Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2005
Перевод Екатерина Чевкина
Рой Якобсен[1]
1
Едва поднимался мятеж, как великий визирь слал отряды своих конников от селенья к селенью. И сгоняли жителей всех вместе, словно кур, и у всех на глазах отсекали правую руку их старостам. Но прежде давали выбрать:
— Или тебе — или твоему старшему сыну?
Оттого страх удваивался, а боевой дух убывал вполовину. Так удавалось подавлять мятежи и ослабить непокорных подданных.
На краю селения Добрин жил крестьянин Горадз. Слыл он храбрым воином и верным христианином и, будучи спрошен в свой черед, попросил пощадить его четырехлетнего сына, Милана, а покарать его самого.
Начальник турок, Белидж, дал знак палачу по имени Альса, и у всех на виду Горадза привязали к двум столбам; двое турок положили его правую руку на плаху и держали ее. Когда Альса взмахнул саблей, все отвели взгляды. Единственными, кто не сводил глаз с бледной кожи на могучем предплечье пленника, были сам Горадз, его жена, богобоязненная Дуба, и палач Альса.
Едва сабля отсекла руку от тела, Дуба с воплем кинулась вперед и перерезала веревки. Она оттащила мужа в кузницу, прижгла ему раны и уняла кровь.
Когда Горадз открыл глаза, была уже ночь. Его мучил жар и боли в руке: болели пальцы, запястье, предплечье, каждая пядь отсеченной руки горела будто от раскаленного железа. Дни напролет лежал он, кусая губы, и говорил сам с собой, и кричал, чтобы ему отняли наконец руку:
— Да отрубите же ее наконец! Отрубите!
Через три недели ему полегчало. Веки его гноились, два зуба сломались, мышцы шеи отчаянно болели. Но рука болеть перестала.
Тут сын его Милан, что все это время спал с соседскими близнецами, вернулся домой и сел у отцовой постели. Казалось, мальчик винит себя, слыша невыносимые стоны отца и видя его изувеченное тело — Горазд сразу заметил, как Милан переменился: он стал серьезным, послушным, то и дело приносил отцу попить и не отходил, как тот его ни прогонял. Пришлось Дубе вновь отвести его к соседям. Но Милан удрал и опять прибежал домой.
С той поры стал Горадз в нем узнавать себя.
А как начал староста подыматься — сперва по дому ходить, потом по двору, сын ходил рядом и ему помогал. Малейшую просьбу сын исполнял безропотно. В кузнице он с радостью брался за клещи и ворочал раскаленное железо, чтобы отцу было сподручнее ковать. Так и стал Милан не только правой рукой отца — заговорили вокруг, будто он и растет и учится быстрей других ребятишек.
Как осень пришла, Горадз с сыном отправлялись в лес по дрова; когда заметала метель и мальчик зябнул, отец обнимал его и видел, что единственной ладони ему хватает, чтобы согреть в ней обе ладошки сына.
— Ха-хо-лу-лу-лу,- пели они.
Отец выучил сына править лошадью. Научил его обрезать сливовые деревья и делать запруду от паводков…
Так и жили они, в страхе и в мире.
Покуда не прошел по долине слух, что снова явились турки; теперь они пришли за живой данью — чтобы забрать десять крепких мальчиков в Стамбул и обратить в свою веру.
Горадз отозвал Милана в сторонку.
— Я не в силах тебя защитить. И в лесу тебя спрятать нельзя, не то они убьют и Дубу и меня и остаток дней ты проживешь жалким побирушкой. Не в силах я ни изувечить тебя, ни выгнать на мороз, чтобы ты замерз и слег в лихорадке. Что ты хочешь, чтобы мы сделали?
— Отпусти меня в Стамбул, — сказал мальчик. — И дозволь мне принять новую веру.
Отец опустил голову.
Вновь отряд возглавлял Белидж, и снова в свите его был палач Альса. От дома к дому они прошли и выволокли десять самых крепких мальчиков, каких только смогли найти. Дойдя до края селения, забрали они и Милана, и одного из соседских близнецов. Детей запихнули в большие корзины, притороченные на вьючных лошадях, и когда караван снова продолжил путь, Дуба бежала рядом вместе с другими матерями, умоляя вернуть ей сына. Но Горадз остался сидеть на пороге дома, прикованный к невидимой руке.
2
Едва разгорался мятеж, великий визирь отправлял отряды конников от селенья к селенью. Те сгоняли жителей вместе, словно кур, и у всех на глазах отсекали правую руку их старостам. Но прежде давали выбрать:
— Или тебе — или твоему старшему сыну.
Оттого страх удваивался, а боевой дух убывал вполовину. Так подавлялись мятежи и подрывались силы повстанцев. Но на краю селения Добрин жил хитрый крестьянин Горадз. И когда турки предложили ему выбор, ответил он, что пусть рубят руку его сыну, маленькому Милану, которому было-то всего четыре года.
Белидж решил поначалу, что Горадз не понял вопроса, и велел толмачу переспросить.
— Он говорит, вы можете наказать его сына, — сказал толмач. — Зато потом, говорит, уедете с пустыми руками, когда явитесь сюда за живою данью.
Но Белидж заподозрил тут лукавость и отошел прочь вместе с толмачом и палачом Альсой. Эти боялись Белиджа больше, чем султана, и в ответ говорили лишь то, что тому угодно было слышать. Белидж это знал и, когда Альса заявил, будто Милан Горадзу не сын, а подменыш, сказал, что, видно, палач просто не хочет рубить руку жалкому пащенку.
— А ты что думаешь, толмач?
Толмач отвечал улыбаясь, что уже разузнал по округе и выяснил, что Милан Горадзу родной сын. И доказать это можно — у обоих половинка левого глаза синяя.
Белидж вернулся в сливовый сад и заглянул в глаза Горадзу и Милану и увидел, что, точно, у обоих полглаза синие, — обоим досталось по половинке печати греха от боснийских псов.
— Я спрашиваю тебя в последний раз, Горадз. Жертвуешь ли ты рукой своего сына, чтобы спасти свою собственную?
— Да.
Богобоязненная Дуба до того обезумела, что воинам пришлось запереть ее в клеть.
— Как скажешь, — отвечал Белидж.
Солдаты схватили перепуганного мальчонку, положили его руку на плаху, и Альса отрубил ее выше локтя. И все смотрели в другую сторону; только Альса да Горадз, словно желавший себя наказать, не сводили с мальчика глаз.
К изумлению всех, Милан лишь сел на землю и уставился на кровоточащий обрубок. Альса знал, это потому, что он ребенок, и еще потому, что, когда руку отрубают вот так, проходит не одно мгновение, прежде чем наступает боль. Оттого Альса и не хотел справлять свою работу; нелегко снести молчание ребенка.
Горадз рванулся к мальчику, схватил его и помчался в кузницу. Там прижег он ему рану и унял кровь.
Турки уехали из селенья, и тем же вечером Горадз собрал совет.
— Нет зрелища страшнее, чем то, что видели сегодня мои глаза. Однако выбора у меня не было. Ибо однорукому как мне вас защитить? Хорошенько подумав, вы поймете, до чего коварен замысел турок. Повсюду, где прошли они, остались изувеченные старосты и вожаки. И они либо погибнут в стычках с разбойниками, либо утратят уважение своих. Оттого ползут по нашей земле страх и тревога, которые губительней разбойничьих шаек и турок, вместе взятых.
Мужчины решили, что это сказано справедливо, и поблагодарили Горадза за его жертву. Единственной, кто не простил ему, была Дуба. Когда он выпустил ее из клети и велел позаботиться о лежавшем в беспамятстве сыне, она прокляла его такими страшными словами, что слышавшие запомнили их до скончания дней.
Но Горадз был умен. Все последующие месяцы он ночевал в овине; ел он у друга и первого своего помощника Иво Палицы, а с Дубой не заговаривал, покуда Милан опять не пошел играть с ребятишками.
— Холодно в овине, — сказал Горадз жене.
— Сюда тебе хода нет, — отвечала она, ибо гнев ее не стал меньше.
Горадз снова пошел прочь и проспал еще несколько ночей на сеновале. Но когда опять воротился, то протиснулся в дверь дома и поел за своим столом. И стал теперь спать на полу у очага. Когда же настали морозы и снежной крупой задуло во все закоулки и люди покончили со всякой работой, тогда он получил позволенье снова спать с Дубой. Но тут принесли цыгане смутные слухи о грабежах и пожаре. Горадз поскакал со своими людьми от селенья к селенью, но ни разбойников, ни поджигателей не обнаружилось. Так повторялось снова и снова, и факелы полыхали ночи напролет.
Прежде люди ходили с оружием лишь в отдаленные земли. А теперь ни нож, ни сабля не спасали их от каждодневного страха. И поняли люди, что сам Господь проклял Добрин.
Горадз опустил голову, собрал совет, признал свой ужасный грех и торжественно передал свою власть и право Иво Палице.
На другой день перебрался он в халупу на пустыре. Там спал он и прожил как зверь всю зиму. Когда птицы опять воротились в долину на сливовые деревья со щебетом, что отдается смутным шумом в крови человека, сел он словно чужой на пригорок у реки и увидел, как дым подымается над Добрином. Никогда еще от земли до неба не вздымалось столпа прямее; никогда еще не бывал Добрин такой крепкой опорой Господня дома. А Горадз был его тайным защитником.
Только в защите не стало надобности.
И летним утром на четвертый год батраки нашли его в петле на самом большом тополе у реки. Они перерезали веревку и сложили его земные останки в прохладном ларе водяной мельницы. Дуба встретила известие вскриком, но слышавшие клялись, что было в нем облегчения столько же, сколько и горя. Она обмыла и обрядила тело, купила землю у кладбищенской стены и отдала последние динары резчику, чтобы тот высек на каменной плите буквы имени Горадза и строку из Писания.
После чего передала Иво свою землю — и ближние угодья, и на окрестных склонах — и посвятила оставшуюся жизнь одинокому взрослению Милана и горестной памяти Горадза. Каждый год на Успеньев день приносила она цветы на могилу мужа и ставила на каменную плиту чашу с медом.
Когда Милану исполнилось десять лет, вернулись турки за живою данью. Впереди них летели слухи, за ними пылью стелилось отчаяние. Кто прятал сына в клети или в сеннике, кто отрубал ему палец, кто выгонял на мороз или морил голодом.
Дубе все это было незачем.
3
Не успел начаться мятеж, как послал великий визирь конные отряды от селенья к селенью, чтобы рубили правую руку христианским старостам. Но прежде давали им выбрать:
— Тебе или твоему старшему сыну?
Так гасили турки огонь мятежа, и повстанцы делались слабыми и покорными.
Но на краю селения Добрин жил крестьянин Горадз. В бою он себя не щадил и, когда турки предложили ему выбор, сказал, чтобы помиловали сына.
Белидж подал знак Альсе-палачу, и у всех на виду привязали Горадза к двум столбам и руку его положили на плаху. Едва ударил палач, Дуба рванулась вперед и перерезала веревки; она оттащила Горадза в кузницу и прижгла его рану.
Когда он открыл глаза, была уже ночь.
Его мучил жар и нестерпимые боли — в руке. Болели пальцы, запястье, предплечье, каждая пядь отсеченной руки горела будто от раскаленного железа. Дни напролет лежал он, кусая губы, и говорил сам с собой и кричал, чтобы отняли наконец ему руку:
— Да отрубите же ее! Отрубите!
Лишь через три недели мука его утихла.
Сын его Милан, что все это время ночевал с близнецами Иво, воротился домой и сел у отцовой постели. Мальчик словно понимал, что изувеченное тело отца стало и его участью. Горадз заметил, что сын переменился еще больше, нежели он сам. Как только начал он подниматься и ходить по двору, сын шел рядом и всячески помогал ему. Что бы отец ни попросил принести, сын приносил безропотно. В кузнице он с великим усердием брался за клещи и ворочал раскаленное железо, чтобы отцу было сподручнее ковать. Так сделался Милан не только правой рукой отца — заговорили вокруг, будто он и растет и учится быстрей других ребятишек.
Но и отец переменился. Он старался принудить свою единственную, левую руку нести все то бремя, что Господом предназначено для обеих. Лишь теперь он вполне понял старинное присловье — что двум смертям не бывать, но без руки умираешь всякий раз, за что ни возьмешься.
Когда зима миновала, смирился он с судьбой и собрал совет. С горечью передал он свое право и главенство тому, кому подобает по справедливости, Иво Палице, что был Горадзу другом и советчиком еще сызмальства.
— Ныне я не только лишен руки, — сказал он Дубе. — Ныне лишился я всей власти моей и чести.
— У нас родятся еще сыновья, — утешала его Дуба. — Они о нас позаботятся.
— Нет, — сказал Горадз. — Я не сумею их защитить.
Он жил в клети, будто скотина. Дуба приносила ему еду и пыталась уговорить его вернуться к ней. Но он только бормотал, что теперь он лишь полчеловека и негоже ему лежать в постели на месте целого мужчины.
И сына стал он гнать от себя:
— Шел бы играл с ребятишками.
Он работал в лесу, пахал пашню, обрезал сливовые деревья и чинил запруды — и управлялся со всем так хорошо, как это только возможно одной рукой. Еще он рубил деревья, а Милан все время сидел в сторонке, готовый броситься на подмогу по первому зову. Но зова все не было.
Зимней ночью спустился Горадз с гор с возом дров. Лошадь под ним упала, он в ярости добил ее и сам впрягся в оглобли. Дуба почуяла неладное и, хотя время было за полночь, выслала Милана с факелом. Мальчик нашел отца внизу на краю заснеженного сливового сада, убедился, что тот жив, и привел мать. Вдвоем принесли они обеспамятевшего Горадза в дом и уложили наконец в постель. Очнувшись, понял он, что они спасли ему жизнь. И больше с той поры не работал.
По весне он уходил в горы, потом возвращался и снова пропадал; все больше и больше делался он похожим на нищего и бродягу, под конец люди, увидев его из окон, не знали, сон то или явь: всегда он проходил, закутанный в черный плащ, и шел всегда от реки к рыночной площади — и там исчезал.
Когда пополз слух, что турки снова на подходе, отвела Дуба Милана в сторонку и сказала:
— Что станем делать? Ты можешь скрыться в горах, но тогда пожгут наш сад и убьют меня, и придется тебе остаток дней побираться. Я могу дать тебе пепла с маслом, чтоб у тебя сделалась хворь, могу…
— Пусть увозят меня в Стамбул, — отвечал Милан. — Я теперь взрослый.
— Никогда. Никогда.
Но когда явились турки, Милан стоял на пороге и ждал. Его схватили вместе с одним из близнецов Иво и сунули в корзины, навьюченные на последнюю лошадь. Караван шел сквозь вой и крики, несущиеся со всех сторон. Последний раз взглянув на мать, Милан увидел искаженное, словно чужое лицо, покрытое пылью, и взметнувшиеся плети рассвирепевших стражников. Он съежился на дне своей корзины и лежал не шевелясь, покуда один из турок не опустил ему туда хлеба. Тут Милан выглянул наружу и увидел, что они уже спустились в лог и впереди простираются равнины. А над взмыленной спиной лошади он увидел сына Иво с лицом, сморщенным не от плача и страха, но от боли — одна рука у него была в повязке, и, поймав взгляд товарища, Милан прочел в нем торжество. И понял, что турки в суматохе схватили того из близнецов, которому родители отрубили палец, чтобы спасти от неволи.
4
Не успел разразиться мятеж, как послал великий визирь конные отряды от селенья к селенью — отрубать правую руку у вожаков. Но прежде турки давали им выбрать:
— Или тебе — или твоему старшему сыну.
Так сеяли они страх и делали подданных слабыми и покорными.
Но на краю Добрина жил хитрый крестьянин Горадз. Когда турки предложили ему выбор, он отвечал, что пусть отрубят правую руку его сыну, маленькому Милану.
— Как скажешь, — изрек Белидж.
Солдаты схватили перепуганного мальчика, положили его руку на плаху, и палач Альса отсек ее точно по локоть.
Тотчас же Горадз бросился к сыну и отнес его в кузницу. Там прижег он его рану и в тот же вечер собрал совет:
— Нет зрелища страшнее, чем то, что видели сегодня мои глаза. Но как бы я однорукий смог защитить вас от разбойников и всякого сброда?..
На это никто не сказал ни слова. Все опустили глаза и лишь смущенно посасывали свои трубки. Горадз велел говорить старейшине.
— Не знай мы тебя, — сказал старик, — то решили бы, что ты поступил так от страха. — И надолго замолчал.
— А вы все что думаете?
— Что нам думать, мы не знаем. Знаем только, что подумают другие; что для вождя это гибель. Однако нет у нас выбора, кроме как предать твою и нашу судьбу в руки Господа.
Горадз решил, что это сказано справедливо; был он уверен и в том, что не много пройдет недель, прежде чем представится случай доказать, что он не трус.
Но тою же ночью было ему ужасное видение. Ему снилась отрубленная ручонка Милана, как она падает и падает… Он услышал крик. Но проснулся от тишины. В окне стояло родное селение в голубом лунном свете, нагое, словно вопрос без ответа; и вдруг появился человек в черном, он приближался, хромая, от речного брода, и в отблеске мельничного факела стало видно, что у него только одна рука.
Так повторялось каждую ночь.
Тогда он вновь собрал совет, признал свой ужасный грех и передал власть Иво Палице — Иво, названному брату и дольщику его наследства.
Иво принял назначение с почтительным поклоном. А Горадз перебрался из дома в клеть. И жил там, как скотина. Дуба носила ему еду, как теленку, но говорить с ним не говорила. И Горадз с нею не заговаривал. Но когда Милан снова стал играть на улице, Горадз подозвал его, обнял, взял его единственную руку в обе свои и стал раскачивать туда-сюда.
— Ха-хо-лу-лу-лу, — запел мальчик.
Горадз учил его ставить ульи, рассказывал о половодье, что случается каждую весну и разоряет земли, о том, как обрезать сливовые деревья; он учил его браться левой рукой за все, что Господь предопределил для правой, и когда лето подошло к своему медово-золотому концу, отец с сыном сделались неразлучны.
Но когда Милану исполнилось десять, сказал он, что слышал немало историй о зверствах турок у них в долине. Истории эти смущают своей несхожестью; и вот он хочет, чтобы отец открыл ему истину. Горадз взял пять камней, выложил их по кругу и сказал, что все они были селеньями, но так давно, что случившееся в одном месте точно так же могло случиться и в другом.
Мальчик не понял.
Горадз объяснил, что все истории переплетаются и получается плотная ткань — человеку сквозь нее ничего не видно. И оттого не знает он, как ему быть.
Милан опять не понял.
Тогда отец пробормотал, что когда сынок вырастет, то придется ему самому однажды принимать решение — одному ради многих. Ему откроется путь, никем не изведанный. И он отправится этим путем. И тем самым этот путь закроет.
— Но ведь у меня только одна рука, — сказал мальчик.
5
Едва разгорелся мятеж, как отправил великий визирь отряды конников от селенья к селенью.