Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2005
Так случилось, что большую часть жизненного времени я употребил на переложение прозы и поэзии. Молодым людям пятидесятых годов причины увлечения переводом хорошо известны и, как правило, связаны с тогдашней невозможностью легально сочинять своё, при том, что сам перевод оказался занятием интересным и радостным, поскольку открывал задраенный в ту пору остальной мир. Отъединенный и запретный.
Результат моих перелагательских занятий — множество публикаций в антологиях, журналах, сборниках (конечно, самые победоносные и радостные в «Иностранной литературе»). Отдельных, целиком переведенных книжек всего-навсего четыре-пять. А еще истрепанный польско-русский словарь, когда-то новенький и впервые перелистанный, теперь же держащийся на нитяном корешке ворох ветхих страниц с закрученными уголками, который не дается поставить себя на полку, поскольку книге больше не подобен.
Орфографический словарь и словарь ударений, хотя тоже лишились корешков, тем не менее старики еще крепкие и на полке устойчивы.
Пробовал я себя и в других жанрах.
Сочинял стихи, эссе, детские книги, пьесы. Мюзиклы.
Сейчас основное литературное занятие — рассказы.
Будучи причастен разному литературному труду, я уверенно могу сказать, что ничего увлекательнее переводческой работы не знаю.
Почему? — долго объяснять, хотя, вероятнее всего, потому, что переводные труждения — непрерывное единоборство с превосходящими (если в работе достойный автор и отменные тексты) силами противника, и предполагается одержать пусть кажущуюся, но победу. И удовлетворенно воскликнуть: «Ай да Пушкин! (дальше по тексту)».
Увы, некоторые рефлексии касательно самозабвенного этого труда все же озадачивают.
Переводящее устройство (нечто в нашем мозгу, некие психофизические наши особенности и возможности), какими бы замечательными характеристиками этот механизм не отличался (дарованием, вдохновением, счастливой совместимостью с чужими языками), всегда универсальным и доскональным быть не может, как не может быть доскональным любое человеческое ухищрение, воплощенное в метод, приспособление или процесс. У него на это просто нет природных прав, как нет прав на существование у вечного двигателя. И, значит, на гору оригинала ему, бывает, не въехать.
Клон не получается, потому что получиться не может.
В античных залах музея греческим статуям приданы золотистые таблички, римским копиям — серебряные, и, хотим мы этого или не хотим, но внимание мы сперва обязательно обращаем на табличку. Римская реплика заранее почитается не столь привлекательной.
Переведенные нами страницы, не более чем эта самая реплика.
Или — гравюра. Тоже вполне уместная аналогия!
Возникшее по необходимости переводное искусство, гравюре, тоже возникшей по необходимости, сродни. Но, таково возникнув, листы граверов, поскольку тщание мастеров вдохновенно, вскоре начинают почитаться явлением нерукотворным и оригинальным, ибо изготовлению их сопутствуют художнические усердие и талант. Становясь сами по себе образцами бесспорного искусства, они достигают в своем качестве небывалых высот, но по отношению к первоисточнику — живописи или тексту — остаются… гравюрой и переводом.
Наше переложение может быть звучно, складно, приятно для чтения, может стать даже важной позицией национальной культуры, но табличка на нем всегда серебряная. В худшем случае оно всего-навсего secondhand.
Как же преодолеть эту навязанную нам неотвязной несправедливостью второстепенность? Мы ведь художники! Мы же сработали всё на славу! — неужели наша творческая незаметность, курсивом набранная в оглавлении или — опять же курсивом покрупнее! — на титуле, неизбежная судьба? Похоже, что так. А между тем при всей несдвигаемости проблемы, ее очень просто избежать — предпослать, скажем, маленькое словечко «из» (например, «Из Пиндемонти»), и созданный нами текст сразу отдаляется и отделяется от подлинника, становясь нашим творением, а в национальной культуре позицией.
Но — уж точно! — оно будет неточно.
И не перевод.
В почетной этой публикации соответствовать предложению редакции у меня не получилось — не нашлось стоющих ненапечатанных переводов. И, хотя столь лестную мемориальную подборку автору было бы правильней составить по своему усмотрению, решение редколлегии — это решение редколлегии, так что настаивать неуместно. И все же хочется воспользоваться фигурировавшим только на круглом столе переводом стихотворения польского поэта Леопольда Стаффа, вполне соответствующий изложенным выше соображениям.
В переводе этом допущены вольности, присущие способу «из», — разномерность строф, мужские рифмы, которых у Стаффа нет, внутренние созвучия. Тем не менее отнести его к «из» было бы неправильно — по лексике и мысли он слишком соответствует оригиналу. Дополнять русский текст собственным воображением, уснащать сверх необходимости приватной поэтикой или, как выражаются малосведущие знатоки, «удалиться, чтобы приблизиться», — незачем.
Так что всю необъятность затронутой проблемы демонстрируют всего два четверостишия. Ими я и закончу вряд ли убедительные для многих (да и для меня самого — не совсем) размышления.
Любить и терять. И желать. И жалеть.
И встать, чтоб упасть, и удариться больно,
Печаль проклинать и вверяться ей впредь —
Вот жизнь. И не всласть и куда как довольно!
В пучину кидаться за перлом бесценным,
К миражу пустыни влачиться в тоске,
Затем, чтоб оставить, ушедши со сцены,
Круги на воде и следы на песке.