Фрагмент романа
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2005
Сэмюэл Беккет[1]
«Меня не пустит к мытарствам сейчас Господня птица…»
«Конечно, от него несет Джойсом, несмотря на все мои искренние попытки наделить его собственными запахами», — говорил Сэмюэл Беккет о своем первом романе. В то же время «Мечты о женщинах, красивых и так себе» — эта самая личная книга Беккета (никогда больше он не позволял себе выводить в романах образы реально живших людей), написанная в Париже в начале 1930-х годов, может служить своего рода кривым зеркалом всего последующего творчества писателя. После того как в тридцатых годах рукопись отвергли несколько английских и французских издателей, Беккет отказался от мысли о публикации и до конца жизни не мог заставить себя вернуться к роману, полагая, что его следует издать, но «лишь спустя некоторое время после моей смерти». Так «Мечты…», впервые изданные в 1993 году, дошли до читателя более чем через шестьдесят лет после создания.
«Мечты…» — роман нарочито сложный, несколько неуклюжий, насыщенный аллюзиями, заимствованиями и скрытыми цитатами: здесь, как в любимом Беккетом эпизоде «Метаморфоз» Овидия, эхо поглощает личность автора и персонажей. В западноевропейской и американской литературной критике ему посвящена не одна тысяча строк комментариев. Все же и отрывочная журнальная публикация нуждается в сопроводительных заметках.
Герой романа, если его можно назвать «героем», — некто Белаква, персонаж, заимствованный Беккетом из четвертой песни «Чистилища» Данте. Данте в сопровождении Вергилия карабкается по уступам предчистилища и встречает тень, сидящую «как бы совсем без сил: Руками он обвил свои колени / И голову меж ними уронил»[2]. В унылой фигуре Данте узнает флорентийца Белакву, мастера по изготовлению грифов к лютням и гитарам. Поэт дружил с ним и любил послушать его игру. Сонный Белаква, самым страшным грехом которого в земной жизни была лень, не видит особого смысла в том, чтобы лезть в гору чистилища, тем более, что его «не пустит к мытарствам сейчас Господня птица, что сидит у входа», и ожидает, пока взобраться в гору ему не помогут молитвами «сердца, где милость Божья дышит». Таким образом, небольшой эпизод «Божественной комедии» становится фоном беккетовского романа. Эпиграф к «Мечтам…» взят из пролога к “Легенде о добродетельных женщинах”Чосера. Беккет намеренно опускает третью строчку чосеровского пролога, так что «но» теперь следует непосредственно за «адом» и «раем», а сам роман, по остроумному замечанию литературоведа Джона Пиллинга, становится гигантским примечанием к эпиграфу или же заполняет место третьего, недостающего в стихах Чосера элемента дантовской «Комедии» — чистилища. В этом смысле, как некое срединное пространство, как место между адом и раем, первый роман Беккета предваряет все его поздние книги: это мир напряженный, вязкий, как воздух перед грозой, с редкими искорками веселья и сопереживания обреченному, бесплодному «герою», мир, где, в отличие от античной трагедии, нет места для драматической развязки.
Сюжет книги, впрочем, вполне условный, основывается на отношениях между юношей англо-ирландского происхождения Белаквой и тремя его возлюбленными — Смеральдиной-Римой, Сира-Кузой и Альбой. У всех трех имелись реальные прототипы: в Смеральдине-Риме угадываются черты проживавшей в Германии кузины Беккета Пегги Синклер, с которой у автора был продолжительный и несчастливый роман (опубликованный в журнале фрагмент как раз и содержит историю Белаквы и Смеральдины); у Сира-Кузы немало общего с Лючией Джойс, дочерью Джеймса Джойса, девушкой экстравагантной и неуравновешенной настолько, что единственным человеком, отказывавшимся поверить в ее душевную болезнь, был сам Джойс; наконец, в образе Альбы биографы Беккета находят сходство с Этной Маккарти, возлюбленной молодого писателя, учившейся в дублинском Тринити-колледже. В книге все три любовные истории или заканчиваются фиаско, или не заканчиваются ничем (так как фиаско подразумевает некое событие, а в истории с Альбой, к примеру, его просто нет). Слоняющийся по Европе двадцатых годов Белаква остается наедине с собой, подобно «духу достославного трубадура», и уходит в никуда, словно ему пора возвращаться в чистилище. Он исчезает со страниц книги, которая, как и все последующие произведения Беккета, поражает блистательным отсутствием, желанием исчерпать текст, договориться до тишины.
Режиссер Питер Брук так написал о пьесах Беккета: они «обладают качествами бронированных автомобилей или идиотов: можете стрелять по ним, можете бросать в них торты с кремом — они продолжают свой путь несмотря ни на что. <…> Беккет неизменно раздражает людей своей честностью».
По искренности, по беспощадности, в первую очередь к самому себе, к своей жизни, по незащищенности, по отказу от безумного мира Беккета, на наш взгляд, можно сравнить разве что с Цветаевой, только вот тональность совсем другая. Там, где у Цветаевой крик, у Беккета — шепот и приглушенный смех.
Чего добивается от нас философия? Вероятно, справедливо утверждение, что она тщится получить ответ на три вопроса: (1) что я могу знать? (Эпистемология.) (2) как мне следует поступать? (Этика.) (3) на что я могу надеяться? (Метафизика.)
Своими романами, пьесами, стихами и малыми, с трудом поддающимися жанровому определению текстами Беккет трижды отвечает — нет: понять мне здесь ничего не удастся, делать мне нечего (ну или почти нечего) и надеяться тоже не на что.
Сэмюэла Беккета сложно заподозрить в чрезмерном человеколюбии. Что мы различаем в его книгах? Бога как вечное, а потому пугающее отсутствие. Невозможность познания и доведенную до крайности декартовскую антиномию духа и тела. Грязь делает людей отвратительными, секс — смехотворными, одиночество — необщительными, иногда деспотичными, чаще жалкими. Наше тело — это, по словам персонажа романа «Моллой», «длительное безумие» — толкает нас на ежесекундные усилия и поступки, онтологическая цель которых совершенно неясна, а потому абсурдна, то есть, в латинском значении этого слова, недоступна для восприятия. Жизнь — тягостная лекция, у которой, к счастью для общей истории человечества, есть конец. Пожалуй, единственное, что позволяет героям Беккета не покончить с собой еще до того, как открыта первая страница книги, — это грустный смех, бесконечно далекий от ницшеанской помпезности и сартровского самолюбования. А грусть никогда не бывает злой.