А завтра вернемся и все здесь уберем.
Дома Мариель набрала в ванну воды, достала чистые полотенца, кое-какую одежду и велела Сёльви сесть в ванну. Потом она устроила для гостьи постель в гостиной и приготовила горячую еду. И горячий глинтвейн с черной смородиной.
Несколько раз ночью Мариель просыпалась и прислушивалась к рыданиям, доносившимся из гостиной.
Плакала Сёльви, очевидно, во сне.
На следующее утро они сидели за столом со свежим домашним хлебом, яйцами, сыром и свежезаваренным кофе, и Сёльви съела несколько кусочков до того, как закурила первую сигарету.
— Как мне отблагодарить тебя? — спросила она.
— А вот как, — сказала Мариель и протянула ей гребень. — Приведи в порядок свои великолепные волосы.
Сёльви улыбнулась, это была первая улыбка за долгое время, взяла гребень, сигарету и надолго удалилась в ванную. Вернулась она с толстой седой косой, перекинутой через плечо. Сёльви по-прежнему была очень бледна, но спокойна, почти нежна.
Она посмотрела на пляшущие за окном снежинки.
— Теперь я справлюсь, — сказала она, — я это чувствую. Я снова буду писать. Писать, чтобы пробиться сквозь лед.
— Ладно, — сказала Мариель. — Но ты не сможешь писать посреди свалки, что у тебя дома.
Сёльви опять улыбнулась:
— Ты ангел, Мариель.
Понадобилось несколько дней, чтобы привести дом Сёльви в порядок.
Мариель взяла руководство на себя, она давала Сёльви простые поручения, вроде таких, как полить цветы, собрать разбросанные вещи, вытереть пыль, а сама основательно занялась стиркой, уборкой мусора и объедков, орудуя щеткой, тряпкой и зеленым мылом. Она все пропылесосила, проветрила, вымыла окна и выстирала постельное белье. В конце концов они начистили медь и старинные серебряные подсвечники. Сёльви вставила в них новые свечи и зажгла их. Вскоре к ним зашел Гутторм с белым молочаем, который он не распродал на Рождество.
Они говорили о том о сем, о депрессии, вызванной зимней темнотой, об этом вечном зимнем тумане. Гутторм считал, что Сёльви следует что-то сделать с грузовиком: или продать его, или укрыть брезентом, чтобы спасти от ржавчины. Сёльви временами как будто выпадала из разговора, она наверняка думала о чем-то другом, может быть, о стихах.
После этого Мариель напекла вафель, вот этого ей делать не следовало.
Не успели вафли появиться на столе, как Сёльви схватила корзиночку с вафлями и швырнула ее на колени Мариель.
— Оставьте меня в покое! Никакой партизанщины с вафлями, черт бы вас побрал! — кричала она. — Убирайтесь к чертовой матери!
После этого она выставила гостей за дверь.
В следующие дни ее никто не видел, но по вечерам у нее горел свет. И она топила печку, тонкая струйка дыма вилась над трубой.
И грузовик был заботливо укрыт. Она накрыла его старыми пледами и пальто, в том числе пальто из верблюжьей шерсти. Грузовик стоял на обочине, и его потихоньку заносило снегом.
Снова появился старый «мерседес». Значит, оперный певец снова вернулся. И остался на несколько дней. Мариель считала, что его общество пойдет Сёльви на пользу, но Гутторм почему-то встревожился. Через три-четыре дня певец счистил снег со своего автомобиля и уехал. Сёльви стояла в открытых дверях и махала ему.
Через неделю певец снова явился, на этот раз со множеством чемоданов. Неожиданно волосы у Сёльви опять стали черными, точно вороново крыло, совсем как в прежние времена. Она надела серьги, подкрасилась, и когда они пошли на прогулку, на шее у нее красовался длинный шафрановый шарф.
Так наступила весна. Снег растаял, и грузовик снова стал виден, пальто и пледы были убраны, но на грузовике никто не ездил. Подсолнухи больше не росли вокруг дома, только ромашки. Сёльви называла их большими белыми стаями. Маленькие птички вернулись к старым фруктовым деревьям, на опушку леса, к запруде.
— Ты знаешь, что у птиц поют только самцы? — спросила Сёльви у Мариель, остановившись у садовой изгороди, она была одна. — Поют только самцы, чтобы добиться внимания самок!
Она безудержно и долго смеялась. Но Мариель, которой уже много лет никто не добивался, не нашла в этом ничего смешного. К тому же она еще не забыла историю с вафлями.
Вечером из дома доносилась музыка органа, иногда певец пел гаммы и какие-то арии. Человек может быть похож на «подрывника» и не вызывать особых симпатий, но голос у него был красивый, сильный, глубокий, что твой контрабас. Хрупкая идиллия длилась не очень долго, летом ночью в доме слышались громкие голоса, гораздо громче, чем во времена Самюэля. Сердитые крики, стук, хлопанье дверьми, падающая мебель.
Самым непонятным было то, что на следующий день идиллия восстанавливалась, рука об руку они гуляли по дороге и в лесу, как будто ничего не случилось. Но Сёльви часто ходила в темных очках, раньше такого не бывало, теперь же она носила темные очки даже в пасмурную погоду.
Зима оказалась тяжелой, тяжелее, чем предыдущая, когда умер Самюэль. Подолгу держался сильный мороз, дров у Сёльви уже не осталось, и дыма над трубой не было. По вечерам она и певец, скользя и спотыкаясь, шли по очереди в холодное отхожее место. Счастье, что никто из них не сломал ни рук, ни ног.
— Они пьют наперегонки, — мрачно констатировала Мариель.
Однажды Сёльви появилась в магазине с шишкой на лбу и в темных очках, по ее словам, она упала с лестницы.
Тогда-то Гутторм и начал совершать свои вечерние прогулки. Услыхав в доме Сёльви шум, он стучал в дверь и не сдавался, пока ему не открывали. Он хлопал по столу своей медвежьей лапой.
— Учтите, что мой брат работает в конторе у ленсмана, — говорил он.
Это заявление явно успокаивало Сёльви и певца, по крайней мере на некоторое время. Полагая, что они пьют, чтобы согреться, Гутторм принес им несколько вязанок сухих березовых дров.
Этим питьем они угробят друг друга, считала Мариель.
Сёльви больше никого не впускала в дом, особенно после того, как Мариель увидела ее с разбитой губой и сказала, что она должна выгнать к черту этого негодяя. Тогда Сёльви велела ей исчезнуть и захлопнула перед нею дверь.
В конце зимы оперный певец исчез сам.
— Надеюсь, он провалился сквозь лед, — сказал Гутторм. — На самое дно.
И Сёльви снова осталась одна.
В доме воцарилась тишина. Гутторм продолжал совершать свои вечерние прогулки — чем ближе к весне, тем чаще. Он бродил часа два, потом уходил домой. Случалось, они гуляли вместе. Странная пара: Сёльви стройная и высокая, Гутторм низкий, на целую голову ниже ее. Но с крупными, сильными руками. Красить волосы она перестала.
Гутторм за небольшие деньги купил у Сёльви ее грузовичок, он чинил его и приводил в порядок прямо перед ее домом, машина на удивление хорошо сохранилась под пальто и пледами. Иногда Сёльви выходила из дома и смотрела на него. После ремонта они совершили на грузовичке небольшую поездку. Гутторм распахнул перед Сёльви дверцы, прежде чем сам сел за руль.
Мариель вернули былое расположение, ей даже разрешили пропылесосить дом и вымыть окна. Сделать что-нибудь для Сёльви считалось особой привилегией. Сёльви то одаривала Мариель цветами и растениями из садоводства Гутторма, а то проходила мимо ее дома, игнорируя обращения и призывы Мариель. Она пребывала в ином мире. И умела выразительно захлопнуть за собой дверь, если ей не хотелось ни с кем разговаривать.
Гутторма она впускала всегда.
Дело не только в его руках, думала Мариель.
Это лето оказалось последним для Сёльви.
Все началось с кошек, тех двух, что еще жили в доме, это было как предупреждение. Вскоре после Иванова дня одна из них исчезла — старый, полосатый кот, толстый, неповоротливый, давно уставший от жизни. Сёльви искала его, но безрезультатно. Никому не под силу найти старого кота, который спрятался, чтобы умереть. Через несколько недель пропала и вторая кошка, тоже бесследно.
Несколько вечеров Сёльви простояла на крыльце, зовя ее.
Лето шло к концу, в лесу уже пахло осенью. Сёльви и Гутторм совершали послеобеденные прогулки, они проходили мимо садоводства, шли в лес к запруде. Лилии уже закрылись, их листья вывернулись, как всегда осенью, словно устав от солнца и лета. Уже появились грибы, однажды Сёльви нагнулась, чтобы сорвать гриб, но вдруг схватилась за голову и прислонилась к ели. Гутторм спросил, что с ней.
— Голова закружилась, — ответила Сёльви.
Словно свеча погасла, говорил потом Гутторм.
Сёльви опустилась на землю под елью, может быть, под одной из тех, что писал Самюэль, свернулась клубочком и тихо скончалась в объятьях Гутторма.
Многие боялись, что после Сёльви ее имущественные дела не в порядке, но они ошиблись.
Дом не был заложен, все счета были оплачены, на счете в банке лежала немалая сумма. С обратной стороны каждой картины была прикреплена бумажка с именем и адресом того, кому она предназначалась. Было найдено и завещание, оно было составлено совершенно правильно, в присутствии свидетелей — все как полагается.
Образцовый порядок среди хаоса.
Без Сёльви стало удивительно тихо. Несколько месяцев дом простоял пустой, пока в него не переехало небольшое семейство, которое тут же заразилось нашей сонливостью и вообще ничем от нас не отличалось. Оно почти растворилось в тумане.
Загадочным образом художник и Сёльви как будто продолжают жить среди нас, объяснить это трудно, это просто такое чувство. Их нет уже много лет, но мы продолжаем их видеть, мы слышим, как они проходят мимо. Дом, между прочим, уже не коричневый, теперь он стал красным. Но что нам до того.
Красный так красный.
Шум летних праздников, смех, звуки органа, кошки. В лесу мы теперь иначе смотрим на ели, они как будто принадлежат художнику. Мы видим его деревья или видим их его глазами. Так же как запруда с лилиями принадлежит Сёльви. И сумерки. И песнь пернатых самцов.