Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2004
Алексей Зверев. Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920-1940. М.: Молодая гвардия, 2003
Фигурантами называли в начале прошлого века статистов. Это был почетный и довольно распространенный способ заработка среди русских эмигрантов (статистами одно время подрабатывали Сергей Эфрон, муж Цветаевой, и Галина Кузнецова, будущая возлюбленная Бунина, и Татьяна Яковлева, парижская любовь Маяковского, а также множество других, не столь известных русских парижан, особенно из тех, кто страшился пополнить ряды пролетариата). Некоторым случалось выйти в примы, стать королями или королевами экрана (например, дочь Куприна Киса сыграла главную роль в фильме "Искатели приключений", имевшем большой успех у парижской публики). О жизни "звезд" и "массовки" русского Парижа — если уж перейти на киножаргон — идет речь в книге "Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920-1940" из серии "Повседневная жизнь человечества" издательства "Молодая гвардия". К горькому сожалению, книга эта посмертная. Ее автора, замечательного филолога Алексея Зверева, не стало в прошлом году.
Почему-то читать о "массовке" иногда бывает интереснее, чем о "звездах". Наверное, потому, что жизнь парижских литературных "звезд" достаточно хорошо известна читателю — во всяком случае читателю мемуаров Серебряного века (а "звезды" все, понятное дело, оттуда). Другое дело — повседневная жизнь русского Рассеянья, сконцентрированная в кварталах русского "городка" (название, придуманное Тэффи), а также рассеянная (извините за каламбур) и растворенная в парижской повседневной жизни.
Алексей Зверев знает эту жизнь сплошь и насквозь. Даже удивительно, что страстью — и делом — его жизни была зарубежная, по преимуществу американская литература. Не потому, что он писал о ней недостаточно хорошо (наоборот, писал прекрасно), а потому, что книга о русском литературном Париже написана так, как пишут о дорогом и "заветном" (это слово любили его русские персонажи). Такому исследованию обычно посвящают жизнь — и по-другому никак нельзя, потому что иначе как возможно прочесть тысячи газет, сотни мемуаров, многие десятки романов и стихотворных сборников? (А есть еще рукописные архивы, которые автор тоже знал.) Алексею Звереву каким-то непостижимым образом это удавалось.
Когда читаешь его биографические главы о Ходасевиче, Цветаевой, Бунине (особенно Бунине), видишь, что в этих очерках, необходимо кратких и достаточно полноцветных, есть все, чтоб каждый из них мог развернуться в отдельную книгу. Насколько мне известно, перу Зверева принадлежит только одно — но блестящее — биографическое сочинение: биография Набокова (она вышла не так давно в том же издательстве "Молодая гвардия", автор еще успел увидеть эту книгу).
Зверев выбрал очень деликатную позицию по отношению к читателю. "Протазанов — пионер русского кинематографа", "Вертинский — первый русский шансонье", — то и дело комментирует он и, комментируя, ненавязчиво просвещает читателя. Видимо, предполагает — и вполне обоснованно, — что читатель его книги может этого и не знать. Книга написана так, чтобы те, кто не знает культурного контекста эпохи, не почувствовали себя здесь незваными гостями, а те, кто знает, не разочаровались: для них там приготовлено очень много.
Зверев знает и чувствует жизнь рабочих кварталов, блошиных рынков, переулков и нищих задворок города — то есть "чрево Парижа" — так же хорошо, как блеск его витрин и буржуазность его фешенебельного центра. Последние, впрочем, автора интересуют мало — не там протекает жизнь его героев, парижских таксистов, портье, модисток и литераторов русского происхождения.
Среди «массовки» — не только те, кто раньше, "до катастрофы", имели отношение к интеллектуальной деятельности. Но еще — казаки, врангелевцы и деникинцы, махновцы, сионисты, отпрыски дворянских семей, а также "священнослужители, разоренные промышленники, оставшиеся без синекур сановники и дипломаты из закрывшихся русских посольств, и пролетарии, не поверившие в утопию государства рабочих и крестьян, и меньшевики, насмерть разругавшиеся с большевиками, а в эмиграции и друг с другом".
Кто-то из них смотрел на свое изгнанничество как на служение, подвиг. Подвиг, тут же скептически замечает автор, понимался очень по-разному. От подготовки и осуществления террористических актов "на территории, прежде называвшейся Россией, до деятельного сотрудничества с советской агентурой, чтобы ▒искупить вину’". И о тех и о других он расскажет подробно.
Большинству же нужно было просто выжить. Что происходило с теми русскими, которым удалось добраться до Парижа? Как складывалась жизнь новых парижан дальше, после того, как они спускались с трапа корабля во французском порту? Что они делали потом, зарегистрировавшись в посольстве на рю де Гренель, 12, пока еще представлявшем Временное правительство, и получив справку о регистрации? Кто им помогал в устройстве жизни? Чем хотели заниматься русские и куда их брали на работу?
На эти вопросы книга отвечает замечательно интересно. Здесь много о том, какновые французские автогиганты — "Рено", "Пежо" — предоставляли работу в своих цехах, иногда даже организовывали бесплатный проезд русских беженцев из Константинополя до заводских ворот, брали на себя юридические хлопоты.
Отдельный сюжет посвящен тому, как становились водителями такси (из этой среды вышел Гайто Газданов, о ней он написал свою автобиографическую книгу "Ночные дороги"). Сколько стоила аренда такси, какова была продолжительность рабочего дня занимавшихся извозом, каковы были самые популярные маршруты (бордель, понятное дело, — и владельцы борделей за богатых клиентов еще доплачивали).
Кому-то помогала выкарабкаться мода на все русское — и великие княгини основывали Дома вышивки, а, например, князь Феликс Юсупов, один из организаторов убийства Распутина, вместе с княгиней Ириной владели ателье "Ирфе" — "Ирина-Феликс". (Как причудливо тасуется колода!)
Кому-то удалось открыть русские ночные кабаре (туда усиленно старались зазвать Вертинского) и рестораны в стиле а-ля рюсс, русские больницы, общежития, приюты для престарелых.
А кого-то спасала — или казалось, что спасала, — русская литературная жизнь. Двадцать лет между двумя мировыми войнами, в которые укладывается лучшая эпоха русского литературного Парижа. Конец этой эпохе положили война и немецкая оккупация.
"Русский Париж действительно стал историей, причем задолго до того, как ушли его последние яркие личности. В сущности, черта была подведена в тот летний день 1939 года, когда… хоронили Ходасевича, а Цветаева, не знавшая о том, что он умер, после семнадцатилетней разлуки впервые увидела свою родную, неузнаваемую Москву. Через два с половиной месяца началась война, и французское правительство тут же приступило к ликвидации всех политических союзов эмигрантов, конфискуя их архивы, закрывая газеты". Следующим летом "в Париж вошли немцы, докончившие этот разгром и русской периодики, и русских объединений, даже совсем далеких от политики", — подводит Зверев печальный итог двух десятилетий русской эмиграции.
Многим героям книги Париж представлялся временным прибежищем перед возвращением в Россию, а оказался "приглашением на казнь".
Вот один из сюжетов. Литературный кружок "Зеленая лампа", названный в честь пушкинской "Зеленой лампы", представлял собой смешение немыслимое. "Лампа" объединяла в круге своего света Мережковского, Гиппиус, Куприна, Бориса Зайцева, Адамовича, ДовидаКнута. Все эти, подчас взрывчато противоположные люди собирались там с одной целью — приобрести опыт свободы, неизвестный доселе. Никто из них не предполагал, сколь недолгим окажется этот опыт, в какие разные стороны он поведет участников "Зеленой лампы". Всего через несколько лет Довид Кнут ушел во французское Сопротивление и в годы войны занимался крайне опасным делом: переводил "неарийцев" через швейцарскую границу, спасая от лагерей смерти. После войны уехал в Израиль. Его жену Ариадну Скрябину, дочь композитора, принявшую иудаизм, расстреляли в 1944-м.
Мережковский получил долгожданную субсидию из Италии и уехал работать над книгой о Леонардо да Винчи. Писал восторженные письма Муссолини. Вернулся во Францию. О Мережковском ходили слухи, будто он занимался шпионажем в пользу немцев и сманивал русскую молодежь на службу в гестапо. А перед самым нападением Гитлера на СССР он произнес по радио взволнованную речь, где сравнивал Гитлера с Жанной д’Арк, призванной спасти мир от власти дьявола. От него с ужасом отвернулись все знакомые. В 1941 году, когда он скоропостижно умер, на кладбище в Сент-Женевьев гроб никто не провожал.
В 1937-м из Парижа в СССР вернулся Куприн. Старого и больного писателя, про которого Берберова писала, что он впал в детство (и это было, увы, правдой), встретили с помпой, попытались использовать для пропаганды советских успехов, сделали вид, будто забыли, что новое название своей страны он в газетных статьях писал только так: "Сррр…". У Куприна был рак, жить ему оставалось чуть больше года. "Убедившись, что он ни на что не годен, его отправили тихо умирать в любимую им Гатчину. Для этого он и ехал в "Сррр…" — не каяться, не виниться и мириться, а просто умереть — на опоганенной и все-таки родной земле".
Через два года после возвращения Куприна, в 1939-м, из парижского неуюта собиралась, вслед за мужем и дочерью, возвращаться в СССР Марина Цветаева. Перед самым отъездом написала последнее парижское стихотворение — "Нежная Франция", где есть строчки: "Дано мне отплытье Марии Стюарт". "Из Франции, которая ее выталкивала, — напоминает Зверев, — королева Шотландии отправилась в английскую тюрьму и затем на эшафот". Приняв это мучительное решение, Цветаева, полагает автор, отказалась от своего парижского пути и выбрала свой русский путь — очереди с передачами на Кузнецком, в приемной НКВД, нищета, бездомность, а потом пароход с эвакуированными и Елабуга…
Во многих мемуарах русских эмигрантов встречаются сетования на тяготы быта, неустроенность, просто нищету. Это был удел не только русских — в 1929 году, когда рухнула нью-йоркская биржа и цены поползли вверх, началась Великая депрессия, затронувшая многих. Это время и этот Париж красочно описаны в романе Генри Миллера "Тропик Рака" (Миллеру посвящен один из сюжетов книги Зверева). Ему, начинающему американскому прозаику, приехавшему во французскую столицу, достались те же самые бедность и бездомность, что и тысячам таких же, как он, которые со всего света тянулись в Париж. Перед Второй мировой он вернулся в США — ему это не стоило тех усилий, как его русским приятелям, мечтавшим об Америке, куда не доберутся танки вермахта.
"Миллер воспел Париж как вечный приют изгнанников, — пишет Зверев. — Русские монпарнасцы вписывались в этот ряд". В главе, посвященной русским "монпарно", рассказано о многих — в том числе о самом талантливом из них, Борисе Поплавском.
Язык прозы Зверева точен, лишен "сентиментальной горячки" и очень красив. Подкупает зверевская интонация. Он знает о своих персонажах, наверное, все. Большинство людей, о которых он пишет, друг друга, мягко говоря, недолюбливали, а честно говоря — терпеть не могли. Но он не перенял от своих героев ни их враждебности друг к другу, ни их любования собой, ни их склонности к бесконечным поучениям. Ничего похожего на то, что "алкоголь" — или, как варианты, "героин, гомосексуализм, супружеская неверность, супружеская невинность" (чего только не случалось с его героями, бывало и такое) — "до добра не доводит", в его книге не встретить. Он бережен ко всем и никого (в том числе читателя) не пытается воспитывать. В его интонации соединились предельно допустимая откровенность и такая же предельная деликатность — в очень правильной пропорции.
Зверев ставит — и решает — гораздо больше задач, чем ожидается от жанра биографии. Он историк эпохи (и даже удивительно, что не ее современник, — есть такие филологи, к ним, например, и В. Вацуро относился, которые умеют чужую эпоху чувствовать как свою). Он ее добросовестный и доброжелательный комментатор. Но научная добросовестность Зверева вовсе не то же самое, что равнодушие. Он лирик, когда пишет о своих любимцах (например, о Цветаевой, о Бунине), и скептик, когда ведет речь о писателях, ему антипатичных (их, впрочем, гораздо меньше, явно нелюбимый — и то с оговорками — персонаж у него один: "красный граф" Алексей Толстой. О нем Зверев пишет в основном в таком тоне: "Красный граф состряпал этот пасквиль", "дородный, обрюзгший советский лауреат"… и т. д.).
…За пределами книги остались те, кто захотел — и смог — укорениться в жизни "французской Франции". Та же Татьяна Яковлева, героиня лирики Маяковского и "маяковского" сюжета "Повседневной жизни русского Парижа"; или Ромен Гари, сын упомянутого в книге русского актера Ивана Мозжухина, замечательный французский писатель, единственный за всю историю Франции, кто дважды стал лауреатом Гонкуровской премии (к его книге Зверев когда-то написал очень хорошее предисловие), и т. д.
Между прочим, в книге прочитываются некоторые рифмы в их судьбе. Первый муж Татьяны Яковлевой, виконт дю Плесси, погиб в небе над Средиземным морем, сражаясь в армии де Голля. В той же армии в то же время и тоже в авиации сражался и Ромен Гари, чудом остался в живых — и об этом написал в романе "Обещание на рассвете". За несколько дней до падения Парижа Яковлевой с дочерью удалось спастись бегством в Америку. Там госпожа Либерман — так она звалась по второму мужу — прожила более пятидесяти лет и в конце жизни очень дружила с Бродским, который был частым гостем в загородном доме Либерманов.
Но, как сказал Зверев по иному поводу, "это уже другая история. В летописях русского Парижа она если и займет место, то лишь на правах приложения".
Ольга КАНУННИКОВА