Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2005
Перевод Наталья Фёдорова
Игра света*
Встал я рано. Мамаша уже сидит на веранде. Скоро придумает себе какое-нибудь пустяковое занятие, а этак через час решит, что вполне заслужила бокальчик пива. Ногти у нее грязноватые, волосы нечесаные.
Я наливаю чашку кофе, сажусь, смотрю на долину. На дальнем лесистом склоне, что поднимается к Сульхёй, виднеются овцы — крохотными неподвижными облачками стоят на прогалине. Зеленый трактор «Джон Дир» ползет по огороженному участку. Весенняя страда в разгаре, работа кипит. Там, где долина выравнивается, впадает в озеро неторопливая речка. Под высокими горами облаков искрится вода. Интересно, как бы я все это воспринял, если б очутился здесь впервые? Что бы думал о тех, кто живет в этом поселке?
— Нынче я его выведу.
— Сядешь за баранку?
— Ага, надо же его опробовать. Вот и прокачусь.
Художники начинают с белого холста. Писатели заправляют в пишущую машинку чистый лист бумаги. А у меня был «вольво», модели «амазон». Довольно-таки обшарпанный, но без ржавчины. Ни американские бандуры, ни новый «форд» или «опель» мне не нравились. Я хотел иметь демократичный автомобиль. Теперь на «амазонах» мало кто ездит, а для меня они все равно демократичные. Целая осень, зима и весна ушли на переделку, по выходным помогали братья, но большей частью я вкалывал в одиночку.
Мамаша зябко поеживается.
— Утро — лучшее время дня, — говорит она.
Я глажу кошку, скольжу пальцами по длинной серой шерстке. Потом надеваю комбинезон и рабочие башмаки, иду к сараю. Прежде чем открыть дверь, секунду-другую медлю, смотрю на крокусы, которые мамаша много лет назад посадила у ограды, на исхлестанную непогодой стену дома, когда-то совершенно белую. Ночью я выходил на улицу. Деревья и береговой склон пахли живицей и свежей травой. Дом, сарай, раскуроченные старые колымаги тонули во мраке. Я ничего не видел, но запахи были сильные, густые, насыщали воздух пряной остротой.
За деревьями тарахтит автомобиль. Здоровенная тачка, громыхая, заруливает во двор, тормозит возле сарая. Хлопает дверца. Это Патлатый и Ким. Патлатый одолевал меня с тех самых пор, как я начал возиться с «амазоном». Предлагал даровую помощь, просто потому, что обожает автомобили. Он заявлялся сюда снова и снова, но я не впустил в сарай ни его, ни кого другого из поселковых. Мы с Патлатым здорово похожи. И отлично ладим. Только он слишком уж шебутной, вечно нарывается на неприятности. И взломы за ним числятся, и наркоту он толкает. Но меня это не колышет, ведь он пока ничего у нас не увел и гашиш моей мамаше не продает.
— Здорóво! — кричит он. — Готова тачка? Пора выводить?
Не пойму, как он пронюхал.
— Да нет еще, — говорю я. — Осталось последний глянец навести.
Вечно они порют спешку. Ким — кореянка, хотя уже много лет живет в Эневарге. Прошлой осенью она регулярно бывала здесь. Смуглая, темноволосая, высокая, все поселковые парни один за другим сохли по ней. Вдвоем мы совершали долгие прогулки, удили рыбу, играли в бадминтон, и я все время диву давался, как же это она, которая могла подцепить любого, выбрала меня. Только вот Ким не мой тип. И когда влюбился, я попросил ее больше не приходить; она такая же неугомонная, как Патлатый, и тут у нас наверняка бы сошла с ума от скуки.
— Знаю, сегодня ты поедешь кататься, — говорит Патлатый.
Он собирает в горсть свои длинные космы и стягивает их шнурком, сооружая хвост. Снимает темные очки, криво ухмыляется, снова надевает очки, цокает языком.
— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.
— Знаю, и всё.
— Ошибочка вышла.
— Без дураков?
— Без дураков.
— Вот черт! — Патлатый крепко сжимает губы.
— Отпадная кожанка, — говорю я Ким.
— Значит, выполз все ж таки из норы, — отзывается она.
Есть в Ким этакая изюминка, отличающая ее от других молодых женщин в нашей округе. Деликатная такая изюминка, едва уловимая, она сквозит в каждом движении Ким, в каждом звуке ее голоса. Только женщина может обладать этой музыкой, этой гармонией, которую иные мужчины так мечтают отыскать.
По-моему, Патлатый это чувствует.
— Фуфло, — говорит он.
— У меня дела. Не теряй зря время.
Патлатый идет к сараю. Знает, что там темно и что заглядывать туда ему нельзя. Поэтому он припадает ухом к дощатой двери и прислушивается.
Получается вроде как крещение солнечным светом. Машина красная. Десять слоев цветного лака и двадцать — прозрачного. Крышу я опустил пониже, рессоры подрезал, уменьшив тем самым дорожный просвет. Крылья сделал пошире. Поставил хромированные бамперы и решетку радиатора. Снабдил тачку низкопрофильной резиной, датчиком давления масла и рулем фирмы «Нарди». Движок тоже новый — «ровер», V-образная восьмерка. В остальном все детали обычные, «родные», купленные на авторынке в Эребру. Я не любитель всяких-разных примочек, какими народ увешивает свои машины. Обойдемся без всех этих задних спойлеров, молдингов, анатомических сидений и уж тем более без лисьих хвостов, обивки из искусственного меха и елочки на заднем стекле. Оно останется чистым.
Ключ мягко входит в замок зажигания, и, выждав секунду-другую, я поворачиваю его. Движок отвечает рокотом. Мощный звук, густой, хриплый, в нем чувствуется сила, сдержанный рык, который в любую минуту готов вырваться на волю. Да, вот это сила. Задним ходом медленно подъезжаю к крыльцу. Мамаша машет рукой с веранды, а когда я вылезаю из машины, говорит, что тачка — зверь, но вообще-то она в таких делах не петрит.
— Молодца, мать, врубаешься! — говорю я.
Она хрипло смеется и исчезает в доме, чтобы втихую тяпнуть рюмашку. Мамаша у меня боязливая. Всю жизнь всего боится.
Словно огромный гудящий жук, «амазон» взбирается в гору, но не быстро, движок еле слышен. Клиренс у меня так мал, что практически я почти скольжу брюхом по асфальту. В повороты вхожу плавно, без крена, не как какой-нибудь паршивый «француз», которого швыряет из стороны в сторону. Скоро самый длинный прямой участок, и я мягко жму на педаль. Ладони взмокли. Всё, я на дистанции. Сто десять. Сто двадцать. «Ровер» мурлычет. Сто тридцать. Сто сорок. Как я об этом мечтал! Стрелка спидометра минует отметку сто семьдесят, баранка вибрирует, но не сильно, чуть-чуть. Вереск, скалы, обочины грязно-бурой полосой летят мимо. Ну, когда же? Иду на ста восьмидесяти, а кажется, будто стою на месте. Я сделал, что хотел, мечта сбылась.
Закончив дистанцию, останавливаюсь возле болота, выхожу из машины, курю. Удовлетворенно думаю: что ж, дело сделано. Потом еду дальше, в город.
На площади базарный день, да и вообще машинам въезд заказан. И все равно каждую субботу одна компашка умудряется заехать туда и припарковаться где-нибудь в углу. Сегодня они тоже здесь — несколько тяжелых колымаг и парочка «харлеев». Подрулить к ним не так-то просто. Ну да ладно, попробую. Народ всех возрастов снует между тачками. Самая страховидная американская бандура — Мортенсенова розовая «импала» — занимает лучшее место. Собственно говоря, импала — вид антилопы. Но эта широченная розовая каркатица вся из железа и весит не одну тонну — в жаркий летний день чуть что сквозь асфальт не проваливается. Меня лично тошнит от всех этих «импал». По шоссе прут внаглую, другим машинам дорогу не уступают. Мортенсен ведет себя таким же манером, но стоит ему вылезти из тачки, и он мигом теряет уверенность, боится подвоха. Ненормально это. В нем как бы два разных человека — один с машиной, другой без, и они совершенно между собой не стыкуются.
Я паркуюсь метрах в десяти от ближайшего «харлея».
Компашка замолкает. Проходит две-три минуты. И вот один направляется ко мне. Мальчишка. За ним еще несколько, а в конце концов и все остальные.
Обступают мой «амазон», садятся на корточки, рассматривают хром и лак, но руками не трогают. Переговариваются, кивают. Знакомый парень заглядывает в опущенное боковое окно, тихо бросает:
— Стало быть, это и есть чудо.
— Ага, — отвечаю я, затягиваясь сигаретой.
— Я думал, покруче будет. Малость понавороченней.
— Хрена.
Я ожидал совсем другого. Таких машин в нашей округе нету. В порядке исключения моя будет единственной. Но сейчас деревянный руль почему-то выглядит дешевкой, дурацким прибамбасом. От сидений пахнет пылью. Мне хочется вылезти вон, уйти, побыть одному.
Мортенсен расхаживает туда-сюда, тщательно оценивает работу. Опирается на левое заднее крыло, толкает, проверяя рессоры.
— Вот ведь чертов «швед», — говорит он мне.
— Мой «швед», — уточняю я.
— Клёво сработано. Клёво.
Мортенсен кивает на «харлеи» и тачки.
— Поговорить хочешь?
Я как бы вижу со стороны свой «амазон», запаркованный передком к боку «импалы». Поднимаю стекло прямо перед круглой физиономией Мортенсена и еду прочь, измотанный куда больше, чем после самых долгих зимних тренировок.
Мамаша сидит на камне у откоса, спускающегося к озеру. Небо нахмурилось. Облака высокие, горят медью. Я сажусь рядом с мамашей. Она чуток навеселе, но не слишком.
В разрывы облаков на черную воду озера веером падает солнечный свет.
— Чего ты боишься? — спрашиваю я.
— Дня. Проснуться боюсь.
— И о чем ты думаешь?
— О том, что земной шарик в любую минуту может перестать вращаться. Что я вдруг потеряю вес и меня швырнет прочь от земли.
— Да не бери ты в голову эту чепуху.
Свет волнами пробивается сквозь плотную завесу облаков, словно длинные колышущиеся полоски золоченой бумаги. Большие сверкающие пятна играют на воде. Будет гроза, рановато она в этом году. Никогда не видал, чтобы ненастье собиралось таким манером. Я покачнулся, будто налетевший шквал толкнул меня назад.
— Мужик тебе нужен, нормальный мужик, — говорю я мамаше. Рассказываю про город, придумываю байку, что-де встретил давнюю подружку по реальному училищу, которая ей нравится. Надо только снять трубку да позвонить.
Во дворе перед домом ждет Патлатый.
— В первую поездку без меня рванул! — Он нервно вышагивает по кругу, хрустит гравием, машет руками, шипит: — Я должен был сидеть там, рядом с тобой!
— Мне пришлось соврать. В одиночку хотел прокатиться.
Пускай выпустит пар. Мало-помалу он переключается на «амазон». Злость утихает, лицо меняется, делается открытым, мальчишеским. Прикусив губу, он любуется обводами красного блестящего металла.
— Вот это да, — говорит он мягко, как старушка какая-нибудь. Кладет руку на капот. — А еще поедешь? Сегодня?
— Хочешь купить? — спрашиваю я.
— Ха-ха.
— Я серьезно. Сколько дашь?
— Нет у меня денег. Кончай.
Он не сводит глаз с машины.
— Если я что говорю, то всерьез. Без дураков. Отдам за тридцать кусков.
— За тридцать кусков? За тридцать? — Патлатый наверняка думает, что я спятил. — Такие машины за тридцать кусков не продают.
— Давай составим купчую. Заплатишь в рассрочку.
Я достаю авторучку и бумагу.
— Ну так как? Пишем или нет? Смотри, вдруг передумаю!
Патлатый проводит пятерней по волосам, задевает очки, но не замечает, что они упали на землю. Кивает и хрипло говорит:
— Пиши.
Я пишу, потом передаю ему бумагу и ручку, он ставит свою подпись.
— Ну вот, все записано черным по белому. Не отопрешься теперь! — торжествует он, размахивая листком.
— Твоя правда, — говорю я.
Патлатый размахивает бумагой, будто демонстрируя ее целой толпе народу, тычет в нее пальцем, улыбается сараю, и дому, и деревьям, и гравию под ногами.
Включает зажигание, мотор рокочет, и Патлатый катит прочь, не кивнув, не сказав больше ни слова. Вот и хорошо. Я прямо воочию вижу Патлатого и Ким в красном «амазоне» через год-два, по дороге в Швецию. Они занимаются любовью, до полного изнеможения, хлещут дешевое вино, а бутылки швыряют на заднее сиденье, «родная» обивка вся в грязных потеках. Снаружи корпус «амазона» сплошь в царапинах и шрамах после бешеных гонок по загородным дорогам и городским улицам, крылья в буграх и вмятинах, решетка радиатора поломана, хромовое покрытие облезает. За спиной у них во всю мощь громыхают сорокаваттные колонки, перекрывая пронзительный вой движка. Они устраивают потасовки, врут друг другу и трахаются на придорожных стоянках в осенней темноте, а в конце концов превращают «амазон» в кучу металлолома. Да, вот так оно и будет.