Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2005
Любимый журнал, любимый поэт
C «Иностранной литературой» меня связывает долгая дружба — сорок пять лет. Для проверки на прочность это достаточный срок. Мои переводы появились в журнале примерно тогда же, когда и переводы таких же, как я, недавних выпускников Иняза — Андрея Сергеева (с английского) и Павла Грушко (с испанского). А сегодня дорогу на Пятницкую, 41, знают уже мои ученики по Литературному институту им. Горького, и каждому их переводу на страницах «Иностранной литературы» я радуюсь не меньше, чем радовался в молодости своим, редким тогда еще, публикациям.
Среди авторов, чьи произведения «Иностранная литература» печатала в моем переводе, — Данте, Петрарка, Ариосто, два Нобелевских лауреата — Сальваторе Квазимодо и Эудженио Монтале (стихи и проза), их современники Умберто Саба и Джузеппе Унгаретти, ряд других итальянских поэтов ХХ века. Почти каждая новая публикация была связана с началом большой работы: как правило, переводы, напечатанные на страницах журнала, входили со временем в антологии, хрестоматии, авторские сборники отдельных поэтов.
Сегодня, когда в выходных данных переводных книг фамилия редактора отсутствует по той простой причине, что у конкретной книги не было никакого редактора (одно из возможных объяснений криминального уровня многих публикуемых нашими издательствами переводов), не могу не вспомнить добрым словом тех инолитовцев, работа с которыми во многом укрепила меня в уверенности, что умный редактор — мой союзник даже в тех случаях, когда мучает своей дотошностью, чтобы в конце концов убедить в своей правоте или отступить перед моими доводами. С благодарностью вспоминаю выматывающие сидения над рукописью или версткой с покойной Татьяной Владимировной Ланиной, много лет возглавлявшей отдел поэзии журнала. Изводила Таня не только переводчиков, но и себя, потому и отстаивала с таким упорством на заседаниях редколлегии прошедшие через ее руки стихи и наши врезки (вступления). А задолго до того, как поэзия была признана достойной выделения в отдельное «хозяйство», поэтическими переводами в журнале занимались отделы литератур Западной Европы и США, стран народной демократии, Латинской Америки, Востока. В конце пятидесятых годов прошлого (!) века, когда я и мои ровесники еще только начинали осваивать подступы к журналу, Италия числилась за Борисом Исааковичем Розенцвейгом. Хорошо узнать его я не успел (он умер в начале шестидесятых), но у меня сложилось впечатление, что это был добрый человек, много переживший при Сталине и навсегда напуганный пережитым. Первое, что я видел, входя к нему в кабинет, — это его ослепительная лысина: из-за сильной близорукости он читал рукописи и верстки, низко склонившись над ними. Говорил он мало, при этом загадочно улыбался — то ли своим мыслям, то ли сентенциям. Одну из таких ошеломительных сентенций слышали от Бориса Исааковича и Андрей Сергеев, и Павел Грушко, и я. Относилась она к стихам, написанным верлибром. Консервативный вкус этого человека восставал против отсутствия в стихах рифмы и традиционного метра, но зачеркнуть практику мировой поэзии ХХ столетия не позволяла культура. И, отрывая близорукие глаза от чтения, Борис Исаакович произносил бессмертную фразу: «Таких стихов я могу с помощью ножной швейной машины перевести за ночь тысячу строк». Но переводы «таких стихов» при этом не отвергал.
Сегодняшнего читателя журнала не удивишь откровенными постельными сценами, персонажами, исповедующими нетрадиционные сексуальные отношения, языком, в котором слово «жопа» выглядит невинным рядом с куда более крутыми свидетельствами нового отношения к печатному слову. А когда-то строчка переведенного мною стихотворения Джованни Джудичи «Жопа есть жопа, а дуче дурак» появилась в журнале в таком виде: «Ж … есть ж…, а дуче дурак», что, на мой взгляд, основательно смягчило смачную характеристику главного итальянского фашиста.
Сказать, что все предлагаемые мной переводы встречали на долгом пути к читателю зеленую улицу, было бы преувеличением. Самым доброжелательным и честным редакторам не всегда удавалось обмануть бдительность советской цензуры, и тем дороже мне строки стихотворений, которые появились на страницах журнала благодаря их принципиальности и бесстрашию. Бывало и так, что те же доброжелательные редакторы решительно отвергали предлагаемые мной переводы, подвергая сомнению мой выбор. Не скрою, я недоумевал, обижался, пытался переубеждать тех, кого считал и, несмотря на такие, к счастью, редкие случаи, продолжаю считать своими единомышленниками,но, увы, это не всегда удавалось. Особенно огорчил меня случай, когда журнал отказался в 1998 году печатать стихи Анджело Марии Рипеллино, известного итальянского поэта и блистательного переводчика русской поэзии, донесшего до своих соотечественников голоса Блока и Белого, Хлебникова и Маяковского, Пастернака и Заболоцкого. В шестидесятых годах имя Рипеллино попало в главлитовский список идеологических врагов Советского Союза, и почти тридцать лет спустя, когда Главлита, высшей цензурной инстанции, уже давно не существовало, я решил, что пора воздать должное к тому времени уже покойному итальянскому другу русской поэзии и что нет для этого лучшего места, чем «Иностранная литература». Итак, я перевел десяток стихотворений Рипеллино, предварил перевод вступлением, где рассказал и о том, как мстительные власти, сначала советские, а затем чехословацкие, закрыли дорогу в свои страны поэту, позволившему себе не только критиковать их культурную политику, но и резко осудить советское военное вторжение в Чехословакию в августе 1968 года. Публикацией стихов Рипеллино к семидесятипятилетию со дня его рождения я думал восстановить справедливость, снять запрет с его имени, ненавистного для советских литературных чиновников и их дирижеров из высоких идеологических сфер. Вступление позволило мне процитировать строки из письма Пастернака к Рипеллино, пославшему поэту свою антологию русской поэзии ХХ века (антология вышла в 1954 году, а письмо Пастернака датировано 29 июля 1955 года): «Только что получил Вашу блестящую Антологию, бесценный Ваш подарок. Ваши вдохновенные переводы, которые я проглотил одним духом, дали вторую жизнь стихам благодаря ярким, выразительным и смелым решениям. Я Ваш должник на всю жизнь за Ваше предисловие. Глубина природного вкуса, проявившаяся в Вашем выборе, удивительна! Вы осведомлены в литературных делах нашего полустолетия лучше, чем кто-либо из нас и чем я сам».
Хорошо видевший разницу между праздниками и буднями русской литературы ХХ века, Рипеллино посвятил трагическим страницам ее истории стихотворение, которое только на первый взгляд может показаться банальным. Да, гибель Пушкина на дуэли обыграна в поэзии — подчеркну, в русской поэзии — тысячи раз, но в данном случае Черную речку вспомнил итальянец, вспомнил для того, чтобы продолжить длинный мартиролог, не называя имен, но, возможно, произнося их мысленно, про себя: Есенин, Маяковский, Мандельштам, Цветаева… В трагическом крещендо — боль автора, обостренная фальшью казенной скорби. Не зная, согласятся ли читатели перевода с таким прочтением этого стихотворения, привожу его здесь:
Дуэль. Снег алого от крови цвета.
В потусторонний мрак туннелем узким
увозят убиенного поэта.
Поэт был африканцем петербургским.
В руках ничтожеств не дрожит оружье,
они искусно им владели и владеют,
без промаха стреляет равнодушье,
ряды поэтов на земле редеют.
Растет число досок мемориальных
и новых памятников и домов-музеев.
Поэзию всю жизнь смертельно ранят:
поэты — психи, так, мол, им и надо!
В туннеле память зажигает фары,
последний путь — железная дорога,
глухие станции и полустанки
с названьями одно чудней другого,
где ожидают хилые фанфары
транзитный прах, готовясь оглушить останки
веселым встречным маршем,
слащавой здравицею павшим.
А теперь немного о стихах, которые я предлагаю вниманию читателей этого юбилейного номера. В качестве поэтического приношения я выбрал несколько сонетов Джузеппе Джоакино Белли (1791-1863) — поэта, чье творчество я уже представлял на страницах «Иностранной литературы». Напомню, что его стихами восхищался Гоголь, вслух и письменно, о чем свидетельствуют упоминания французского поэта и критика Шарля Огюстена Сент-Бёва и письмо Гоголя М. П. Балабиной, отправленное из Рима в апреле1838 года. Вот что писал Гоголь своей юной приятельнице: «Вам, верно, не случалось читать сонетов нынешнего римского поэта Belli, которые, впрочем, нужно слышать, когда он сам читает. В них, в этих сонетах, столько соли и столько остроты, совершенно неожиданной, и так верно отражается в них жизнь нынешних транстеверян, что вы будете смеяться…».
Сонеты Белли написаны на римском диалекте, их герои, жители района на правом берегу Тибра (Трастевере, а в русской транскрипции Транстевере), горячо обсуждают, как водится у простого люда, свои и чужие дела. В монологах и диалогах, как бы подслушанных автором у обывателей, порою звучит крепкое словцо, от острых на язык представителей и представительниц римского простонародья достается не только соседям, обиженным жизнью не меньше, чем они сами, не только тем, кто стоит на социальной лестнице выше их, но и церковной братии, включая самого Папу (что не мешает им оставаться набожными).
Переводить Белли — мучительное удовольствие. Русского аналога диалекту, на котором он писал, нет. А существуй такой аналог, все равно в данном случае он бы ничего не изменил, ибо трудно не согласиться с одним из французских переводчиков римских сонетов, считающим, что переводить Белли на какой-либо диалект значит превращать его в провинциального поэта, тогда как на самом деле это поэт мирового масштаба.
Если бы мне предложили ответить на анкету, состоящую из двух вопросов: «Ваш любимый итальянский поэт?» и «Ваш любимый журнал?», то в первом случая я, немного подумав, назвал бы Джузеппе Джоакино Белли, а во втором, ни на секунду не задумавшись, — «Иностранную литературу».
Косолапому Доменико
Не слышал, что в трактире учинила
Свояченица гвоздаря Луки?
Расставила трактирщику силки,
Мерзавка, дрянь, немазаное рыло.
Сперва она для виду закусила,
Ну а потом его через портки
За штырь взяла — и от ее руки
Заговорила в нем мужская сила.
Но только он ей занавес задрал,
Как появился стражник на пороге,
Попробуй, не женись теперь — скандал!
Влип человек, у нас порядки строги,
А тот, кто раньше с нею баловал,
Считай, пойдет в придачу к недотроге.
Двуличие
Эх, Роза, я предупреждала, брось,
Ни капельки не верь своей золовке:
По части всевозможной подтасовки
Другой такой бы сроду не нашлось.
Ты лучше с ней того, держись поврозь,
Она все время врет без остановки,
А ведь по ней не скажешь, по чертовке, —
Так честностью и светится насквозь.
В душе тебя вонючкой величает,
А на словах души в тебе не чает,
Не слушай, Роза, все обман один.
Двуличная змея с тобой лукава.
Не покупай анчоусы, раззява,
Не зная их отличья от сардин.
Мученик
Бог с ним, с Франческо, но не тронь Терезу,
Уж больно ты судить ее скора.
Мне трудно расплеваться с ней, сестра,
Я к ней прилип, как ржавчина к железу.
Гнать, говоришь, давно ее пора,
Вбить клин, гляжу, охота до зарезу?
И впрямь из-за нее на стенку лезу,
Но ты-то уж не суйся, будь добра.
Мне, грешному, ее послал Всевышний
Заместо прочих непосильных нош,
И этот разговор, считаю, лишний.
Не спорю, тошно иногда, и все ж
Давай держаться истины давнишней:
Крест получил от Бога — и несешь.
Задержка жалованья
Устал канючить: мол, гони монету,
Сто раз ходил — один и тот же прок:
То говорит опять, что денег нету,
То про пустой толкует кошелек.
И вот вчера, как будто по совету
Своих двоих, иду под вечерок
Мимо кофейни и скотину эту
В окошко вижу. Я — через порог.
Стою и загораживаю дверку,
Чтоб не дозволить смыться должнику,
Терпенью моему продлить проверку.
Чуть постоял и подхожу: ку-ку!
А он мне золотую табакерку
Сует под нос: мол, хочешь табачку?
Соседкины кошки
Я через ваших кошек извелась,
Маленько зазеваюсь — бьют посуду:
Сегодня, например, досталось блюду,
Штук пять тарелок кокнули вчерась.
Опять одна за курицей гналась,
Другая — ох, прибила бы паскуду! —
Измазала постель. Доколе буду
Терпеть битье посуды, вонь и грязь?
Зачем вы открываете окошко?
Всю морду моему ребенку кошка
Сегодня исцарапала опять.
От ваших кошек у меня оскома,
Хотите их держать — держите дома!
Ну сколько, сколько можно повторять!
Золото, а не ребенок
Какой, однако, у меня сыночек!
Вон у соседки у моей внутри
Уже восьмой, а с ней поговори,
Так мой, выходит, чистый ангелочек.
Хотя и сосунок — второй годочек
Недавно стукнул, — а уж он, смотри,
Два слова знает: «черт» и «побери»,
Прям как большой. Ну разве не молодчик?
В собаку камнем целится, глядишь,
А бросить — Бог еще не дал силенок,
Недаром чертыхается малыш!
Покуда он почти что из пеленок,
Но вырастет — задаст кому хотишь
В округе перцу. Золотой ребенок!
Давнишние подруги
Ба! Сколько лет, подумать, сколько зим!
Давненько не встречались. До чего же
Летят годочки! Вот и ты, похоже,
Уже привыкла к волосам седым.
Как весело жилось нам молодым!
Увы, мы не становимся моложе!
Я? Слава Богу! Фердинандо? Тоже
Грех жаловаться. Так сказать, скрипим.
Про Нанну рассказать? Ушла в монашки.
Кривая вышла замуж наконец.
Как мама? Мамы больше нет, бедняжки.
А, тот который жил через дорогу?
Уехал. Погоди, а твой отец?
Неужто жив-здоров? Ну, слава Богу.
Портниха подкачала
Иду искать портниху для хозяйки
Заместо старой: дескать, та ничуть
Не смыслит в крое. Спятила, мабудь,
И верит, дура, в собственные байки
Про то, что из-за швейки-негодяйки
Ей титьками за пояс не заткнуть
Невесткину аж вот такую грудь,
Чтоб форсу поубавить у зазнайки.
Хозяйке надо ваты наложить
Себе на ребра, чтоб спокойно жить
И не хулить зазря шитье Розины.
Два курьих зоба в пазухе у ней,
Но мнит, что в целом Риме нет грудей
Здоровше, чем у ней, у образины.
Надежный источник
Пусть и не сам, пусть по чужой указке,
Но все-таки один высокий сан
Уверил двух приезжих англичан,
Что маски в нашем городе не сказки.
Со мной, увы, судьба скупа на ласки,
Ну и не больно надо! Был бы дан
Мне повод, чтобы я, от счастья пьян,
Разгуливал с утра до ночи в маске.
Эх, если б карнавалов было два —
Один до мая длился или позже,
Второй, за ним, уже до Рождества!
Но с нашим Папой каши не сварить,
А жаль, поскольку с маскою на роже
Не страшно в Риме правду говорить.
Хвалы синьоры Нанны
Чему обрадовался так? Чему?
Кто похвалил тебя — синьора Нанна?
Развесил уши — знать, тебя, болвана,
Не научили с малых лет уму.
Не слушай, говорю, ее, чуму,
Пока не влип, спасайся от изъяна,
Гляди, в суде окажешься нежданно,
Приговорят — и прямиком в тюрьму.
Для тех, кого она добром помянет,
Ее хвала не кончится добром,
Наоборот, им только хуже станет.
Но если этой стерве сиволапой
Взбредет в башку назвать тебя вором,
Кричи ура: ты скоро будешь Папой.
Взбешенный заика
Зачем болтать, что я Марию бью?
А разве я не му-му-муж Марии?
Не суйся, га-га-гадина, в чужие
Дела, ведь не чужую бью, свою!
Ка-ка-ка-кая радость вам, бабью,
За-за-запоминать, как в остерии
Я Папу крою? Погоди, по вые
Ужо тебе, шпионка, надаю.
Я повторять те-те-тебе два раза
Не бу-бу-буду, даже и не жди,
Довольно одного, за-за-зараза!
Мне на-на-надоели эти штучки,
И дру-дру-дру-других предупреди,
Пусть языки при-при-прикусят, сучки.
Вино почтенного Марчелло
И впрямь нектар! Не обманул, Марчелло!
А ну еще кувшинчик нацеди,
Но, чур, того же самого, гляди!
Глотнешь — и сразу вроде полегчело.
Как пьется! Пей и душу отводи,
Чтобы она, родимая, мягчела.
Питье для пира, в том-то все и дело,
Аж сердце бьется веселей в груди.
И цвет и вкус — все есть в твоем винишке,
Оно разбудит мертвого в гробу,
Ей-бо, не говоря уже о шишке.
Смакуешь и благодаришь судьбу.
Хворь нападет — на чёрта докторишки:
Вино поможет Божьему рабу!