Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2005
В октябре 2004 года в Париже скончался Жак Деррида
Я совсем мало общался с Жаком Деррида. Можно сказать, мы и не были знакомы. У меня, правда, хранятся два письма от него — вернее, две коротких записки: в первый раз он вежливо поблагодарил за присылку оттиска статьи, отдаленно навеянной его семинаром; во второй раз так же вежливо отказался участвовать в коллоквиуме памяти другого выдающегося мыслителя, Мориса Бланшо: он был уже тяжело болен и отменял все свои выступления, даже занятия семинара.
Бывая в Париже, я иногда приходил на эти самые семинарские занятия. Большая лекционная аудитория на бульваре Распай всегда была полна, и среди публики заметно различались две категории: французские студенты с умными лицами (редкий для любого города случай — увидеть в одном месте сразу так много интеллигентных лиц) и преимущественно американские туристы, с лицами скорее восторженными. Сам я по реальному положению вещей относился ко второй категории, но отождествлять себя хотелось с первой.
Это несложное наблюдение, пожалуй, вбирает в себя всю драму творческой судьбы Жака Деррида — французского философа, ставшего интеллектуальной поп-звездой в Соединенных Штатах, а за ними уже и в остальном мире. Чтобы понять здесь выражение «французский философ», надо помнить, что Франция — это страна, где старшеклассников в обязательном порядке учат философии, причем на материале первоисточников: читают и комментируют фрагменты из Платона, Спинозы, Декарта… У парижских студентов, слушавших Жака Деррида и выступавших с докладами в его семинаре, за плечами была эта школа прямого контакта с философской мыслью прошлого; разумеется, современный либерально воспитанный школяр склонен относиться к классикам непочтительно-фамильярно, но одновременно его учат разбираться в них глубоко и уважительно.
Если объяснять «на пальцах», без терминологических затей — каковых у Деррида немало, — то его философствование можно представить как синтез этих двух позиций: юношески агрессивного подхода к авторитетному тексту и учительской тщательности анализа. Деррида был учителем, профессором не только по званию (собственно, звания-то этого он как раз не имел, так как преподавал не в университете, а в Высшей школе социальных исследований, где профессора именуются «руководителями штудий»), но и по складу мышления, по стилю поведения, и недаром одним из главных его дел стало создание нового свободного учебного заведения — Международного коллежа философии в Париже. Он не просто философствовал, а учил это делать других — учил без всякого профессорского педантизма, учил думать, придирчиво и въедливо вдумываться в традицию прошлого. Его неспокойный, конфликтный метод назвали «деконструкцией».
Можно объяснить еще иначе: этот французский философ (вполне, впрочем, маргинального происхождения — алжирский еврей) глубже многих внедрил в интеллектуальную культуру своей страны принципы немецкого романтизма, любившего понимать мысль не в устойчивом бытии, а в динамичном становлении, в развитии, преодолении трудностей и противоречий — ценой других трудностей и противоречий, которые всплывут вновь на следующем этапе размышления. Правда, немецкие романтики склонны были толковать эту внутреннюю конфликтность мысли как диалектический и исторический процесс. А Деррида не был ни диалектиком — хотя его технике логически безупречного вывертывания идей наизнанку, выслеживания в них изнаночной стороны позавидовал бы любой Гегель, — ни историком, хотя нет ничего более стимулирующего для исторического познания культуры, чем его книги. Постоянно кого-нибудь комментируя, он не стремился найти для чужой мысли устойчивое место на полочках исторической таблицы развития духа человеческого, устремленной к заранее предопределенной цели (таков постоянный соблазн истории философии; стыдно вспоминать, к чему он приводил, скажем, в Советском Союзе), но завязывал с нею прямой диалог, испытывал ее на прочность, искал в ней проблемные точки — «развинчивал» (деконструировал) ее так, как механик развинчивает машину, которой предстоит работать, а не стоять в музее.
Его американская слава — при явной враждебности к нему французских академических институций — оказалась парадоксальной. В стране, где под философией понимают главным образом аналитическую философию, то есть рефлексию не гуманитарного, а естественно-научного типа, нацеленную не на работу с традицией, а на актуальное решение абстрактных проблем, без оглядки на предшественников (так физики давно уже не перечитывают Ньютона), — его педагогика живой традиции могла привиться только в другой, смежной области, например, на литературном отделении Йельского университета, где у него возникла целая когорта последователей-деконструкционистов. Американцы с самыми лучшими намерениями «переквалифицировали» Деррида: стали чтить в нем интеллектуального писателя, своего рода эссеиста, только очень трудного, заумного. И хуже того: из рационального профессора его постепенно превращали в эзотерического «гуру». Вместо умных студентов (я, конечно, упрощаю, но такова общая тенденция) вокруг него все больше толпились восторженные зеваки.
В какой-то мере он, пожалуй, сам поддавался этому давлению собственной славы — но и старался тонко ускользнуть от него. Взять хотя бы ставшую фирменным признаком его стиля игру словами — первым опытом был знаменитый составной термин «дифферанс», а в поздних книгах такие внушительные для профанов языковые фокусы пошли в тираж. Здесь он был типичным французом: у него на родине каламбур — национальная забава, там его содержит в себе каждая третья уличная вывеска, каждое второе название в телепрограмме. Однако один из французских каламбуров гласит: comparaison n’est pas raison, сравнение — не доказательство. И, конечно, Деррида понимал, какова познавательная цена его выдумок. Возможно, насыщая свои тексты хитроумными, непереводимыми вокабулами, он надеялся не столько уловить какую-то не выразимую обычными словами истину (он и вообще-то не искал абсолютной истины, скорее наоборот, неустанно показывал ее невозможность и неустойчивость, чреватость противоречиями), сколько подчеркнуть неповторимо национальный характер своего мышления. Когда-то, выступая с лекцией в актовом зале Московского университета, он доказывал, что философия составляет самую национально-самобытную форму культуры — не поэзия, как часто полагают, а именно абстрактная мысль! Иноземные поклонники могли толковать его вкривь и вкось, но сам-то он, кажется, хотел быть понятым именно французскими читателями, именно им он заговорщицки подмигивал своим раздражавшим многих полухудожественным стилем.
Драма заключалась в том, что как раз во Франции-то его стиль мышления почти не прижился. Есть несколько последователей — Жан-Люк Нанси, Филипп Лаку-Лабарт; но все же в большинстве своем парижские студенты, с благодарностью вспоминая его уроки, сами им не следуют. Не только потому, что деконструкцию по-прежнему встречает в штыки официальный университет и с нею не сделаешь карьеры, — видимо, слишком уж она «штучная», неподражаемая, то есть, подражая ей, слишком легко впасть в поверхностное эпигонство.
Нам, в России, еще сложнее: слух о человеке по фамилии Деррида пришел к нам не из самой Франции, а окольным путем — из Америки, из литературно-артистической, а не собственно философской среды, то есть пришел изначально искаженным. И сколько бы ни трудились серьезные исследователи и переводчики для корректного понимания его работ «с языка оригинала», к нему уже успела прилипнуть двусмысленная репутация — то ли гений, то ли шарлатан. Печально слышать, как даже весть о его смерти вызвала кое у кого чуть ли не вздох облегчения: свершилась, мол, историческая справедливость, ушла наконец в прошлое эта окаянная «французская теория».
А на самом деле мы просто еще мало у него учились.