Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2005
Перевод Елена Рачинская
Гейр Поллен[1]
I
Писатель всегда таков, каким его хочет видеть нация. В Норвегии, которая до сих пор выглядит застенчивым прыщеватым подростком на фоне большинства других наций, понятие «писатель» неразрывно связано с великими национальными задачами, или, вернее сказать, ПРОЕКТОМ, поскольку речь идет о проекте, продолжающемся уже сто пятьдесят лет, и о том, как понятие «Норвегия» обрело свое национальное содержание, то есть как Норвегия стала норвежской. Так уж сложилось, что Норвегия — одно из самых молодых независимых государств в Европе. Моложе разве что те страны, что появились на карте после падения «железного занавеса». Более четырех столетий — то был период нашей истории, который Ибсен, оскорбленный в своих национальных чувствах, назвал четырехсотлетней ночью, — Норвегия была вынуждена мириться с ролью бесправной падчерицы в семье Скандинавских государств, где тон задавала Дания[2]. Неудивительно, что государственным языком Норвегии был… датский. Правда, в 1814 году, в результате наполеоновских войн, в которых Дания выступила на стороне Наполеона — и оказалась в числе проигравших, — Норвегия обрела недолгую независимость, собственную Конституцию… но тут же была вынуждена вступить в унию со Швецией[3], и союз этот продолжался около ста лет. В 1884 году в Норвегии было введено парламентское правление, однако уния как таковая просуществовала до 1905 года. Тем самым Норвегии как национальному государству с собственным государственным языком всего сто лет, а это немного. Но с момента, когда Норвегия разорвала унию с Данией, в стране зарождается стремление к самоопределению, и писатели играют в этом процессе немаловажную роль.
Добавим к упомянутым вышеисторическим событиям еще два — освобождение Норвегии от немецкой оккупации в 1945 году и референдум о вступлении страны в Евросоюз 25 сентября 1972 года — и мы увидим характерную закономерность: эти исторические вехи подобны этапам эстафеты. Первым стартует Хенрик Вергеланн[4], один из величайших романтиков во всей истории литературы. Он бежит, прижав к груди конституцию, свидетельство о рождении нации. Затем эстафетная палочка переходит к Бьёрнстьерне Бьёрнсону[5], защитнику идей парламентаризма, ведь парламент — это свидетельство о рождении современного общества и современного читателя. На бегу Бьёрнсон окидывает строгим взглядом зрителей, стоящих по обе стороны крутой трассы, ведущей к вершинам власти и богатства. Его сменяет — пора выпустить на беговую дорожку дам — автор романа «Кристин, дочь Лавранса» Сигрид Унсет[6], с пергаментным свитком под мышкой. В романе этом средневековый антураж, но идеи самые что ни на есть современные — вечная борьба между личностью и коллективом, между «я» и «мы», желанием и долгом, свободой и ответственностью, ведь Сигрид не раз говорила: человеческое сердце, увы, неизменно. «Кто вам сказал, что я гонюсь за счастьем?» — пыхтит она в ответ на вопрос одного из зрителей, не устала ли она, не тяжко ли ей бежать с такой непрактичной ношей… Но тут эстафету подхватывает… да кто ж еще, как не Арнульф Эверланн[7]. Сухонький, маленький, усы возмущенно топорщатся, он врывается в послевоенную Норвегию, ставшую государством всеобщего благосостояния, сжимая в исхудавшей руке «Мы все преодолеем», и тут на «Площади Двадцать пятого сентября» его сменяет Даг Сульстад[8]. Он давно уже потерял направление, но со свойственной ему иронией утверждает, что бежит куда надо, хотя на самом деле бежит вовсе не туда, теряет эстафетную палочку и сходит с дистанции, не пробежав и половины. Тут мы и находим сегодня «норвежского писателя» и, тоскливо оглядываясь назад, можем лишь вспоминать о временах, когда между обществом и писателем существовало полное согласие и в глазах этого общества писатели были звездами не последней величины.
Сия краткая история объясняет и то, почему нацистские симпатии Гамсуна до сих пор являются для норвежцев больной темой. Нацист Гамсун (самый известный и ценимый в России норвежский писатель, наряду с Ибсеном — отнюдь не певец любви и природы, предавший своего верного читателя, нет. Он предал, и что еще хуже, осквернил само понятие «норвежский писатель», к которому общество и история, казалось, намертво приковали его.
Как мне кажется, именно надругательство над «норвежским писателем» вызвало такую бурную реакцию на прогитлеровские симпатии Гамсуна. Если расправа Гамсуна над «четверкой великих»[9] писателей в лекциях, прочитанных во время его поездки по стране в 1891 году, еще может восприниматься как нагловатый юношеский эпатаж[10], то выступление восьмидесятилетнего писателя по радио 1 января 1941 года, в котором он звучным, но уже старчески дрожащим голосом убеждает норвежский народ воспринимать как должное и норвежскую нацистскую партию, и Квислинга[11], и немецкую оккупацию, производит гнетущее впечатление. Тут я и вспоминаю слова странника Кнута Педерсена из романа «Под осенней звездой», перечитанного мною на Рождество не знаю уж в который раз: «Да, нелегко переступить порог старости красиво и с достоинством»[12]. И я понимаю, что все сказанное Гамсуном во время оккупации, по сути, есть не что иное, как судорожное кривляние и гримасы старого упрямца в его последний час.
На ум приходят слова Юхана Боргена[13], сохранившего должное уважение к мудрости творений писателя и простившего Гамсуну его человеческую глупость, — слова, произнесенные Боргеном более двадцати лет назад, незадолго до смерти, в интервью газете «Дагбладет». Его спросили, не страшится ли он смерти. «Нет, — отвечал Борген, сам бывший узником лагеря Грини во время войны, — не страшусь. Но мне жаль, что я больше не смогу каждый год перечитывать «Под осенней звездой».
После гамсуновского восхваления Гитлера как «борца за Евангелие, утверждающее права всех наций», понятие «норвежский писатель» потеряло свой былой авторитет в глазах народа. А жаль… Кто, как не Гамсун, мог бы принять эстафетную палочку и организовать новый забег, если мы вновь обратимся к нашей спортивной метафоре. Увы…
Но все это — дела минувших дней. Норвежское общество в 2005 году более не походит на народное собрание, где сначала тебя представят председателю, а потом ознакомят с повесткой дня, заранее утвержденной тем или иным центральным комитетом. Оно скорее напоминает многолюдное кафе. Нет той «великой дискуссии», когда любой волен взять слово или послушать других, а писатель, если пожелает, волен наслаждаться ролью главного оратора. Теперь все сказанное тонет в гуле голосов: люди говорят одновременно, и их разговоры, в лучшем случае, ненадолго сливаются вокруг общей темы, а ты в состоянии ухватить лишь обрывки фраз. Если взглянуть на дело с оптимизмом, то можно смело утверждать: это дает писателю ощущение свободы и небывалый простор для творчества. Писатель переходит от столика к столику, участвуя то в одной, то в другой беседе. Но с другой стороны, писатель по инерции все еще стремится играть роль национального символа, мудреца и политика.
Сегодня все понимают: для истории не имеет ровно никакого значения, что, собственно, думает кучка писателей по поводу, например, американской авантюры в Ираке, но то, что они высказывают свое мнение, и при этом публично, отнюдь не бессмысленно. И хотя Норвегия напоминает кафе, где главное — отключиться и забыть об огромном, полном проблем окружающем мире, поболтать и насладиться обществом друг друга; хотя герои дня теперь отнюдь не писатели, а звезды поп-музыки и спорта, в Норвегии, лоснящейся от легких нефтяных денег, писатель все еще сохраняет некий сенсационный статус. Еще Гамсун недолюбливал Фритьофа Нансена и ворчал, что трудновато бороться за внимание аудитории с человеком, пересекшим полярные льды на лыжах. Так и в наши дни писатель может только посетовать, что ему трудно конкурировать с человеком, играющим в футбол или бренчащим на гитаре. Но как верно то, что игрок «Манчестер юнайтед» Сульшер является героем нашего времени, поскольку широкие массы считают, будто он занимается делом весьма важным, верно и то, что писатели в полной мере сохранили свой изначальный авторитет, поскольку и они занимаются важным делом. Писатели создают тексты, которые, несмотря ни на что, говорят нам о чем-то серьезном — не в последнюю очередь о том, что значит быть «норвежцем» в мире, где даже до нас, живущих на краю света, мало-помалу доходит: большинство народа в этом мире говорит отнюдь не на норвежском, а, например, на китайском.
II
Когда начинается современная литература? Ответ на этот вопрос зависит от выбранной перспективы и литературных пристрастий. Для меня, писателя средних лет, современная литература начинается в 1965 году. Вторая половина 60-х — время дебюта многих выдающихся норвежских писателей, наследником или оппонентом которых я себя считаю. Тогда же вступает в действие и «Порядок закупки новой норвежской литературы» — важнейшая государственная программа, призванная бороться с англо-американским культурным влиянием, чрезвычайно ощутимым в первые десятилетия после войны. С тех самых пор Норвежский совет по культуре закупает 1000 экземпляров каждой изданной норвежской книги и распределяет их по публичным библиотекам. Таким образом в библиотеки всей страны поступает широкий ассортимент современной норвежской литературы, и писатель находит своего читателя. Литература жива не одним талантом, должны существовать механизмы, которые могут привлечь к таланту внимание публики и заставить ее потратить время и деньги на книги.
Модернизм приходит в Скандинавские страны сравнительно поздно: в Финляндию — в 20-е годы, в Швецию — в 30-е, в Данию — в 40-е, в Норвегию — в 50-е. Тем самым зрелый модернизм — я имею в виду оформившееся течение в искусстве, а не отдельные всплески — явление в Норвегии 1965-го довольно молодое, и опирается он прежде всего на шведскую и англоамериканскую традицию: шведский фюртиотализм[14] и творчество Т. С. Элиота.
Около 1965 года под эгидой журнала «Профиль», издаваемого Университетом Осло, формируется новое поколение писателей, выступающее против элитарного, индивидуалистического и пессимистического модернизма. Для норвежской литературы движение «Профиль» — целая эпоха. Писатели культивируют разговорную речь, реальность конкретных вещей, опыт простого человека. За этим направлением закрепляется название неоконкретизм, а девизом становятся слова кумира нового поколения, врача и поэта Уильяма Карлоса Уильямса.[15] «No ideas but in things» — идеи существуют в конкретных вещах, а не в абстрактном, умозрительном мире. Самый способный норвежский ученик Уильямса, Ян Эрик Волл, выражает эту же мысль в одном из стихотворений сборника с характерным названием «Кукареканье» (Kykelipi, 1969) следующим образом: «Говоря «а», говори «а»». Вещь есть вещь, язык есть язык. Точка.
Тем не менее самым значимым представителем движения «Профиль» становится прозаик Даг Сульстад. Его вторая книга, вышедшая в 1967 году, носит довольно симптоматичное название «Винтовой стул»: мир таков, каким ты его видишь, крутясь на вращающемся стуле, — отношение к действительности, сходное с тем, что двадцать лет спустя получило название постмодернизм. Сборник «Вращающийся стул» состоит из коротких текстов, и в первом же из них содержится программное заявление: «Зачем кофейнику крылья?» Вещи ценны сами по себе, им не нужно никакого метафизического обоснования или метафорического описания.
Первый этап движения «Профиль», его «литературная фаза», продолжается до 1970 года. Это период многочисленных экспериментов, но, строго говоря, зрелых произведений в это время создано не так уж и много. После 1970 года характер литературы меняется. Под влиянием войны во Вьетнаме, политики американского империализма в целом, студенческих волнений1968-го, китайской культурной революции, норвежского движения против членства в ЕЭС возникает ощущение, что современное искусство годится разве что для украшения каминной полки буржуа, и многие представители движения «Профиль» выбирают новый лозунг — «Искусство должно служить народу», а затем вступают в сталинистскую Рабочую коммунистическую партию. Как могло случиться, что писатели, воспевавшие эксперимент и свободу творчества, становятся ярыми сторонниками соцреализма, именуя его высшим достижением современного искусства? Очевидно, знакомство с тоталитарными режимами ограничивалось лишь теорией или краткосрочными турпоездками в коммунистические страны. Хотя, правды ради, стоит заметить, что некоторые активные участники движения впоследствии попытались с известной долей самокритики и раскаяния объяснить свой отказ от демократических ценностей в 70-е годы. Что ж, лучше поздно, чем никогда.
Поколение писателей, пришедшее в литературу в начале 80-х, сформировалось во времена, когда к искусству предъявлялись весьма строгие требования: его цель — служить народу, стать орудием в борьбе против власть имущих. Увлекшись революционными идеями, писатели движения «Профиль» позабыли о своих первоначальных замыслах, и новое поколение берется восстановить права личности. Вместе с тем поколение 80-х достаточно непредвзято относится и к модернизму, ценя в нем прежде всего безграничную свободу. Пьянящее ощущение свободы после десятилетия строгой литературной муштры делает писателей восприимчивыми к постепенно формирующимся постмодернистским тенденциям: бытие лишь видимость, маска, игра. Результат — странная смесь низкого и высокого, китча и искусства, стилизации и индивидуального стиля, иронии и наивности. Все это мы уже встречали у писателей60-х, например у Дага Сульстада. В одном из своих лучших эссе «О необходимости неаутентичного существования» (1968) он представляет читателю своего кумира Витольда Гомбровича[16] и его теорию. Двадцать лет спустя, в восьмидесятых, оставалось добавить: «Если необходимо вести неаутентичное существование, то и творчество с необходимостью должно быть таким же».
Попытки традиционного «большого романа» воссоздать человеческое бытие во всей его целостности постмодернисты объявляют мертворожденными и бесполезными. На смену эпическому роману приходит роман энциклопедический, — смесь вымысла фактов и литературных аллюзий. Среди пяти норвежцев[17], получавших за последние тридцать лет литературную премию Северного совета, двое писателей, Хьяртан Флёгстад[18] и Ян Кьярстад[19], экспериментировали именно с этой разновидностью романа. Отныне литература — металитература, текст — особый универсум, и для феноменов внешнего мира доступ в него возможен лишь в виде знака, конструкции, игры. Способность искусства отображать мир ставится под сомнение, и все это, само собой разумеется, превращается в тему для новой литературы. Язык подобен зеркалу, и вот одно отражение накладывается на другое, и эти серии отражений множатся и множатся. Более не существует какой-то одной, главной тенденции, кроме разве что отказа от коллективного в пользу индивидуального, от злобы дня в пользу вечности, от политики в пользу поэтики, от популистской содержательности в пользу формы. Время программных заявлений осталось в прошлом. Литература напоминает шведский стол, где каждый выбирает еду по своему вкусу и накладывает сколько душе угодно. При этом вполне допустимо, если селедка и торт окажутся на одной тарелке.
Когда начинаешь рассуждать о современной литературе, прежде всего хочется рассказать о новаторах, о новых тенденциях, но на самом деле большинство читателей, как и большинство журналистов, пишущих о культуре, интересует отнюдь не новаторство, а произведения, создающиеся в русле традиции, ведь во все времена существовало общепринятое мнение о том, чтó есть «хорошая литература». Еще Гамсун говорил об этой разновидности литературы, называя ее «модной»: «Модная литература, уважаемые господа и дамы, чужда моей душе и моему уму. <…> Но даже если б в моей власти было изгнать ее из культурного обихода, я все равно не сделал бы этого за ту, пусть малую, пользу, которую она тоже приносит. <…> Модная литература находится на службе у злобы дня и, подобно половому в увеселительном заведении, разносящему дешевое вино на жестяном подносе, необходима до той поры, пока имеется публика, взыскующая такого рода развлечений и нуждающаяся в них»[20]. Бестселлеры, как правило, следуют по накатанному пути, оттого они и становятся бестселлерами.
За последние двадцать лет небывалый расцвет пережил детектив, в особенности женский детектив. Успехом пользуются и романы, написанные в традиции психологического реализма, рассказывающие о детстве, взрослении, становлении личности. Они помогают человеку осознать прошлое, важность извечных ценностей, найти точку опоры в нашем быстро меняющемся мире. Примером подобного жанра может служить объемная семейная хроника Ларса Соби Кристенсена[21] «Полубрат» , за которую автор в 2002 году получил литературную премию Северного совета. Книга разошлась огромными, по норвежским меркам, тиражами. Можно привести и другие примеры. Международное признание получили роман Эрика Фоснеса Хансена[22] «Псалом в конце пути» (1990) — о гибели «Титаника», всегда служившей символом трагического высокомерия современного Запада, и «Мир Софии» (1991) Юстейна Гордера[23] — на долю последнего выпал самый большой коммерческий успех за всю историю норвежского книгоиздания. «Мир Софии» был задуман как роман для юношества. История начинается с того, что девочка София находит в почтовом ящике два письма, со следующими вопросами «Кто ты?» и «Каково происхождение мира?». Вопросы чрезвычайно важные и уместные. Собственно говоря, их можно поставить эпиграфом ко всем упомянутым выше книгам), а самое главное, они отвечают потребности человека в конце тысячелетия: оглянуться назад и осознать свое прошлое. Вечные вопросы.
Таким образом, мы пересекли границу 90-х перешагнули 2000-й. Законный вопрос: что нового появилось в литературе по сравнению с 80-ми? Ответ: практически ничего. Отсутствие четких тенденций по-прежнему остается главным признаком современной литературы. Правда, в последнее время активно обсуждается так называемая «автобиографическая тенденция», когда писатель вводит в роман собственную биографию, а в некоторых случаях действует под собственным именем или помещает в книге свои фотографии, демонстрируя явное пренебрежение к святому принципу разделения ролей «писателя» и «рассказчика». В норвежской, да и в европейской критике в целом вот уже более пятидесяти лет доминирует отношение к тексту как к особому универсуму. Такой подход отличал и новую критику, и структурализм, и деконструктивизм. Вмешательство писателя в фиктивную реальность почиталось чуть ли не смертным грехом. Анализу подлежал сам объект, и все делали вид, что субъекта не существует. Наряду с этим ирония считалась высшим достижением европейской литературной традиции, а искренние чувства рассматривались как нечто устаревшее и подозрительное. Теперь эта догма ставится под сомнение. Так, последний роман Дага Сульстада называется «16.07.41». Если вы сразу догадались, что это не что иное, как дата рождения писателя, то вы абсолютно правы.
Внимание критики привлекает и другой феномен, так называемый «dirty realism»[24]. Многие молодые писатели отдали дань этому виду прозы, сквозь зубы поведав нам о жалких и опустившихся обитателях норвежской деревни: безработных, пьющих, одиноких, косноязычных, исполненных предрассудков и недоверия к чужакам. Нашлись и серьезные противники такой литературы. Одна из самых ярких представительниц женской литературы, Ханна Эрставик[25], критикует «dirty realism» за то, что он создает заведомо ложное представление о действительности. Она убеждена, что настоящая литература должна быть искренней и правдивой. Но поскольку «искренность» и «правдивость» — понятия в мире искусства весьма спорные, можно предположить, что выдвигать подобные требования, от которых веет авторитарностью и догматизмом, — значит загонять себя в ловушку, особенно учитывая опыт 70-х. Кто же сможет определить наверняка, что «искренне» и «правдиво», а что нет? Как бы то ни было, похоже, что содержательная сторона произведения вновь занимает писателей больше, нежели формальная. Поговаривают даже о наступлении новой эпохи общественно значимой литературы. Различные стратегии отчуждения, столь популярные в течение последних десяти лет, будь то постмодернистская стилизация, ирония или жесткий минимализм, породили стремление к подлинности, «новой искренности», открытому проявлению чувств. Об этом свидетельствует и возрождение религиозно-мистической поэзии, и новые формы слияния политики и поэтики, особенно после событий 11 сентября. Ничто не ново под луной. Все новое только кажется таковым, когда акценты в литературе меняются.