Главы из книги
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2005
Письма молодому романисту[1]
I
Притча о солитере
Дорогой друг!
Ваше письмо глубоко меня тронуло, потому что в нем я вдруг узнал самого себя, каким был лет в четырнадцать-пятнадцать, когда жил в серой Лиме, где правил диктатор Одриа. Я пылко мечтал когда-нибудь стать писателем и страдал, плохо понимая, чтó для этого надо сделать, с чего начать, как превратить склонность, которую ощущал в себе и которая упрямо подталкивала меня к сочинению историй, в произведения — и чтобы они покорили читателей, как меня самого покоряли истории, сочиненные авторами, уже успевшими занять места в моем личном пантеоне: Фолкнером, Хемингуэем, Мальро, Дос Пассосом, Камю, Сартром.
Мне не раз приходила в голову мысль отправить кому-нибудь из них письмо (тогда все они были еще живы) и попросить совета: как стать писателем? Но я так и не решился — мне помешала робость, а может, пессимизм, отбивавший охоту действовать: зачем писать, если заранее знаешь, что ни один из них не удостоит тебя ответом? — что, собственно, обычно и губит молодые таланты в тех странах, где для большинства литература почти ничего не значит и влачит жалкое существование на обочине общественной жизни, превратившись в занятие едва ли не подпольное.
А вот Вам не знаком подобный парализующий страх, коль скоро Вы мне написали. И это хорошее начало, если Вы действительно думаете взяться за такое рискованное дело и ожидаете от него — уверен, что ожидаете, хотя в Вашем письме нет об этом ни слова, — столько всего чудесного. Я бы только посоветовал Вам не строить лишних иллюзий, то есть не особенно рассчитывать на успех. Поймите меня правильно, Вы вполне можете его добиться! Почему бы и нет! Но будьте готовы и к другому повороту событий, ведь каждый, кто, проявив настойчивость, начинает писать и печататься, весьма скоро обнаруживает, что премии, читательское признание, тиражи, авторитет в обществе подчиняются каким-то особым, совершенно произвольным законам и часто с поразительным и непонятным упрямством обходят стороной именно тех, кто больше других всего этого заслуживает, и дождем падают на наименее достойных. Иначе говоря, если успех служит для вас главным стимулом, то надо быть готовым к тому, что мечты не всегда сбываются, да и вообще не стоит путать литературу с мишурным блеском славы и материальными благами, которые некоторым писателям (считаным единицам) творчество действительно приносит. Это разные вещи.
Пожалуй, главный критерий тут такой: для человека, наделенного литературным талантом, именно возможность реализовать себя является высшей наградой, более того, куда более желанной, чем все то, что он мог бы получить, добившись успеха. Я совершенно уверен в одном — хотя многие другие аспекты литературного таланта остаются для меня тайной за семью печатями, — в том, что писатель душой чувствует: да, выбранный им род занятий — лучший из всех, какие он успел перепробовать прежде или мог бы узнать в будущем, потому что писать для него — лучший из всех доступных ему образов жизни, независимо от того, какие социальные, политические или материальные выгоды он получит благодаря творчеству.
Правда, талант представляется мне здесь непременным условием, и если его нет, вряд ли стоит продолжать разговор на волнующую Вас тему — как стать писателем. Талант — это, разумеется, нечто мистическое, туманное и крайне индивидуальное. Что не исключает попытки объяснить его рационально, отбросив мифы, тешащие тщеславие и порой почти религиозные, — ими окружали талант романтики: они видели в писателе избранника божьего, существо, на которое пал указующий перст высших сил и которому предначертано запечатлеть божественное слово, дабы в свете этого слова человеческий дух возвысился над собой — тогда ему будет даровано слияние с Красотой (с большой буквы, разумеется), и он обретет бессмертие.
Сегодня уже никто не рискнет рассуждать в подобных терминах о литературном или художественном таланте, и, хотя толкование, предложенное нашей эпохой, не столь возвышенно и не так тесно связано с представлением о судьбе, оно не менее расплывчато, ведь речь идет о некоей, смутного происхождения склонности — она заставляет человека, будь то женщина или мужчина, всю свою жизнь без остатка посвятить делу, к которому он однажды почувствовал призвание, можно даже сказать, что-то заставило его к нему обратиться, и он вдруг осознал, что только так — например, сочиняя истории — ему дано реализовать себя, исполнить некое предначертание, использовать лучшее, чем он наделен от природы, обрести уверенность в том, что жизнь растрачивается не понапрасну.
Вряд ли человек уже в миг зачатия наделяется готовой судьбой, я не верю, что волей случая — либо волей капризного божества — еще нерожденным существам отмеривается столько-то таланта или столько-то бесталанности, склонность или отвращение к какому-то делу. Но теперь я не верю и в то, во что поверил в далекой молодости — под влиянием волюнтаризма французских экзистенциалистов, прежде всего Сартра, — будто призвание — это тоже выбор, свободное исполнение личной воли, чем и определяется будущее каждой конкретной личности. И хотя я не верю, что талант есть нечто, дарованное судьбой, закрепленное в генах будущего писателя, хотя я убежден, что дисциплина и упорство иногда способны вылепить гения, я в конце концов пришел к твердой мысли: литературное призвание ни в коем случае нельзя сводить только лишь к свободному выбору. Выбор, безусловно, играет свою роль, но только на втором этапе, а сперва должна проявиться личная — врожденная либо сформированная в детстве или ранней юности — склонность, вот ее-то сознательный выбор и призван укрепить — укрепить, но вовсе не создать заново.
У меня есть подозрение, если я не ошибаюсь (хотя скорее, конечно, ошибаюсь), что когда тот или иной человек очень и очень рано — в детстве или на заре юности — проявляет склонность к выдумыванию людей, событий, ситуаций, целых миров, отличных от мира, в котором он живет, эту тягу можно толковать как первый признак так называемого литературного таланта. Само собой разумеется, подобную попытку убежать из реального мира и от настоящей жизни, уносясь на крыльях воображения в заоблачные дали, от писательства отделяет пропасть, которую большинству смертных не одолеть. Только единицам удается стать писателями и творить новые миры с помощью слов — это те, кто к своей изначальной склонности добавил усилие воли, его-то Сартр и назвал выбором. Иначе говоря, в некий миг человек принял решение стать писателем. Выбрал себя в этом качестве. Или выбрал себе эту судьбу. Организовал свою жизнь таким образом, чтобы преображать в письменное слово склонность, которая прежде выливалась в придумывание — на скрытой от нас территории мозга — новой жизни и новых миров. Да, именно такой миг вы теперь и переживаете: трудный и насыщенный эмоциями период, когда надо решить, готовы вы или нет не только изобретать новую реальность, но еще и материализовать ее на бумаге. Если вы решите, что готовы, это, конечно, будет серьезнейшим шагом, но сам по себе он ничего вам не гарантирует. Хотя твердое решение стать писателем, посвятить всю свою жизнь исполнению задуманного — это тоже способ, и единственно возможный, начать быть писателем.
Откуда же берется ранняя тяга к выдумыванию людей и историй? На мой взгляд, ответ тут один: это форма бунтарства. Уверен, если кто-то целиком поглощен выдумыванием иной жизни, отличной от той, какой в действительности живет, он подспудно выражает свое неприятие окружающего — реального — мира и свое желание заменить его мирами, сотворенными в воображении и мечтах. Зачем, скажите, тратить время на нечто призрачное и мимолетное, вроде миров-миражей, человеку, который в душе доволен реальной реальностью и своей жизнью?
Что ж, человек, выразивший бунт против реальности через сотворение другой жизни и других людей, делает это конечно же по тысяче разных причин. И причины эти могут быть как альтруистическими, так и подлыми, как благородными, так и низменными, как сложными, так и весьма примитивными. Характер изначальных претензий к реальной реальности — а они, по моему убеждению, всегда лежат в основе желания сочинять и записывать истории — не имеет ровно никакого значения. Важно только то, насколько радикален сам протест и способен ли он подпитывать энтузиазм, обрекающий человека на подобный образ жизни — донкихотское сражение с ветряными мельницами, — суть которого сводится к иллюзорной замене конкретного и объективного мира и живой жизни на эфемерный и призрачный мир вымысла.
При этом такая задача, оставаясь химерой, выполняется субъективно, в образной форме, неисторически, но имеет вполне ощутимое влияние на реальный мир, то есть на людей из плоти и крови.
Подобное соперничество с реальностью — а это и является тайной сутью литературы и литературного призвания — помогает дать единственное в своем роде свидетельство о той или иной эпохе. Жизнь, описанная с помощью вымыслов — особенно вымыслов талантливых, — никогда не будет той жизнью, в которой на самом деле жили придумавшие их люди, а также те, кто их прочитал и оценил, нет, это жизнь целиком и полностью придуманная; ее пришлось создавать искусственно именно потому, что прожить на самом деле было никак нельзя, вот писатель и решил прожить ее хотя бы так — условно и сугубо индивидуально. Художественный вымысел — это ложь, под которой таится глубокая истина; это жизнь, которой никогда не было, но о которой люди в любую эпоху мечтают и поэтому вынуждены ее выдумать. Это не портрет Истории, а скорее ее маска наоборот — или изнанка — то, чего не было, но что именно в силу своей невозможности должно быть сотворено воображением из слов и удовлетворить амбиции, которые действительная жизнь удовлетворить не в силах, заполнить пустоты, которые люди обнаруживают вокруг и пытаются населить призраками, выдуманными призраками
Такое бунтарство конечно же весьма условно. Многие сочинители историй даже не подозревают его в себе, и, пожалуй, угадай они, насколько взрывоопасна по своей природе их охота к сочинительству, к фантазиям, они бы изумились и испугались, потому что в обычной жизни отнюдь не считают себя тайными подрывателями основ окружающего мира. С другой стороны, бунтарство их носит не слишком угрожающий характер — да и какой вред может причинить реальной жизни противопоставление ей призрачных, выдуманных миров? Чем грозит ей подобное соперничество? На первый взгляд, ничем. Ведь речь идет об игре, не правда ли? А игры обычно безопасны, если только не стремятся вырваться за границы отмеренного им пространства и смешаться с реальной жизнью. Так вот, когда кто-нибудь — скажем, Дон Кихот или госпожа Бовари — упрямо не желает видеть разницы между вымыслом и жизнью, всеми силами пытаясь сделать жизнь такой, какой она бывает лишь в литературе, развязка, как правило, получается трагической. Расплата тут — глубочайшее разочарование.
Тем не менее литературная игра не так уж невинна. Литература — продукт внутренней неудовлетворенности жизнью как она есть, но и художественный вымысел в свою очередь будит тревогу и неудовлетворенность. Тот, кто, читая книгу, проживает великое произведение — например, только что мною упомянутые романы Сервантеса и Флобера, — тот, возвращаясь к реальной жизни, гораздо острее воспринимает ее скудость и пороки, ведь из великих вымыслов он узнал, что реальный мир, живая жизнь во много раз зауряднее жизни придуманной писателями. И такое недовольство реальным миром, разбуженное хорошей литературой, может в определенных обстоятельствах перерасти в бунт против существующих властей, или институтов, или верований.
Вот почему испанская инквизиция с огромным недоверием относилась к романам и подвергала их строжайшей цензуре; мало того, она пошла на крайний шаг — запретила их во всех американских колониях на целых триста лет. Почему? Потому что эти нелепые выдумки якобы могли отвлечь индейцев от Бога, а одна из главных забот в любом теократическом обществе — не допустить ничего подобного. И не только инквизиция, но и любые правительства и режимы, стремящиеся контролировать жизнь своих граждан, демонстрируют то же недоверие к литературе, подвергают ее надзору и укрощают с помощью цензуры. Надо сказать, и те и другие правы: при всей своей кажущейся безобидности это занятие, то есть придумывание историй, есть способ проявить свободу и взбунтоваться против тех — будь то миряне или священнослужители, — кто вознамерится свободу уничтожить. Вот почему диктатура в любой ее форме — фашизм, коммунизм, исламские «интегристские» режимы, африканские или латиноамериканские военные правительства — всегда пыталась взять под контроль литературу, надев на нее смирительную рубашку цензуры.
Однако все эти общие рассуждения отвлекли нас от Вашего конкретного случая. Пора возвратиться к Вам. Вы ощутили в душе некую склонность, а затем, проявив характер и волю, решили посвятить себя литературе. И что же дальше?
Ваше решение сделать литературу своей судьбой должно вылиться в готовность преданно ей служить и стать, по сути, ее рабом. Чтобы нагляднее пояснить свою мысль, скажу, что вы в какой-то степени уподобились известным дамам XIX века, которые до такой степени боялись растолстеть и мечтали сохранить изящную фигуру, что заставляли себя проглотить солитера. Случалось ли Вам когда-нибудь видеть человека, у которого внутри сидит этот ужасный паразит? Я видел и могу Вас заверить, что те дамы достойны называться героинями, мученицами красоты. В начале шестидесятых годов у меня в Париже был замечательный друг — молодой испанец Хосе Мария, художник и киношник. И он страдал этим заболеванием. Дело в том, что, попав в организм, солитер словно бы с ним соединяется, питается за его счет, растет и крепнет, и невероятно трудно изгнать его из тела, которое он поработил и где ему очень привольно живется. Хосе Мария худел, хотя ему приходилось непрерывно есть и пить (прежде всего молоко), чтобы ублажить паразита, поселившегося у него во внутренностях, иначе муки больного становились нестерпимыми. Но все, что он ел и пил, не шло бедняге на пользу и не доставляло никакого удовольствия. Однажды мы беседовали в маленьком бистро на Монпарнасе, и Хосе Мария поразил меня своим признанием: «Мы с тобой часто проводим время вместе. Ходим в кино, на выставки, бродим по книжным лавкам, часами спорим о политике, литературе, кино, общих друзьях. Ты все это делаешь ради собственного удовольствия, а вот я нет. Я — ради него, солитера. Во всяком случае, у меня такое ощущение, будто теперь я живу не для себя, я для того, кто засел у меня внутри и чьим рабом я стал».
С тех пор мне нравится сравнивать жизнь писателя с жизнью моего друга Хосе Марии. Литература — не времяпровождение, не спорт, не изящная игра, которой дарят часы досуга. Это занятие требует полной, исключительной и исключающей все прочее отдачи, главенства, на которое ничто другое не должно посягать, это добровольно избранное служение, превращающее избравших его (счастливых мучеников) в рабов. Литературой надо заниматься постоянно, она заполняет собой всю жизнь, а вовсе не только те часы, когда человек сидит и пишет; она подчиняет себе все прочие дела, потому что литературный труд пожирает саму жизнь писателя, подобно огромному солитеру, поселившемуся в человеческом теле. Флобер говорил: «Литература — образ жизни». Иными словами, тот, кто выбрал столь прекрасное и всевластное призвание, тот не пишет, чтобы жить, а живет, чтобы писать.
Но, как оказалось, мысль сравнить писательское призвание с солитером не оригинальна. Я только что узнал об этом, читая Томаса Вулфа (учителя Фолкнера, автора двух масштабных романов — «О Времени и о Реке» и «Взгляни на дом свой, Ангел»), который описал свои отношения с писательством так, словно внутри у него поселился червь: «Что ж, с мечтой было покончено навсегда, с милосердной, непонятной и забытой детской мечтой. Червь пробрался в мое сердце и лежал там свернувшись, а пищей ему служили мой мозг, мой дух, моя память… Я знал, что в конце концов на меня перекинулось мое же пламя, и мой собственный огонь меня же и пожирал, да, меня, раздираемого когтями бешеного и ненасытного желания, которое на протяжении многих лет поглощало без остатка всю мою жизнь. Короче, я знал, что некая светящаяся клеточка — в мозгу ли, в сердце или в памяти — не погаснет уже никогда, будет сиять и днем и ночью, в миг пробуждения и в каждый миг сна; червяк будет получать пищу — и свет будет сиять; и никакая забава, еда и питье, никакие занимательные путешествия или женщины не смогут погасить его; поэтому никогда больше — пока смерть не покроет мою жизнь бескрайней и необратимой темнотой — я не смогу от нее избавиться.
Я понял, что наконец превратился в писателя; понял, чтó происходит с человеком, жизнь которого становится писательской жизнью»[2].
Думаю, только тот, кто отдает себя литературе, как отдают себя религии, твердо решив посвятить ей все время, всю энергию, все силы, только тот способен стать настоящим писателем и создать произведение, которое его прославит. И еще одна загадочная вещь — называется она талант. Гением не рождаются, по крайней мере среди прозаиков такого не встретишь, хотя у поэтов или музыкантов подобное бывает – гениальность проявляется в раннем возрасте и как бы вдруг (классические примеры — Рембо и Моцарт), — нет, нужны долгие годы дисциплины и упорного труда. Не бывает скороспелых романистов. Все великие, все замечательные романисты сперва были писателями-подмастерьями, и талант их мало-помалу развивался, благодаря упорству и вере в собственное призвание. Так что начинающему автору должен внушить надежду пример писателей, которые, в отличие от Рембо, ставшего гениальным поэтом уже в ранней юности, по кирпичику строили свой талант.
Если эта тема, тема вызревания литературного таланта, вас интересует, рекомендую Вам обширную переписку Флобера, особенно его послания к любовнице — Луизе Коле, написанные с 1850-го по 1854 год, именно в эти годы он работал над «Госпожой Бовари», первым своим шедевром. Мне самому эта переписка здорово помогла, когда я только начал заниматься сочинительством. Хотя Флобер был пессимистом и письма его полны проклятий в адрес человечества, любовь Флобера к литературе не знала границ. Поэтому он отнесся к избранной миссии, как крестоносец, и с фанатичным рвением отдавал ей дни и ночи, и требовательность его к себе была безмерной. Благодаря чему он и сумел превзойти себя, положенные ему изначально пределы (они очень заметны в первых его текстах, грешивших риторичностью и рабской подражательностью по отношению к модным тогда романтикам) и написать такие романы, как «Госпожа Бовари» и «Воспитание чувств» — а их, пожалуй, можно считать первыми романами нового времени.
И еще одну книгу я рискнул бы Вам порекомендовать в связи с темой этого письма. Речь идет о совсем ином авторе, американце Уильяме Берроузе. Я имею в виду его роман «Наркоман». Берроуз совершенно не интересен мне как романист: его экспериментальные, психоделические истории всегда нагоняли на меня ужасную скуку, кажется, ни одну из них я так и не дочитал до конца. Но первая его книга — «Наркоман» — автобиографическая, документальная, где он рассказывает, как стал наркоманом и как зависимость от наркотиков — свободный выбор в сочетании с тем, что, несомненно, можно считать еще и природной склонностью, — превратила его в счастливого раба, добровольного раба собственного порока; это достоверное и точное описание того, чем, на мой взгляд, является литературное творчество, — описание полной зависимости писателя от его ремесла, а также того, как оно, ремесло, кормится за счет пишущего в каждый миг его жизни.
Но, друг мой, письмо это превзошло размеры, положенные для этого жанра — эпистолярного, — чье главное достоинство должно состоять именно в краткости, так что я прощаюсь с Вами.
И обнимаю Вас.
II
Катоблепас
Дорогой друг!
Огромное количество работы, свалившейся на меня за последние дни, помешало мне ответить Вам тотчас же, и тем не менее все это время я не переставал размышлять о Вашем письме. И причиной тому не только Ваш энтузиазм, который я разделяю, тоже веря, что для защиты от всякого рода невзгод не придумано ничего лучше литературы; но и потому, что заданные Вами вопросы: «Откуда берутся истории, рассказанные в романах?» и «Как авторы романов придумывают темы для своих книг?» — меня самого до сих пор продолжают волновать, как и в самом начале литературного пути, хотя теперь на моем счету немало книг.
Ответ у меня есть, но не надо воспринимать мои рассуждения слишком буквально, иначе суть их извратится — и они прозвучат фальшиво. Корень любой истории — жизненный опыт человека, ее сочиняющего, то есть жизненный опыт и есть источник, питающий вымысел. Но это отнюдь не означает, будто роман непременно в скрытой форме является биографией автора, ведь в любом художественном произведении, и даже в плодах самой необузданной фантазии, можно отыскать отправную точку, сокровенное зернышко, неразрывно связанное с совокупным опытом человека, их сотворившего. Рискну заявить, что данное правило не знает исключений и потому в литературном царстве не существует химически чистого вымысла. Любой вымысел — это архитектурное сооружение, возведенное фантазией и мастерством на фундаменте из фактов, живых людей, обстоятельств, которые засели в памяти автора и дали толчок его творческому воображению, а оно из семечка вырастило целый мир, столь богатый и многообразный, что порой бывает почти невозможно (а порой и без «почти») узнать в нем автобиографический материал, что послужил ему первоосновой и осуществил — в некотором роде — тайную связь между вымыслом в чистом виде и его антиподом — реальной реальностью.
В одном своем очень давнем, еще юношеском, выступлении я попытался объяснить этот механизм как что-то вроде стриптиза наоборот. Создание романа можно сравнить с работой профессиональной стриптизерши, которая на глазах у публики снимает с себя одежду и демонстрирует обнаженное тело. Романист все это проделывает в обратном порядке. Трудясь над романом, он словно облачается в новые и новые одежды, скрывая под многоцветными плотными покровами, созданными его же воображением, свою изначальную наготу — самое начало спектакля. Этот процесс настолько сложен и тонок, что временами и сам автор не способен вычленить в конечном продукте — буйно разросшемся доказательстве его способности выдумывать людей и миры — те затаившиеся в памяти образы, которые были рождены жизнью и запустили механизм фантазии в действие, укрепили волю автора и помогли ему состряпать всю эту историю.
Теперь поговорим о романных темах. На мой взгляд, писатель находит пищу для них в себе самом, словно катоблепас — мифическое животное, явившееся святому Антонию в романе Флобера («Искушение святого Антония») и позднее воссозданное Борхесом в его «Книге вымышленных существ». Катоблепас — невероятное существо, пожирающее себя — начиная с лап. Писатель — не столь буквально, конечно, — но тоже вгрызается в собственный опыт, отыскивая материал для придумывания историй. И не только для того, чтобы воссоздать людей, отдельные события или пейзажи, основываясь на материале, услужливо поставляемом памятью. Нет, в кладовых памяти он находит еще и горючее для воли, без которой невозможно довести до конца весь процесс — долгий и тяжкий процесс выстраивания романа.
Рискну пойти чуть дальше в своих рассуждениях о романных темах. Автор не выбирает темы — это они его выбирают. Он пишет о тех или иных вещах, потому что те или иные вещи пришли ему в голову. В выборе темы свобода писателя весьма относительна, а возможно, ее и вовсе не бывает. Вернее, в любом случае она куда уже, чем в выборе литературной формы, где, как мне кажется, писательская свобода — то есть ответственность — абсолютна. Мое мнение таково: жизнь — прошу прощения, я и сам понимаю, что слово звучит слишком громко, — навязывает писателю темы; определенный жизненный опыт оставил в сознании и подсознании свои зарубки, и позднее пережитое начинает преследовать его, и он хочет от него избавиться, для чего преображает в разного рода выдуманные истории. Вряд ли стоит приводить примеры того, каким именно образом темы, порожденные жизненным опытом, навязывают себя писателю, — свидетельством тому любые воспоминания: вот эта история, этот персонаж, эта ситуация, эта интрига не отпускали меня, я был одержим ими, словно зов шел из самых глубин моей души и мне пришлось описать все это, чтобы заставить голос замолчать. Конечно, первым приходит на ум имя Пруста. Вот настоящий писатель-катоблепас, согласны? Кто в большей степени и с наилучшими результатами поедал себя, роясь в завалах собственной памяти со скрупулезностью археолога, чем создатель «В поисках утраченного времени» — монументального художественного воспроизведения жизненного пути автора, его семьи, окружающих пейзажей, друзей, отношений, вкусов — независимо от того, можно или нет говорить о них вслух, — удовольствий и разочарований, но в то же время — таинственных и тончайших движений человеческой души в ее неустанном стремлении накопить, рассортировать, похоронить и вновь откопать, связать воедино и вновь разделить, отшлифовать либо исказить образы, которые остаются в памяти от минувших лет. Биографы сумели составить дотошные инвентарные списки реальных событий и персонажей, скрытых в прустовской романной саге за пышным вымыслом, и убедительно показали нам, каким образом это волшебное произведение строилось из материалов, почерпнутых автором в жизни. Хотя на самом-то деле все эти инвентарные описи автобиографических деталей, откопанных исследователями, показывают нечто иное — творческую мощь Пруста, который, пользуясь подобным самоанализом и ныряя в собственное прошлое, сумел преобразить достаточно обычные события своей жизни в великолепный ковер, в ослепительное по совершенству изображение человеческой натуры, увиденной автором с субъективных позиций сознания, раздвоившегося специально для того, чтобы наблюдать за самим собой в потоке жизни.
И это подводит нас к не менее важному, чем предыдущий, выводу. Хотя отправной точкой для вымысла является жизненный опыт писателя, реальная жизнь не является и не может быть пунктом назначения. Расстояние между ними значительное, порой даже космическое, потому что в промежуточном процессе — когда тема облекается в слова и обретает особый повествовательный порядок — автобиографический материал претерпевает изменения, обогащается (а порой и обедняется), смешиваясь с другими материалами — либо подаренными памятью, либо вымышленными и обработанными. В этом процессе тема обретает структуру, если, конечно, роман — настоящее произведение искусства, за счет чего вымысел достигает полную автономность, именно ее и должен имитировать художественный текст, чтобы дальше жить уже независимой жизнью. (Те тексты, которым не удается эмансипироваться от автора, имеют ценность лишь в качестве биографических документов и относятся, разумеется, к разряду творческих неудач.) Художественный процесс состоит в преображении материала, поставляемого автору памятью, в объективный мир, сотканный из слов, то есть в роман. А форма — это то, что позволяет превратить вымысел в нечто конкретное, и здесь, если мое понимание литературного творчества верно (в чем я, повторюсь, не уверен), романист пользуется полной свободой, а значит, несет полную ответственность за результат. Если из всего вышесказанного Вы сделали вывод, будто писатель, творя вымыслы, не несет ответственности за свои темы (их ему навязывает жизнь), но ответственен за то, чтó потом с ними делает, преображая в литературу, и потому только он один в конечном итоге отвечает за удачи и провалы своих сочинений — то есть по сути за то, талантлив он или нет, — да, правильно, именно так я и думаю.
Почему при бесконечном множестве фактов, составляющих жизнь писателя, одни — таких совсем мало — оказываются невероятно полезными для творческого воображения, а другие — их во много-много раз больше — проходят рядами перед его умственным взором, не пробуждая вдохновения? Точного ответа я дать не могу. Правда, у меня есть догадка. Видимо, персонажи, забавные истории, ситуации и конфликты, нужные писателю, чтобы заставить его выдумывать истории, относятся как раз к числу тех, что пребывают в разладе с реальной жизнью, с миром, какой он есть, — а это, если вспомнить мое предыдущее письмо, и является основой тяги к писательству, скрытой пружиной, толкающей человека бросить вызов реальному миру, совершив символический акт — заменив его вымыслом.
Из бесчисленных примеров, которые можно привести для иллюстрации этой мысли, я склонен выбрать не самого крупного — правда, невероятно плодовитого — писателя XVIII века: француза Ретифа де ла Бретонна. И выбираю я его не за талант — довольно скромный, — а за то, что он дает очень четкий образец бунтарства против реального мира, когда автор стремится выразить свой протест, замещая в книгах реальную действительность совсем другой, которую он строит по образу и подобию той, что нарисовала его мятежная душа.
Среди множества романов, написанных Ретифом де ла Бретонном, — самым известным стал автобиографический роман «Месье Никола». Франция XVIII века, как сельская, так и городская, запечатлена дотошным социологом, придирчивым коллекционером человеческих типов, обычаев, повседневных занятий, ремесел, праздников, предрассудков, нарядов, верований, так что его сочинения стали истинным сокровищем для исследователей, будь то историки или антропологи, этнографы или социологи, — все они щедро черпали из этого источника, сотворенного неуемным Ретифом. Однако, попав в его романы, социальная и историческая реальность, хоть и подробнейшим образом описанная, вместе с тем претерпела радикальное изменение, и поэтому о ней следует говорить как о вымысле. В обширном и богатом мире, очень похожем на реальный, который его породил, мужчины влюбляются в женщин не за красоту лица, тонкость талии, изящество, изысканность, душевную чистоту, нет, главным образом их привлекает красота женских ножек или элегантность туфелек. Ретиф де ла Бретонн был фетишистом, из-за чего в реальной жизни слыл среди современников эксцентриком, был исключением из правила, то есть, можно сказать, «диссидентом» по отношению к реальности. И такое «диссидентство», ставшее мощнейшим двигателем его творчества, открывается нам в вымыслах, где жизнь подправлена или перекроена по образу и подобию личности самого Ретифа. Во вновь созданном Ретифом мире привычно и нормально считать, что главный атрибут женской красоты, самый вожделенный для мужчин объект наслаждения — для всех мужчин — нежные ножки и соответственно то, что их украшает, — чулки и башмачки. Мало у кого из писателей так отчетливо прослеживается процесс преображения мира, из которого вымысел черпает материал, в соответствии с особенностями личности автора — его желаниями, склонностями, мечтаниями, фрустрациями, обидами и так далее, — как у названного мною французского писателя, коснувшегося в своих книгах очень многих тем.
Но нечто подобное, хотя и не столь намеренно и очевидно, делают все, кто сочиняет истории. В жизни каждого есть что-нибудь вроде фетишизма Ретифа, что-нибудь, заставляющее пылко мечтать о мирах, отличных от нашего, в котором нам довелось жить, — альтруистский идеал справедливости, эгоистическое стремление удовлетворить самые потаенные мазохистские или садистские желания, вполне человеческое и понятное желание пережить какое-нибудь приключение, великую любовь и так далее; о мирах, которые хочется сотворить из слов и в которых — обычно в зашифрованном виде — запечатлены как конфликты автора с реальным миром, так и иная реальность, на которую его порочная или благородная натура хотела бы заменить доставшуюся нам действительность.
Пожалуй, наступил подходящий момент, чтобы поговорить о весьма коварном качестве, якобы свойственном литературе, — о достоверности. Что значит быть достоверным писателем? Никто не станет спорить с тем, что художественный вымысел по определению есть обман, это реальность, которая таковой не является, только имитация реальности, и что любой роман — ложь, выдающая себя за правду, это творение, чья убедительность зависит исключительно от того, насколько удачно писатель использует набор приемов, подобных тем, что используют фокусники в цирке. Так имеем ли мы право вести речь о достоверности применительно к роману, коль скоро в этом жанре даже самое достоверное — все равно обман, подлог, мираж? Да, имеем, но вопрос надо ставить иначе: достоверным — или правдивым — можно назвать писателя, который, послушно и чутко исполняя веления жизни, пишет на одни темы и избегает других — если те не родились непосредственно из его собственного опыта и не вторгаются в его сознание, словно без них ему никак не обойтись. Иначе говоря, правдивость романиста заключается в том, чтобы примириться с собственными демонами и служить им по мере сил.
Если автор пишет не о том, что будоражит его изнутри, а холодно и расчетливо выбирает темы или сюжеты, полагая, будто с их помощью вернее добьется успеха, такой автор не может быть правдивым, да и вообще это, как правило, плохой писатель (хотя порой и такие добиваются почетных мест в списках бестселлеров, где, как Вы отлично знаете, полно никудышных романов). На мой взгляд, трудно стать творцом — преобразователем реальности, — когда тебя не вдохновляют и не подпитывают из глубины твоей собственной души призраки (демоны), превратившие нас, романистов, в бунтарей, которые перестраивают жизнь в вымыслы. Думаю, если не противиться давлению и писать, отталкиваясь от того, что нас преследует и вдохновляет, что срослось с нами, хотя порой непонятно почему, и вкраплено в нашу жизнь, — тогда пишется «лучше», убедительнее и мощнее, и есть все необходимое, чтобы ступить на манящий, но и невероятно тяжелый, усеянный разочарованиями и муками путь — начать сочинять роман.
Писатели, которые бегут от собственных демонов и принуждают себя браться за те или иные темы, потому что полагают, будто их личные темы недостаточно оригинальны и привлекательны, такие писатели чудовищно заблуждаются. В литературе ни одна тема сама по себе не бывает ни хорошей, ни плохой. Любая тема может быть и хорошей и плохой, что, повторюсь, зависит не от темы, а исключительно от того, во что тема превращается, когда благодаря форме материализуется в роман, то есть от стиля и повествовательной структуры. Именно форма, которую обрела тема, делает историю оригинальной или банальной, глубокой или поверхностной, сложной или простой; форма придает истории и персонажам энергию, многозначность и правдивость, и она же порой делает героев безжизненными и карикатурными марионетками. Это еще одно из немногих правил в литературе, которое, на мой взгляд, не терпит исключений: темы сами по себе ничего в романе не предопределяют, они будут хорошими или плохими, захватывающими или скучными в зависимости от того, как поступит с ними писатель, превращая их в реальность из слов, выстроенных в определенном порядке.
Думается, друг мой, на этом мы можем прервать наш разговор.
Обнимаю Вас.
(См. далее бумажную версию)