Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2004
Перевод Наталья Фёдорова
Комната почти пустая, теперь. Может быть, он еще раз окинул ее взглядом, когда уходил. А может быть, и нет. В ту августовскую среду он и не догадывался, что никогда больше ее не увидит.
Комната маленькая — восемь квадратных метров, вроде камеры. Глядя в окно, он видел пустынную улицу с молодыми деревцами вдоль тротуаров и пережившие капитальный ремонт розовые дома напротив — постройки тридцатых годов, маленькие окошки, низкие потолки, крохотные комнатушки. Окраинная берлинская улица, где люди живут, прячась за шторами, где тишина словно бы шумит, а мимоезжий автомобиль воспринимается как грохочущая помеха.
Раньше, до падения Стены, сюда, в Шёневайде, никто переезжать не хотел — еще бы, заводской район Восточного Берлина. Полупроводниковый, турбинный, кабельный заводы; в любое время суток здесь стоял такой смрад, будто рядом жгли резину, при каждом вздохе накатывала тошнота, на фасадах и подоконниках густо оседала серая пыль. После падения Стены предприятия стали закрываться, и в конце концов не осталось ни одного. В Шёневайде пришел покой, и теперь по весне тут пахнет цветущими липами. Люди ходят в бежевых и сиреневых матерчатых куртках, в основном это мужчины лет пятидесяти-шестидесяти, у которых на удивление много свободного времени, чтобы выгуливать собак.
Наверно, он чувствовал себя здесь как на краю света. Хотя и знал этот мир — мир своего детства. Его дед с бабушкой живут все в той же квартире: три комнаты, кухня, ванная, шершавые белые обои на стенах, в передней — большое прямоугольное зеркало, за раму которого заткнуты фотографии их внука, Феликса. На большинстве он с улыбкой щурится в объектив. Правда, есть и такие, где он, кажется, готов зареветь, но в последнюю минуту ухитряется себя сдержать. Выглядит он хорошо, у него короткие черные волосы, на ранних снимках — чуть подлиннее. Позже он обрил голову наголо, зато обзавелся бородкой, узким полукругом окаймляющей подбородок. На некоторых фотографиях он в очках, но чаще носит контактные линзы, из-за близорукости. Очень смуглая кожа и чуть косой разрез глаз придают его облику нечто азиатское. Он редко держится прямо, плечи почти всегда оборонительно выдвинуты вперед, как у боксера, готового сию секунду закрыться кулаками. Кажется, будто он таким манером не подпускает к себе окружающий мир.
В шкафу ровные, аккуратные стопки футболок. Феликс всегда складывал их именно так, по-другому не мог. На стеллаже по-прежнему стоят книги, которые он, наверно, собирался прочесть: «Оуэн Мини» Джона Ирвинга, любовная лирика Эриха Фрида и «На пути к выздоровлению», о самоизлечении ракового больного. Похоже, под конец он отождествил себя с тяжелобольным и искал в истории этого человека параллели, новую жизненную концепцию, смысл своего существования, объяснения своим поступкам. Кой-какие места он подчеркивал тонким карандашом, а то и отмечал прямой линией сбоку целый абзац: Если рассудок копит ложные и вредные выводы из прошлого, можно ли вдруг поверить, что он решится сделать новые, правильные и полезные выводы и осуществит их? Мне это казалось едва ли возможным.
Последнюю фразу он еще и маркером пометил.
Там же, на стеллаже, лежит и обвинительное заключение, которое он видеть не хотел. И отправил на самый верх. Для этого ему понадобился стул. Очевидно, он старался отодвинуть эти бумаги как можно дальше. Хотел забыть. И все-таки обвинительное заключение поджидало Феликса там, наверху, и на протяжении тех коротких тринадцати дней, какие ему довелось провести в комнате своей юности, и по-настоящему ни на миг не шло у него из головы. Прошлое терпеливо ожидало своего часа в толстом сером регистраторе. Феликс знал многие из упомянутых там событий и многих людей, с ними он провел годы, с ними жил. Но порой ему казалось, что все это очень-очень далеко, какая-то другая его часть, совершенно чуждая, словно не имеющая к нему касательства.
Он хорошо знал мир вышибал, охранников, спортсменов-единоборцев, футбольных фанатов. Был своим среди них, насколько можно быть своим, если кожа у тебя не вполне белая. Играл свою роль. И другие уважали его. Уважение он ценил превыше всего на свете. Никогда больше он не станет мальчиком для битья, беспомощным и бессильным. Всякое мгновение жизни — под контролем. Ведь без контроля не останется ничего — ни порядка, ни смысла. Все рухнет, обернется внутри, в душе, неминуемым хаосом. С этим ему приходилось бороться. Всегда.
На стене висят картины: репродукции Дали, Брейгеля — мрачные видения разрушения и гибели. Скелеты на конной повозке, собаки грызут трупы, на бурой земле гниют израненные и полурастерзанные тела. Небо исчерна-багровое, будто охваченное пожаром. Конец, остановить безумие больше некому. Красивая картина, красивая своей кошмарностью. Лежа на кровати, у окна, он мог рассматривать ее во всех подробностях. С филигранной точностью Брейгель выписал каждую из жутких деталей.
О чем Феликс думал, глядя по утрам на эту картину? Называется она «Триумф смерти». Может, иной раз он поворчивался в другую сторону, тогда взгляд его падал на репродукцию Эль-Боско — прелестные обнаженные существа танцуют в райском саду. Такое ощущение, будто на противоположных стенах он поместил два полюса своей жизни. А между ними ничего, пустота.
Эти картины по сей день висят в давней комнате Феликса, дед с бабушкой иногда их рассматривают. У них много вопросов, и порой кажется, они нашли подходящие ответы. Но мгновения ясности быстротечны, остается лишь чувство бесполезности. Феликса нет.
Когда она впервые после его исчезновения навестила его деда и бабушку и вошла в эту комнату, у нее прямо дух захватило от ощущения, что он по-прежнему здесь. Феликс смотрел на нее из пропотевшей футболки Боксерского клуба, говорил с нею своими книгами и компакт-дисками, глядел с фотографий. Ей уже стукнуло двадцать восемь, они знали друг друга полжизни, выросли вместе, он был одним из самых старых ее друзей. На время они потеряли друг друга из виду, потом встретились снова. После его ухода она поначалу словно оцепенела, даже плакать не могла. Ей тогда постоянно хотелось спать, забыться, ничего не видеть.
Свою печаль она замкнула в себе, но при мысли о Феликсе чувство утраты было всякий раз так велико, что внутри возникала тупая боль, словно кто-то с размаху бил ее в грудь. В давней его комнате это чувство слабело, он присутствовал здесь и каким-то образом утешал ее.
Она смотрела в окно, представляла себе, как он стоял тут и глядел на улицу, переводила взгляд на обвинительное заключение и спрашивала себя, что он чувствовал, читая эти документы. Листала его книги и размышляла о том, что они для него значили, а еще разговаривала с его дедом и бабушкой. И хотя многое из того, что она узнала о Феликсе, отталкивало ее, вызывало недоумение, печаль, а то и злость, хотя временами у нее возникало ощущение, что она совсем его не знала, собственная память рассказывала о другом.
В памяти она старалась сберечь Феликса таким, каким видела сама. Часто ей это удавалось, иногда нет. Может, это и не важно, просто его недоставало. И давняя комната стала для нее последней связью с ним.
1
Первый удар пришелся ему точно в живот, чуть ниже солнечного сплетения. Феликс выдохнул, с шумом, будто изнутри у него разом вырвался весь воздух. Новый удар. Йёрн, до пояса обнаженный, стоял прямо напротив и смотрел на него. Выждав секунду-другую, опять прицелился Феликсу в живот.
В подвале было холодно, пахло старыми матрасами, влажной землей, пóтом и плохо просушенной одеждой. Она опоздала и, не снимая куртки, села на деревянную лавку у стены, единственная зрительница на этой тренировке каратистов весной 1987 года. С той минуты, как вошла в помещение, она спрашивала себя, что, собственно, ей тут надо. Зайти сюда — идея хорошая, считал Йёрн, так она легко сможет познакомиться с Феликсом. И теперь, сидя в холодном подвале Йёрнова дома, она смотрела, как два шестнадцатилетних подростка в дзюдоистских брюках молотят друг друга кулаками в живот.
Феликс был маленький, с непокорным ежиком черных волос, оливковой кожей, красивыми темными бровями и длинными, как у девушки, ресницами. Мышцы брюшного пресса у него походили на небольшие, расположенные друг над другом квадраты. Йёрн — повыше ростом, светловолосый, и его мышцы еще не вполне сформировались. Пол в подвале был выстлан матами, когда-то, скорей всего, белыми. Это она помнила точно, потому что почти все время смотрела вниз, а кулак Йёрна меж тем снова и снова тузил Феликса в живот, десять, двадцать раз. Потом они поменялись. Теперь Феликс молотил Йёрна в живот. Порой в момент удара оба чуть отскакивали назад, словно на долю секунды теряли почву под ногами.
С лавки она могла видеть их лица. Феликс зажмуривал глаза, крепко, точно от боли, сжимал губы. Йёрн отчаянно держал маску сурового бойца, только маленький мускул под левым глазом то и дело непроизвольно дергался. Отработав удары в живот, они приступили к упорам лежа, во всевозможных вариантах — на кулаках, на двух пальцах, на костяшках, — а затем прыгали со скакалкой, на время. Феликс с Йёрном тренировались уже два часа и заканчивать пока явно не собирались. Ей тогда было четырнадцать, и свое первое свидание она представляла себе несколько иначе.
Когда Феликс с Йёрном наконец прекратили тренировку, настала неловкая тишина. Потом они поднялись в квартиру Йёрна, который раздобыл несколько выпусков западных комиксов про Утенка Дональда. Все трое, сидя на полу в комнате Йёрна, смущенно листали журнальчики, глядели в потолок, а потом вдруг расхохотались. Первый разговор состоялся у них про Утенка. С этого началась дружба.
Позже они с Феликсом вместе шли домой по улицам Йоханнисталя, что на юге Восточного Берлина, неподалеку от Стены. Им было по пути, жили-то на одной улице, разделенные всего-навсего несколькими домами и церковью. Шагали вдоль трамвайной линии, через бетонированную площадь с квадратами цветочных островков у автобусной остановки. Тут напротив, в старом доме, она и жила, на самом верху. На прощанье Феликс широко улыбнулся и пригласил ее на завтра к себе — хотел показать коллекцию комиксов про Утенка Дональда. И пошел дальше, мимо церкви, к особняку под названием «Белла виста», то бишь «Прекрасный вид», — окруженной садом кирпичной постройке с фахверком и островерхой кровлей. Она хорошо знала этот дом: там жил ее одноклассник, ее и его родители дружили, и отец ее был знаком с отчимом Феликса, а брат каждый день играл в этом саду. Феликса она видела много раз и считала очень интересным. Он бросался в глаза, потому что был не белый, «мулат», как тогда говорили. Экзот на белом, небогатом иностранцами Востоке.
Жил Феликс на втором этаже направо, вместе с матерью и братом. Отчим его обретался выше, в мансарде. Навещая Феликса, она сперва поднималась по каменным ступенькам на крыльцо, а потом по деревянной лестнице, пронзительно скрипевшей под ногами. Кровь громко стучала в висках, когда она добиралась до верхней площадки. И часто еще несколько минут медлила, прежде чем позвонить. Атмосфера за дверью ничего хорошего не сулила, мать Феликса и отчим не ладили.
Мать у Феликса была миниатюрная, темноглазая. А отчим, стройный рыжеватый блондин, выглядел как герой сказочного фильма, этакий мечтательный принц слегка не от мира сего. Оба они ей нравились, только вот обстановка в этой семье производила странное впечатление: внешне все очень мило и открыто, но в глубине тлело что-то еще, неуловимое, запутанное. Неизъяснимая гнетущая тяжесть.
Феликс намекал ей на сложности в семье короткими, уклончивыми фразами, ему было неприятно говорить об этом. Он предпочитал разыгрывать сильную личность, невозмутимого хладнокровного парня, помогающего другим в их проблемах. Однако она все поняла, потому что была очень на него похожа и в своей семье сталкивалась с похожими сложностями, хотя и менее драматичными. У детей разведенных родителей словно бы чутье друг на друга, они угадывают в другом ту же глубинную неуверенность и отчаянное старание никому ее не показывать.
Они с Феликсом «встречались», как тогда говорили. Иными словами, часто заходили друг к другу, обычно по вечерам, целовались в подъезде, для пробы даже взасос. Часами обсуждали разные программы и стратегии тренировок, она рассказывала о балете, он — о карате. Нередко речь шла о том, какую нагрузку выдерживает сухожилие, прежде чем растянется или порвется. У себя в комнате Феликс ставил два стула в метре друг от друга, и они отрабатывали шпагат с провисанием. Он делал упоры лежа — на двух пальцах либо на костяшках среднего и указательного пальца, пока те не распухали. И выполнял свои упоры на циновке, ведь так больнее. А потом совал костяшки ей под нос и твердил: «У кого нет таких шишек, тот тренируется неправильно».
Еще они боролись, просто так, шутки ради. Феликс старался ее прижать, а она всякий раз вырывалась, и он хвалил ее, как маленькую. У нее на глазах он поглощал огромные яичницы, уверяя, что это полезно для мускулатуры. Феликс посмеивался над ее восторженным отношением к Майклу Джексону и Принсу, blackmusic, то бишь музыка черных, ему никогда не нравилась; она в свою очередь поддразнивала его за пристрастие к всему военному и к идиотским фильмам про Рэмбо. Они замечательно философствовали по поводу его «до», или «дао», что в азиатских боевых искусствах означает «путь», иначе говоря жизненные принципы. Все эти принципы вызывали глубокое уважение. Он объяснял, что ни под каким видом не вправе бить тех, кто не обладает его умениями. И хотел достичь совершенной мудрости и ясности — что это означало, она так толком и не поняла. Но разговаривать об этом было интересно. Вдобавок карате в ГДР находилось под запретом, что придавало их беседам слегка заговорщицкий характер.
Виделись они не каждый день, ведь и других дел хватало, и гордость не позволяла. Кто кому и когда позвонит — этот вопрос незримо присутствовал на заднем плане, всегда, они и тут мерялись силами. Часто не звонили друг другу по нескольку дней, ходили вокруг телефона, но ни один не хотел сдаваться первым. Такие мелкие состязания на тему «кто сильнее» порой вносили напряжение в их подростковую дружбу, создавали сложности. Но с Феликсом она впервые не заскучала уже через неделю и не искала способа поскорей его спровадить. К тому же она никогда точно не знала, что он думает и чувствует, от него веяло чем-то мрачным, таинственным, и ей ужасно хотелось в этом разобраться.
Часто Феликс сидел у себя на кровати; большая, высокая, она выглядела вроде как полуэтаж. Внизу играл его братишка, а наверху Феликс устроил собственный мирок: в головах стоял кассетник, здоровенный, по моде восьмидесятых. На одной стене пришпилен постер с красным драконом и черной надписью Карате сбоку, на другой — фотография мужчины, который, высоко вскинув ногу, устремлялся на противника. Но главное место здесь занимали постеры его кумира — Брюса Ли. Часть снимков он сделал с экрана телевизора, часть вырвал из западных журналов.
Феликс благоговел перед Брюсом Ли, таким же маленьким и жилистым, как он сам. Ли родился в США, а вырос в Гонконге. В двенадцать лет он уже возглавлял уличную банду и изучал кун-фу. Биографы изображают его как неистового, фанатичного бойца, подверженного внезапным приступам бешеной ярости. Феликс вполне мог сказать то же и о себе. Позднее Брюса Ли открыл Голливуд, где он снимался в боевиках вроде «Возвращение Дракона», «Кулак ярости», «Кулак ярости-2». По фильмам возникало впечатление, будто он избегает любого лишнего движения, мелкими шажками он скользил в кадре, взгляд сосредоточенный, руки перед грудью, а в сценах схваток, не в пример другим кунфуистам, не делал тройного сальто перед тем, как ударить ногой.
Брюс Ли создал нечто вроде собственной жизненной философии с такими, к примеру, афоризмами: Если хочешь добиться успеха, учись бороться, не жалея сил, в том числе и страдать, или Единственный путь к подлинному совершенству — стопроцентное мастерство во всем, что делаешь, или Изведав, что такое смерть, ты преодолеешь ее. Завтра мы умрем и станем свободны. Позднее ей казалось, что Феликс затвердил эти формулы наизусть и принял на вооружение, ему нравилась их радикальность, такая экстремальная логика отвечала его натуре. Уже тогда он признавал только крайности, без переходов.
Брюс Ли умер в тридцать три года при загадочных, до сих пор не вполне выясненных обстоятельствах. Одни говорят, его убили китайские мафиози, другие — что он где-то живет под чужим именем. Феликс всегда любил развивать и обсуждать теории заговоров, трагические истории завораживали его. Он и себя нередко видел как фигуру трагическую.
Когда под кроватью в очередной раз назревала война, он включал кассетник погромче: Энн Кларк, Гари Ньюман, «Хьюман лиг», «Пинк флойд» — меланхолическая музыка восьмидесятых годов. Худшие для него времена были тогда уже позади. Те времена, когда ему приходилось ночевать на лестнице или под раковиной в кухне, потому что он не выполнил какое-то пустяковое поручение — не вынес мусор, не перемыл посуду; когда ему давали кусок хлеба, а вся семья ела шницели. Он не мог понять, почему с ним так обращались.
А у нее это вообще в голове не укладывалось. Его мать почти всегда встречала ее очень радушно, угощала чаем, хихикала с ней как с ровесницей. Но, по-видимому, могла быть и совсем другой.
Отчима Феликс нередко видел беспомощным, слабым. Бывало, тот, ни слова не говоря, проходил мимо, поднимался к себе в мансарду, хоть и замечал, что Феликс спит на полу на лестничной площадке. В такие часы Феликс, наверно, чувствовал себя совершенно заброшенным — не с кем поговорить, не от кого ждать помощи.
В детстве Феликс мечтал стать пожарным, человеком, который всегда наводит порядок, все держит под контролем, в случае чего любой пожар потушит. Однажды, когда отчим надумал съехать из дома, Феликс даже помогал ему собрать вещи: лучше пусть разойдутся, чем эти бесконечные ссоры.
Он знал, что такое заброшенность. Однажды кое-кто уже ушел из его жизни — родной отец. Феликсу было тогда два года, он мало что запомнил, осталось только чувство утраты, тревожной неуверенности. Любовь родителей оказалась непрочной, вместе они прожили недолго. Феликс родился, когда его мать была совсем молоденькой девятнадцатилетней девчонкой, но в ГДР такое случалось сплошь да рядом. Дед с бабушкой настояли, чтобы она родила, сказали, что у них хватит средств вырастить внука.
Родной отец Феликса, «родитель», как он его называл, только-только начал работать. На первых порах все трое поселились у родителей матери в Шёневайде, в квартире, где веревка с выстиранными пеленками тянулась из кухни в гостиную. Феликсовы родители были слишком молоды, слишком заняты собой, и окружающие требовали от них слишком много. И когда спустя некоторое время в жизнь матери вошел отчим, их отношения рухнули. Отец решил вообще уйти из жизни Феликса, дать шанс матери и ее новому другу. С тех пор он виделся с сыном лишь раз-другой в году — по дням рождения и на Рождество.
Через много лет, когда он рассказывает ей об этом, она удивляется, как бесстрастно звучит его история, ведь как-никак его оставили тогда жена и сын. Он сидит за столом в своей квартире на Кольвицплац, Феликса уже нет, но на стене висят его фотографии, а перед ними стоят свечи. Отец смотрит в тарелку с макаронами, молчит. Глядя на него, она порой пугается: он очень похож на Феликса, тот же прямой, тонкий нос, те же сутулые плечи и печальный взгляд, будто его обременяют все беды мира. Он немногословен, в основном говорит его жена, один раз он поднимает на нее глаза и роняет в тишину: «Феликс был нелюбимым ребенком». И быстро добавляет, что имеет в виду только его мать, а не себя. Хотя, судя по голосу, у него самого тоже часто мелькала эта мысль, но он сразу ее заглушал. Уже много лет у него другая семья, жена, две дочери, его внимание принадлежит им.
Как-то раз, четырнадцатилетней девчонкой, она побывала в этой квартире. Феликс взял ее с собой, и она заметила, что он очень волновался: был рассеян, крепко сжимал ее руку, все время торопил; да, визит к отцу — дело нешуточное и не каждодневное. А когда они пришли, ее не оставляло ощущение, что их в упор не видят. Они сидели на большой кровати его отца и тихонько хихикали, наблюдая за двумя маленькими девчушками, которые учинили в комнате сущий тарарам. Время от времени отец или его жена заглядывали в комнату, о чем-то спрашивали, приносили им соку и опять исчезали. Симпатичные люди, только вот вели они себя странновато, будто ни Феликс, ни она не вызывали у них особого интереса. В конце концов они с Феликсом ушли, на обратном пути он притих, она тоже молчала. Сказать было совершенно нечего.
После развода мать и отец Феликса по-прежнему не очень ладили, постоянные ссоры и взаимные упреки превратили их отношения в этакую перманентную войну с короткими передышками для накопления сил. От этого отец и сын еще больше отдалялись друг от друга. При отце Феликс всегда старался не говорить ничего плохого о матери, и наоборот. Наверняка лояльность давалась ему нелегко. Этот конфликт — удел почти всех детей разведенных родителей.
Отношения между его матерью и отчимом тоже складывались отнюдь не безоблачно. Когда Феликсу было двенадцать, они расстались, но жили всё в том же доме, с новыми партнерами, что, понятно, только обостряло обстановку.
Феликс часто относил их ссоры на свой счет, в душе винил себя. Лишь много позже он уразумел, что был совершенно ни при чем, просто они мерялись силой, норовили вывести один другого из равновесия. Однажды, когда он пришел из школы, его вещи валялись возле дома и в мусорном баке, потому что мать в ярости вышвырнула их из окна. Может, она и злилась-то вовсе не на него, но сорвала зло на нем. Феликс тогда рассказывал, что боится ночных кошмаров, в которых то солдаты гонялись за ним, желая убить, то одна за другой следовали бесконечные потасовки, то вдруг появлялись рыцари, приходившие ему на помощь. Она только недоверчиво кивала: каждую ночь сплошные кошмары — полный отпад. Его мрачные, печальные истории все больше занимали и ее мысли. Иногда она вообще с трудом отличала его проблемы от своих.
Однажды, летом 1987-го, они вместе с ее родителями и братом на две недели поехали к Балтийскому морю. Феликс присоединился к ним буквально в последнюю минуту. Местечко под названием Царфцов было расположено в получасе езды от моря и состояло из десятка крестьянских домов, с виду словно бы давным-давно нежилых. Без конца лил дождь, отчего деревенская улица превратилась в огромную грязную лужу. Они жили в трехэтажном доме, стены которого насквозь пропитались сыростью. В низеньких помещениях пахло гнилым деревом и влажным бельем, в июле пришлось топить на кухне печку. По-настоящему она только там и поняла, что у Феликса астма. Он непрерывно кашлял, но лекарств с собой не захватил. Ее родители были близки к панике. Дождь не переставал, все мерзли, одеяла отсырели, со скуки они иногда играли в карты или в «Сказочную страну», это такая настольная игра. В общем, полная катастрофа.
Она и Феликс обитали под самой крышей, в мансарде, оклеенной белыми обоями, на которых сырость оставила круглые желтые пятна. Феликс большей частью лежал в кровати, вставал только поесть да в туалет. Лежал на матрасе, скрестив руки под головой, печально смотрел на нее, кашлял, делал на дощатом полу упоры лежа и с утра до вечера слушал кассету с одной и той же песней — «Nineteen» Пола Хардкасла. Речь там шла об американских солдатах на вьетнамской войне, в основном это были девятнадцатилетние парни, в бэкграунде слышались голоса радиодикторов, разрывы бомб, пулеметные очереди. «ApocalypseNow»[2] в Мекленбурге. Феликс был словно одержим этой песней. Как только пятнадцатиминутный макси-сингл кончался, он вставал, перематывал пленку и включал снова. Казалось, он все больше сливается с этой песней воедино, видит себя бойцом в безнадежном сражении. Она опасалась, как бы солдаты, чего доброго, не перекочевали и в ее сны. Дождь, Феликсовы кошмары, его хриплое дыхание в комнате, эта песня — в конце концов она не выдержала, терпение лопнуло. Она тоже порой грустила, но редко совсем уж выходила из равновесия, многонедельными депрессиями не страдала. Внезапно ее охватило настойчивое желание как можно скорее убраться из этой комнаты, бежать куда глаза глядят, и вместе с тем она чувствовала угрызения совести.
Когда родители решили на денек съездить к бабушке, она увязалась с ними — лишь бы смыться отсюда. Уже от одной перспективы опять целый день валяться на кровати и слушать эту песню ей становилось тошно, в душе вскипало недовольство, ведь изменить состояние Феликса она никак не могла. И Феликс остался в Царфцове, один. Она уговаривала его поехать с ними, но он был пленником этой комнаты.
Для нее поездка стала короткой вылазкой на волю, в жизнь. На обратном пути она раздобыла Феликсу таблетки от астмы. Они не помогли, и в глубине души она заподозрила, что ему вовсе и не хотелось идти на поправку.
Феликс очень ей нравился. И хотя, с одной стороны, она отчаянно желала улизнуть куда-нибудь подальше от историй его родителей, от его кошмаров, от его крайностей, с другой стороны, его пугающая эмоциональность притягивала ее. На отпускных фотографиях Феликс словно бы цепляется за нее, обнимает за плечи да еще и за руку держит.
Астма у него все обострялась, ее родители места себе не находили, и в конце концов Феликс раньше срока уехал в Берлин. Она и загрустила, и обрадовалась. Но вскоре вместе с отцом поехала на месяц в Венгрию и там кое с кем познакомилась. После она зашла к Феликсу, они потолковали и решили расстаться. В тот день оба прекрасно понимали друг друга, чего не бывало уже давно. Возможно, потому и продолжали видеться и остались друзьями. Что ни говори, для каждого это был первый длительный «роман». Пять месяцев — вечность для четырнадцатилетней девчонки и шестнадцатилетнего парня.
Тогда, после катастрофического балтийского отпуска, у нее возникло ощущение, что какая-то внутренняя необходимость заставляет Феликса оставаться в Берлине, поблизости от родителей. Возможно, он должен был постоянно удостоверяться, что они еще здесь, никуда тайком не исчезли. В глубине души он всегда боялся, что когда-нибудь они его бросят. Все в его жизни казалось ненадежным — и поступки родителей, и их любовь, и собственные его чувства.
Однажды шестнадцатилетний Феликс рассказал ей: «Я ждал того дня, когда смогу остановить занесенную руку матери». При этом он очень серьезно смотрел на нее и говорил очень спокойно, как о деле давным-давно решенном. Она испугалась, главным образом жесткости в его голосе. Видимо, все свое детство Феликс боялся матери, непредсказуемых перепадов ее настроений, взрывов ярости. И любил ее. Всегда. Как любят мечту, которая никогда не сбывается или сбывается, но не так, как хотелось бы.
В семнадцать Феликс уехал от матери и поселился у деда с бабушкой. До сих пор никто — ни друзья, ни дед, ни бабушка — не знает, что тогда произошло. Может, вообще ничего особенного, так, пустяк, который неожиданно стал последней каплей. Впрочем, контактов с матерью он не оборвал, мирился с нею, опять ссорился и опять прощал. Феликс всегда возвращался к матери. До конца.
2
Для Феликса всегда было очень важно, что они знали друг друга с прежних времен. Прежде — это слово, быть может единственное, объединяет поколение рожденных в семидесятые годы. Они еще застали то странное государство, которое позднее исчезло, и ненависть к нему или равнодушие сплачивали их. Впоследствии же их объединили детские и юношеские воспоминания.
В Йоханнистале, районе, где выросли они с Феликсом, из-за опасной близости к Стене проживало множество военных и сотрудников «штази». По разным причинам оба они не очень-то вписывались в здешнее окружение.
Ее отчим вздумал заделаться чем-то наподобие панка. Волосы спереди подстригал коротко, а сзади заплетал в косичку. Вылитый самурай. Вдобавок он всегда носил полосатые джинсы в обтяжку и линялые футболки, которые называл «тричко», поскольку родом был из Чехословакии. Однажды кто-то из одноклассников спросил у нее, почему у ее отчима такая чудная прическа; узнав об этом, отчим незамедлительно пригласил его и еще нескольких ребят из класса к ним домой, чтобы изложить им свои взгляды на жизнь. Получилось, ясное дело, до ужаса неловко, ее приятели сидели в гостиной возле круглого белого стола, упорно молчали и с удивлением разглядывали обои, на которых отчим черным фломастером написал: обои семейства Маско. Чтобы никто не воображал, будто обои в цветочек — его вкус. Таким манером он отмежевался от прежних жильцов.
Одноклассники еще долго обсуждали, как ее отчим рассказывал тогда, что слушает «Роллинг стоунз» и уважает Боба Дилана. Она старалась найти хоть что-нибудь общее с другими родителями, все равно что, но непременно хорошее. Однако по Йоханнисталю после этого почему-то прошел слух, что мебели у них в квартире вообще нету, одни ящики. Как видно, не оценили ребята полочные конструкции ее отчима. Небось сидят дома за ужином и обсуждают с родителями, что у нее за семья такая — чуждая нашему обществу, достойная восхищения или попросту чудаковатая. Подростком, думая о своих родителях, непохожих на других, она постоянно разрывалась между неясной гордостью, неловкостью и желанием быть как все.
Вероятно, оттого они с Феликсом и понимали друг друга с полуслова. С самого рождения он чувствовал себя чужим, посторонним. Может, из-за этого ему было так важно куда-нибудь вписаться, найти свое место, стать как все. В здешней округе, где чуть не в каждой гостиной стояла темная стенка, а еще кресла и диван с бежевой или цветастой обивкой, слоновьих размеров, — в здешней округе квартира Феликсовых родителей, наверно, тоже бросалась в глаза. Высоченные потолки, никакой стенки, на полу раскиданы игрушки, и никому это не мешало. И у Феликса было много западных вещей — джинсы, постеры, музыка, а в стране дефицита все это делало его очень интересным. Вдобавок удостоверение личности у него было красное, а не гэдээровски синее, стало быть, он и официально не вполне относился к ГДР. Южная Африка — в Йоханнистале про нее знали только из последних известий да по урокам государствоведения. Единственное, что им сразу приходило на ум, это Нельсон Мандела и апартеид, зло на земле. Как раз из Южной Африки были родом мать Феликса и его дед с бабушкой.
Феликс об этом никогда особо не распространялся. Он был другим и замечал свою непохожесть всегда, каждую минуту, и ненавидел ее. Уже потому, что был не вполне белым и для него не существовало обозначения, в котором не звучал бы легкий расистский оттенок. «Помесь», «мулат» или «германоафриканец» — во всем этом присутствовало что-то обидное или искусственное. Он знал, что за спиной его называют «негр» или «черный», притом вовсе без намерения обидеть. Таким образом они просто проводили тонкую границу между собою и им. Если кто-нибудь отпускал замечание насчет цвета его кожи, не обязательно критическое, он реагировал очень болезненно. Смотрел в сторону, молчал и в душе заносил говорившего в список своих врагов.
Ребенком, сидя в ванне, Феликс чуть не до крови драил свою кожу мочалкой. Был он маленький, щуплый мальчуган с длинными темными ресницами и черными кудрями. На фотографиях он почти никогда не смеется, только иной раз приподнимает уголки губ. Будто по просьбе фотографа. Что-то с ним не клеилось, но он пока не знал, что именно. Вдобавок он постоянно болел. Кожные воспаления, экземы, бронхиты, астма. Однажды он весь окоченел, не мог пошевелиться, никто не понимал почему. Раннее его детство — это нескончаемая череда болезней.
В детском саду воспитательницы ставили его в первый ряд. «Ведь он такой хорошенький», — говорили они его бабушке. Случалось, они звонили ей вечером, около семи, просили забрать Феликса. За ним никто не пришел. В школе его на первых порах частенько лупили. Худенький, из-за астмы то и дело получавший освобождение от физкультуры — прирожденная жертва. Бабушке он смущенно сообщал: «Опять меня поколотили». Мечтал быть сильным и всеми любимым. На физкультуре он долго стоял в задней шеренге, с малышами. В футбол играть не умел, на уроках предпочитал помалкивать.
В один прекрасный день одноклассники обнаружили, что кожа у Феликса не такая белая, как у них; «Вонючка, грязный негр!» — кричали они ему вдогонку. Феликсу было одиннадцать. Его родные пожаловались учительнице. Та взяла класс под защиту, только сказала, что от Феликса впрямь разит чесноком, ну а в слове «негр» вообще-то ничего плохого нет. Они жили тогда в стране, где расизма официально не существовало. В конце концов учительнице пришлось уйти из школы, поскольку семья Феликса направила письмо в «органы просвещения». Возможно, Феликс обрадовался. Возможно, испытал неловкость. Что-то явно назревало.
Бабушка отвела внука в боксерскую секцию. Тренер посмотрел на него и покачал головой: «Нет, слишком уж красивый. Жалко портить такой носик». Тогда она определила его к дзюдоистам. И немного погодя в школе Феликс отправил своего заклятого врага в мусорный бак. После этого никто к нему больше не цеплялся. Впервые его охватило то жаркое и приятное чувство, какое рождается почтением и страхом окружающих.
Скоро дзюдо оказалось недостаточно. Мать записала его на карате. Тренеру она сказала, что мальчишка вконец отбился от рук, обнаглел, не слушает ее. Поскольку в ГДР карате было под запретом, Феликсова секция называлась «Атлетика II». Правительство опасалось, как бы его подданные не стали чересчур сильными, чего доброго, сильнее полиции и армии. Поэтому секция работала как бы законспирированно, Феликсу не разрешали говорить, на какие тренировки он ходит и куда. Но он, понятно, секретность не соблюдал. Иной раз возле спортзала в Адлерсхофе дежурили сотрудники «штази». По дороге домой Феликс видел, как они, сидя в своих «ладах», читают газеты.
Карате вызывало впечатление чего-то необыкновенного, опасного. Когда стало известно, каким спортом занимается Феликс, уже вовсе никто не решался обидеть его, а если обижал, получал взбучку. Позднее он, как и другие, загорал в солярии. Хотел быть своим, все равно где.
Тогдашний его тренер вспоминает: «Феликс всегда рвался в бой, освоение бесконечных ката было не по нем». Ката — это долгие, почти танцевальные последовательности движений в карате.
Начиналась тренировка с гимнастики и разминки. Феликс подолгу стоял на одной ноге, подняв другую вертикально вверх. У себя дома он часто демонстрировал ей такие штуки, и в глубине души она всегда немножко ему завидовала. Поднять ногу для нее труда не составляло, только вот удерживать ее в вертикальном положении приходилось рукой. Сил не хватало. А Феликс садился на шпагат и прижимался грудью к полу. Все, в том числе и тренер, восхищались его гибкостью и называли маленьким Брюсом Ли. Тренировался он каждый день, нередко до дурноты, а после тренировок упражнялся дома. Когда бы она к нему ни зашла, он всегда был в тренировочных брюках. Наверно, его пьянило сознание, что кое-что он умеет делать по-настоящему хорошо.
Своего тренера Феликс в разговорах с нею почтительно называл «мой учитель», будто находился в тибетском монастыре, где учат боевым искусствам. Ей этот тренер представлялся стариком, лет пятидесяти, не меньше, очень жилистым, седобородым, с азиатскими чертами лица. Через много лет, когда она навещает его, все сходится, даже седая борода, только черты лица немецкие.
Он хорошо помнит своего давнего ученика. «У Феликса уже тогда живот был как доска». Тренер маленький, с крашеными волосами, свой рассказ он сопровождает жестами, изображая удары, которые замирают у самого ее горла. Карате он освоил самоучкой, по книгам, нелегально привезенным с Запада. На соревнования по мастерству ездил в Польшу и Чехословакию, где запрета на карате не вводили. Как тренер он до сих пор очень суров, требует абсолютного повиновения. «Каратист, он вроде солдата. В этом спорте очень строгая табель о рангах». Однажды, когда Феликс опоздал на тренировку, его тотчас отправили домой. И он принял это как должное — все ясно, никаких недомолвок. Правила установлены с незапамятных времен, значит, так надо. Она воочию видит Феликса: вот он в спортзале отрабатывает прыжки согнув ноги, вот снова и снова молотит по какой-то жесткой деревяшке, обмотанной тонкой клейкой лентой, — молотит, пока кулак в кровь не разобьет.
Иногда он показывал ей свои израненные стопы и кулаки, на которых потихоньку нарастали мозоли, — показывал как трофеи. Оба они были под стать друг другу, ведь и у нее от балетных упражнений на пуантах жутко опухали пальцы на ногах. Они с Феликсом как бы негласно соперничали в жесткости тренировок — кто кого переплюнет. И чуть ли не с гордостью сообщали друг другу про боли и травмы, а заодно, конечно, и про диеты. Из спортивного лагеря Феликс восторженно писал: десять часов танцев в день. Полный улет! По ночам ей снились ноги, то поднимающиеся, то опускающиеся. Словно одурманенная, она уже и себя воспринимала через какую-то пелену. Тело сокрушило дух. Сейчас ей даже вообразить трудно свою тогдашнюю радикальность. В один прекрасный день она «сошла с дистанции». Феликс продолжал до самого конца.
Он тренировался все жестче, улучшая свои показатели, и попал в круг, приближенный к учителю. Посещал додзё, личный тренировочный зал учителя. Это был первый додзё в ГДР. Тренер соорудил его поблизости от своей квартиры в Кёпенике; на вид — хлипкий садовый домик, сколоченный из досок и остатков старых шкафов. Слева в глубине — просторное помещение с маленькими окошками, расположенными очень высоко, чтобы никто не заглядывал. Пол из железнодорожных шпал, застеленных циновками. Высоко на стене — ниша с телевизором для просмотра видеозаписей боев. Зеркала на правой части стены тренер позаимствовал из тех же разномастных шкафов. В ГДР зеркала были дефицитом. С потолка свисали тренировочные доски, обернутые поролоном деревянные планки и гимнастические стенки. За ними виднелся постер, где тренер в костюме самурая приставлял меч к горлу противника. Раньше он работал в кино, каскадером, в нескольких фильмах студии ДЕФА скакал бок о бок с Гойко Митичем или Дином Ридом навстречу закатному солнцу прерий. И в ГДР был единственным обладателем черного пояса по карате.
Раньше Феликс почти каждые выходные приходил сюда на тренировки. Соревнования не проводились, и они поневоле импровизировали. Однажды назначили в Людвигсфельде встречу с ангольскими гастарбайтерами, которые тайком занимались тэквондо. Те явились — тридцать человек. Тренер с Феликсом привели всего-навсего десятерых. Судьи не было, насчет условий не уговаривались. Ангольцы поменялись поясами. Обладатели белых и желтых поясов выступали вместо коричневых, и наоборот. И требовали контактных поединков, когда удар не тормозится перед касанием, а наносится в полную силу. Такие бои в ГДР были, разумеется, запрещены, и Феликс раньше никогда в них не участвовал. «Ангольцы, — рассказывает тренер, — распахнули куртки и ринулись в драку». Тогда Феликс потерпел одно из считанных поражений в своей карьере.
Потом она вдруг заметила, что Феликс перестал говорить о своем учителе. А если она спрашивала, молчал или коротко ронял: «Я теперь в другом месте».
Тренер говорит, Феликс от него «отдалился». Когда и почему — он уже не помнит. Иной раз, когда он указывал Феликсу на недостатки в выполнении какого-нибудь приема, лицо у парня становилось жестким, взгляд устремлялся в пространство. «Он ничего не говорил, но в душе неистовствовал», — рассказывает тренер. Феликс рвался к настоящим поединкам, к настоящим состязаниям — полный контакт, без всяких оговорок. А тренер устраивал разнос, если кто-нибудь посылал противника в нокаут. Философия гласила: скромность. Никто не должен видеть твоих умений. Феликс же хотел наконец-то показать их всем. Может, потому и занялся кикбоксом.
Давний его тренер до сих пор сердит на это решение. «Бокс — штука бездушная, — твердит он и добавляет: — Кикбоксер — просто-напросто боксер, который еще и ногами дерется». А вот карате — один из самых многообразных способов владения телом, какие есть на свете. В боксе всего три варианта техники боя, в карате их тысячи. К тому же каратисты честнее, перчатками не прикрываются.
Когда-то она слышала эти фразы из уст Феликса, в том же порядке и с той же воинственной убежденностью. Феликс тогда объявлял: «Бокс годится только для безмозглых драчунов. Слишком они неповоротливые». Он читал ей длинные лекции, которые не забылись по сей день. Спустя много лет, едва лишь споры затрагивали эту тему, она сама повторяла его аргументы. И так и не поняла, с какой стати Феликс вдруг занялся боксом. «У каратистов слишком искусственная обстановка. На улице надо бить в полную силу», — говорил он. Восточный Берлин вообще-то казался ей довольно мирным. А послушать Феликса, так он будто готовился выжить в Южном Бронксе.
Его давний тренер признает, что в ближнем бою кикбоксер, скорей всего, одолеет каратиста: «Кулак всегда быстрее ноги». А немного помолчав, добавляет: «И все-таки мои приемы способны мгновенно убить».
Звучит очень веско. На стене в соседней комнате развешана коллекция сабель и мечей всевозможного размера. Он по-прежнему тренирует детей, подростков, ну и взрослых тоже. После падения Стены выяснилось, что к нему одному были приставлены сорок четыре неофициальных сотрудника штази, многие из них ходили к нему на занятия. И телефон его прослушивался. ГДР опасалась, не готовит ли он террористов. Ведь он единственный в стране имел право принимать испытания на тот или иной пояс. Обладал некоторой властью. «Нынче-то всяк что хочет, то и делает», — говорит тренер. Теперь он один из многих учителей карате в Берлине.
Связь с Феликсом он давно потерял. За последние десять лет лишь изредка слышал о Феликсовых успехах в кикбоксе. «Он мне нравился. У парня было сердце бойца. И к себе он относился беспощадно. Иногда даже чересчур. Я часто замечал это у темнокожих. Они тренируются ожесточеннее».
Как-то тренер встретил Феликса в Боксерском клубе. Они немного поговорили. Он дал Феликсу свою карточку, но тот так и не позвонил.
3
По выходным, а часто и на неделе Феликс после тренировок бывал в клубах, как все в Восточном Берлине восьмидесятых. Большинство его сверстников, четырнадцати-, пятнадцати-, шестнадцатилетние юнцы, до потери пульса накачивались водка-колой, абрикотин-тоником, «зеленым лужком» — опасно сладкими смесями, которые веселили, а порой наводили тоску. Феликс к спиртному не притрагивался, пил только соки и колу, никогда не курил. Он постоянно тренировался и спуску себе не давал. По средам и воскресеньям ходил в «Плентервальд», который все звали просто «ПВ», — низенький каменный барак возле Трептов-парка. Внутри было темно, по крайней мере ей так казалось, пол покрыт линолеумом, вокруг небольшой танцплощадки — пластиковые столики под дерево. Музыка радиостанции «Новая немецкая волна» — «Хочу быть белым медведем в полярном океане», «Меня сводят с ума твои голубые глаза», «Гей-гей-гей, я всадник золотой».
Феликс тогда ходил в зеленом бумбере и рассказывал ей, что вывернуть эту куртку и надеть оранжевой стороной вверх означает опасность, все равно какую. Обычно он стоял в углу вместе с кучкой ребят, пренебрежительно поглядывая на собравшуюся публику. Временами они смеялись, несколько высокомерно, танцевали редко, только когда диджей ставил «Крафтверк» или Энн Кларк. Танцуя, Феликс мотал головой, руки и ноги резкими движениями рубили воздух, будто он сражался с воображаемым противником. Другие закрывали глаза, подпевали с отрешенным видом. Феликс никогда. Он и в танцах сохранял присутствие духа.
В ту пору все искали благосклонности охранников, стоявших на фейс-контроле; девчонки отчаянно строили им глазки, четырнадцатилетние ребята старались выглядеть как можно взрослее, лишь бы попасть внутрь. Феликс присматривался к этим охранникам-вышибалам, оценивал их физические данные. «Гриммау», кафе «Норд», «Кнаак», «Калинка», «АБЦ», «ПВ», «БСФ», «ФАС» — названия и сокращения из его и ее юности; унылые постройки, всякие там многоцелевые ресторанные комплексы (МЦРК), где мрачная музыка сопровождала еще более мрачные раздумья. Танцы до упаду. Идол тех времен звался Роберт Смит, вокалист группы «Кьюэ» глядел со стен чуть не каждой детской, с наклеек на кассетниках и на школьных тетрадках. Белое от пудры лицо, багровая помада на губах, взбитые черные волосы — он слегка напоминал вампира Носферату в парике, точь-в-точь заблудший дух из преисподней.
В Восточном Берлине конца восьмидесятых победила меланхолия. Но это был их город. Они знали здешние клубы, вышибал, посетителей, знали, какая там будет музыка и что надо надеть. Все подводили глаза черным карандашом, шмотки тоже были темные, пахнущие чуть затхло, ведь нередко их заимствовали у дедов и бабок.
ГДР тогда была страной черных «готов». Молодежь ходила с распятиями в ушах и на шее, за что учителя частенько отправляли их из школы домой; протест против системы, самый что ни на есть серьезный. Разочарованные внуки революционеров уже не пели веселых песен, погрузились в мировую скорбь и смертную тоску или в сарказм. Песню «Вперед, пионеры, шагаем вперед… и путь наш навстречу заре. Гордимся, что мы — пионеры» они переделали: «Вперед, помидоры, шагаем вперед… и путь наш навстречу кастрюле. Гордимся, что мы — помидоры». Они с Феликсом жутко веселились по этому поводу. Ясно, что для революции их поколение оказалось потеряно, от своей страны они уже ничего не ждали, и все-таки она была их частью. Каким-то образом.
Летом в Йоханнистале царила жара и пахло пылью. Лишь несколько венгерских «икарусов» делили улицу с парочкой легковушек, которых никто всерьез не принимал. В этом квартале возле самой Стены было четыре притягательных места. Во-первых, гастроном «Деликат» прямо на главной торговой улице; там на полках поджидали изыски восточногерманские — австрийский шоколад по 12 марок за плитку, «тринк-фикс», то бишь западное быстрорастворимое какао по 8 марок за банку (они с Феликсом всегда сыпали как минимум три полные ложки на стакан, чем приводили родителей в отчаяние). На прилавке лежали мясные рулетики с разноцветными пастами снаружи или внутри. Гастроном «Деликат» воплощал в Йоханнистале представление о блеске и роскоши. Сейчас там сберкасса.
Вторым местным магнитом был кинотеатр, серое здание с синей светящейся (теоретически) надписью над входом — «Астра». Здесь йоханнистальская молодежь уносилась мечтами в другой мир. Чтобы добраться до «Астры», Феликс, выйдя из дома, пересекал улицу и минуту-другую шел в сторону станции надземки. Но в кино он ходил только на западные фильмы — например, на боевик про вертолетчиков «Голубой гром» или на «Бит-стрит», фильм про нью-йоркских брейк-танцоров, когда весь зал подпевал экранным песням. После восьмого просмотра они наизусть знали все диалоги — сходное настроение она позднее ощущала на Западе, на «Шоу ужастиков». Почему-то они отождествляли себя с «Бит-стрит», обшарпанные дома нью-йоркского Бронкса немножко напоминали Восточный Берлин, жизнь выглядела довольно-таки убого, и все же там постоянно кто-нибудь да устраивал вечеринки. В конце один из главных героев умирал, что придавало фильму дополнительную экзистенциальную суровость. Феликс и остальные считали свою жизнь суровой. После падения Стены кинотеатр снесли и выстроили новый — мультиплекс.
Рядом с кинотеатром, буквально в двух шагах, находился и третий йоханнистальский магнит — кафе-мороженое. Маленький домишко с деревянной стойкой внутри, где заказывали мороженое, всего трех сортов: шоколадное, ванильное и фруктовое. Они с Феликсом всегда подшучивали над тем, что в мороженом попадались странные мучнистые комочки, вкусом похожие на манку. Вероятно, и тут недоставало нужных ингредиентов. Мороженое им все равно нравилось, другого-то не было. После школы или после кино все собирались здесь, сидели в садике возле кафе, разговаривали, курили или брали с собой мороженое в вафельном рожке. Это кафе существует до сих пор, только теперь оно итальянское, отремонтированное, в стеклянной витрине выставлено по меньшей мере два десятка разных сортов мороженого. Но уже без комков и без вафельных рожков, канувших в прошлое.
Остается четвертый магнит. В конце тупика, совсем недалеко от Стены, отделявшей Западный Берлин, то есть у самой границы их мира, стоял белый барак — Южный клуб. Площадка перед бараком была вымощена бетонными плитами, а посредине красовался щит с надписью Пограничная зона. Вообще-то в этот район допускали только местных жителей либо владельцев специального пропуска, но Южный клуб составлял исключение. Несколько раз, когда они еще не были знакомы, она встречала Феликса у входа. Он ходил сюда нечасто, музыка ему не нравилась, чересчур уж простенькая, без заморочек, многовато Майкла Джексона и «Кул энд зе гэнг». Бородатый толстяк, немножко похожий на Бада Спенсера в худшие его дни, управлял клубом, а иногда и на фейс-контроле стоял, поэтому девчонки старательно его «окучивали», хотя в иной ситуации в упор бы не заметили. Некоторое время она бывала здесь каждые выходные, до изнеможения танцевала, до тошноты пила водка-колу, а наутро в школе обсуждала с остальными намечающиеся или, наоборот, увядающие романы и досадные алкогольные срывы. Феликс заглядывал в Южный клуб всего раз или два — слишком уж маленькое заведение, слишком провинциальное. И когда она рассказывала, куда ходила в субботу, смотрел на нее с жалостью. Сейчас в Южном клубе размещается пивная, и в любое время дня там можно встретить субъектов, которые явно не прочь с утра пораньше тяпнуть рюмашку шнапса.
Эти четыре магнита порой отвлекали их с Феликсом от мыслей о том, что в Йоханнистале, Восточный Берлин, ГДР, они мало что узнавали о мире. Изредка какой-нибудь фильм или мороженое ненадолго оттесняли вездесущую меланхолию на задний план. Восьмидесятые годы запомнились ей и Феликсу как бесконечно унылое время застоя, вечное ожидание, что в их жизни наконец хоть что-нибудь случится — если уж не атомная война, то что-нибудь столь же радикальное. Чернобыль, гонка вооружений, уничтожение окружающей среды — казалось, скоро сами основы полетят в тартарары. Они пребывали в каком-то странном радостно-нетерпеливом ожидании конца света, которое наверняка разделяли и их сверстники за Стеной. Но длинные вечера у столов для пинг-понга в районе новостроек тянулись один за другим — и ничего больше не происходило. Они составляли списки с названиями всех групп, какие только знали, менялись контрабандными постерами «Браво» и время от времени ходили в универсам — стырить чипсы, пачку темного печенья «Отелло», пиво или сигареты. Ведь чаще всего в ту пору задавали вопрос: «Бычка не найдется?»
Феликс редко появлялся на пинг-понге, он почти все время пропадал на тренировках или крушил кулаками кирпичи и доски в саду возле дома. Вдобавок, когда он приходил, обстановка иной раз бывала не из приятных. Он ничего такого не делал, просто стоял, наблюдая за другими мальчишками, и сию же минуту кто-нибудь да чувствовал вызов. Все знали, что Феликс занимается боевыми искусствами, и каждому в глубине души хотелось померяться с ним силами. Для нее Феликсова слава имела и свои плюсы, ведь никто больше не осмеливался заводить с ней разговоры, опасаясь, что ее приятель-каратист сразу полезет в драку. Когда она говорила об этом Феликсу, на лице у него расцветала совершенно необыкновенная улыбка, какой она не видела ни раньше, ни позднее. Эта улыбка заполоняла все лицо, как бы озаряла его изнутри, глаза он слегка прищуривал, и вокруг них разбегались лучики-морщинки. В такие минуты он выглядел самым счастливым человеком на свете. Да, Феликс вполне мог бы сыграть главную роль в «Тиме Талере»[3] — роль мальчика с волшебным смехом, который в конце концов покупает завистливый богач. Хотя Феликс частенько улыбался, когда ему было вовсе не весело, — чтобы защититься, держать других на расстоянии, не отвечать на вопросы.
По дороге в школу они не встречались. Ее путь лежал прямиком по торговой улице до 19-й ПТШ — то бишь политехнической школы — имени Рихарда Зорге, советского шпиона в Японии, который сообщил Сталину о предстоящем нападении Германии на Советский Союз. К сожалению, Сталин ему не поверил, но в такие подробности у них в школе не вдавались. Японцы в конце концов раскрыли д-ра Зорге и казнили. Героическая смерть. На школьном дворе в его честь посадили деревья и поставили мемориальную доску, с виду похожую на надгробие. Под его бдительным взором проводили линейки, объявляли выговоры и благодарности. Раньше она часто стояла там, устремив взгляд на блестящее металлическое лицо д-ра Зорге, и спрашивала себя, какое, собственно, отношение он имеет к ней и к ее классу и какой смысл выкликать перед ним пионерский привет «всегда готов!».
Феликс каждое утро шагал по неасфальтированной пыльной улице за ее домом, мимо садиков с одноквартирными домами, к 26-й ПТШ имени Пауля Вечорека, морского летчика, который во время Ноябрьской революции 1918 года командовал дивизией, а позднее был расстрелян. За право носить это имя, никому теперь не известное, Феликсову классу пришлось бороться с другой школой. Каждое утро ученики тащили из дома вторсырье — пачки старых газет, перетянутые шпагатом, от которого на ладонях у Феликса оставались красные следы, и пустые бутылки, липкие на ощупь и пахнущие былым содержимым. В результате они, как видно, собрали достаточно, и на торжественной линейке школе было присвоено имя Вечорека. Сам Вечорек — в виде фотографии, запечатлевшей его у самолета, — водворился на третьем этаже школьного здания. В 1977-м, когда Феликс пошел в первый класс, школу как раз сдали в эксплуатацию — типичная гедеэровская новостройка семидесятых годов, из тех, что возводились тогда по всей республике. Четырех-пятиэтажные здания, фасады с шахматным узором желтых и серых панелей, широкая лестница, ведущая к стеклянной двери, большой бетонированный двор. Летом на окнах виднелись наклейки — голуби мира, а то и лозунги, которые, в зависимости от международной обстановки, либо решительно осуждали двойное решение НАТО[4], либо провозглашали дружбу с Советским Союзом или просто мир во всем мире.
Каждое утро Феликс встречался у школьных дверей с несколькими приятелями, если не опаздывал, что бывало нередко. Внутри шибало в нос запахом свежей мастики и дезинфицирующих средств, на стенах висели рисунки младшеклассников: двадцать белых космонавтов с красной советской звездой на скафандре или двадцать пять желто-красных кульков со сластями. Стенгазеты сообщали о последнем съезде СЕПГ или о флоре и фауне Тюрингенского леса. В классе все норовили забить местечко подальше, что удавалось не каждый год. Кому и где сидеть — определял классный руководитель, раз в год. Все всегда рвались на «камчатку», ведь там меньше бросаешься в глаза, можешь спокойно писать записки соседям, рисовать или спать.
Столы были из ДСП, с тонкой пластиковой окантовкой, которую на уроке можно в два счета отколупнуть, а потом снова приделать, пока в один прекрасный день она не отваливалась навсегда. Из-за слабого зрения Феликс обычно сидел впереди, во втором ряду у окна. Особо не размечтаешься, зато можно сколько угодно смотреть на улицу. В зависимости от того, на какую сторону выходили окна, Феликс глядел либо на забетонированный двор, либо на ухоженные садовые участки.
И он часто смотрел в окно, ведь происходившее снаружи было, как правило, интереснее происходившего в классе. Он подпирал голову руками, навалясь грудью на стол, а не то рисовал что-нибудь в тетрадках. Успевал Феликс не особенно хорошо, мучился с правописанием, буквы частенько забредали не туда, и слова теряли смысл. С цифрами та же история. Зато он умел рисовать и был музыкален. На уроках старался привлекать как можно меньше внимания. Бывшие одноклассники не припоминают, чтобы Феликс хоть раз сам вызвался отвечать. Домашние задания он обычно списывал у других. Помощников всегда хватало. В годовых табелях у него почти по всем предметам стояли «тройки» и «четверки»[5]. Она тогда удивлялась, почему он так плохо учится. Бестолковостью он никогда не отличался, просто этот мир совершенно его не интересовал. Иногда он ловко кокетничал своей исключительностью. Когда учительница однажды спросила, почему он в конце концов не примет гражданство ГДР, Феликс ответил: «Может, мы еще вернемся в Южную Африку». Дед с бабушкой, может, и верили, что вернутся, но для него Южная Африка была чертовски далеко. Он родился в Восточном Берлине, а оттуда Африка кажется чужой солнечной системой.
Как она сама и почти все остальные, Феликс вступил сначала в пионеры, а потом — в Союз свободной немецкой молодежи (ССНМ). Часами сидел на бесконечных собраниях, вяло пытаясь доискаться, о чем, собственно, идет речь. Большей частью речь шла о ГДР, о врагах, ее окружавших, и о том, что необходимо повышать бдительность. Никто не слушал, и Феликс тоже. В сущности, все они были детьми Запада, просто росли на Востоке, до поры до времени. Смотрели по телевизору американские сериалы, слушали хит-парады по радиостанции «РИАС-Два» — «Свободный голос свободного мира» — и считали немыслимым шиком джинсы «уит-бой» и черри-колу, которой никогда не пробовали.
Феликс, как все его ровесники в ГДР, жил двойной жизнью. Пытался включить западные атрибуты в гедеэровскую повседневность, надо сказать не особенно удачно. Временами реальный мир и мир грез вступали в довольно резкий конфликт, и наиболее резкие конфликты происходили в девятом классе на уроках военного дела у майора Менделя. Майор Мендель вел военную подготовку в нескольких школах их района и относился к своей задаче очень серьезно. Перед классом он всегда стоял неестественно прямо, расправив плечи, наверно, до боли в позвоночнике. Носил форму с черными сапогами и бриджами, которые по бокам стояли колом, а волосы причесывал на косой пробор. Майора Менделя в Йоханнистале знали все, никто не разоблачал классового врага так беспощадно, как он. Его мир обладал собственной логикой и состоял из немногочисленных друзей и множества врагов. Постоянно требовалось что-то защищать, отстаивать или бороться за что-то уже тогда настолько абстрактное, что все называли это просто «дело». Майор рисовал на доске черточки и круги, в центре — НАТО, а вокруг — ФРГ и США. Все они каким-то образом были связаны между собой, разумеется против нас. Вопросы своих учеников майор Мендель пропускал мимо ушей. Он слишком любил свои художества на доске, и вопросы только мешали его монологам об агрессивном характере империализма.
На его уроках Феликс смотрел фильмы о новейшем вооружении государств Варшавского договора и, напялив противогаз, участвовал в школьных учениях по гражданской ядерной обороне. Возможно, фильмы Феликсу даже нравились; большинство мальчишек находило эти крупнозернистые кадры с танками и ракетами довольно-таки увлекательными, а Феликса вообще всегда тянуло к военному, армейскому. Они по-пластунски ползали в грязи под дождем, отрабатывали прикрытие, в шершавых, кусачих темно-зеленых комбинезонах бегали вдоль школьного забора, распевая старую песню времен гражданской войны в Испании: «Испанское небо рассыпало звезды над окопами наших бойцов». И мечтали увидеть испанское небо. Но, увы, никто из них там не бывал, Испания находилась в той части мира, куда они доступа не имели.
Один только Феликс — из-за деда с бабушкой, а еще потому, что не принял гедеэровского гражданства, — мог поехать в Западный Берлин и тем резко отличался от остальных. Он-то, по крайней мере, видел реально существующий капитализм, с которым все они более или менее себя отождествляли, и это вызывало у них восхищение и зависть. В 1987-м он на десять дней ездил с бабушкой в Западный Берлин, жили они у знакомых и денег почти не имели. По его просьбе хозяева угощали его на завтрак йогуртом, а потом он главным образом бегал по армейским магазинам, искал камуфляжные брюки для военных игр в лесу. Когда после многодневной одиссеи по магазинам брюки наконец были найдены, оказалось, что стоят они шестьдесят марок, то есть выложить надо почти все их деньги, — но так или иначе Феликс брюки купил. Для своего друга.
Оттуда он прислал ей открытку — открытку из того же города. Изображала открытка Церковь памяти[6] ночью, а на обороте он писал: Все здесь такое яркое, живое.
В остальном Феликс был типичным гедеэровским ребенком. Как и все дети в ГДР, он еще в младших классах усиленно изучал биографии тогдашних генсеков КПСС и в легком удивлении выстаивал минуты молчания после смерти Леонида Брежнева. Немногим позже скончались и его преемники Андропов и Черненко, им минут молчания уже не посвящали. Советские руководители умирали попросту слишком быстро.
Раз в неделю кто-нибудь из одноклассников обязательно проводил краткую политинформацию, после которой в классе всегда повисало неловкое молчание. Новые директивы очередного партсъезда вызывали у десятилетних весьма незначительный интерес. Еще в первом классе Феликс заявлял о своей солидарности с Анголой. Они вообще постоянно были заняты какими-то странами за тридевять земель отсюда — слали письма в Никарагуа, собирали одежду для Мозамбика. О большинстве этих стран половина класса не знала даже, в каком полушарии они расположены. Феликс, вероятно, знал. Он получал открытки с фотографиями уродливых социалистических построек. Совершенно незнакомые мальчишки и девчонки из Советского Союза писали: Дорогой немецкий друг! Поздравляю тебя с днем рождения пионерской организации имени Тельмана. Твоя советская подруга… Примерно такие же фразы писал он сам на уроках русского языка, на открытках с изображением берлинской телебашни, которые посылал в Москву или во Владивосток. Все понимали, что никогда не увидят друг друга, никогда не встретятся. И это их радовало. Мысль, что при встрече придется говорить о пионерской организации имени Тельмана, не вызывала ничего, кроме паники.
Чем старше становились Феликс и его одноклассники, тем больше от них требовали политических оценок и идеологически «правильных» заявлений. Пассажи по истории рабочего движения в учебниках разрастались, пока не заполонили почти всю книгу. В отчаянии он пытался отыскать хоть какой-то смысл в бесконечных цепочках родительных падежей, но, в общем, это ничего не значило, содержание и без того давным-давно улетучилось, выход один — зубри наизусть и при необходимости декламируй как стихи.
С одной стороны, абсурдность и параноидальность гедеэровской системы снова и снова требовала от них верноподданнических деклараций, впрочем, по крайней мере у Феликсова поколения, эти декларации большей частью были неискренни. С другой стороны, они чувствовали себя необычайно важными, когда у них, двенадцатилетних, спрашивали, как они оценивают советскую внешнюю политику. Каждая фраза, произнесенная ими, желторотыми подростками, воспринималась очень серьезно, особенно если в ней присутствовал легкий оттенок критики. Иной раз с критикой вылезали нарочно, для развлечения, ведь шум поднимался будь здоров. Скажет кто-нибудь «русский» вместо положенного «советский гражданин» — и учителя тотчас заводят с десятилетними учениками беседы насчет их образа мыслей. Принимать все это всерьез было совершенно невозможно, хотя происходило зачастую на полном серьезе. Поколение рожденных в начале семидесятых оказалось как бы промежуточным, еще когда существовала ГДР, — уже не коммунисты, как, возможно, их деды и родители, но пока и не антикоммунисты. Им это было без разницы, многие планировали строить свое будущее отнюдь не в восточной половине мира, мысленно они давным-давно эмигрировали.
В летние каникулы Феликс, подобно тысячам гедеэровцев, однажды ездил с дедом и бабушкой в Болгарию. Поскольку они не имели гражданства, на границе возникли проблемы. И моря они толком не видели, массу времени провели у врача, потому что у Феликса обострилась астма. Казалось, стоило ему уехать из Берлина, как он сразу заболевал. Может, чуял в своей семье беженскую бесприютность и на всякий случай не хотел поворачиваться спиной к дому. Предпочитал привычное, знакомое окружение, Восточный Берлин.
По выходным он натягивал камуфляжные штаны, укладывал в зеленый армейский рюкзак пакетные супы, спиртовку, ножик, нунчаки и вместе с двумя приятелями играл в лесу в войну. Называлось это у них «тренировка на выживание». Видимо, в похожую игру играли и ребята на Западе, обстреливая друг друга краской. Феликс и его приятели рыли окопы, ползком продирались сквозь заросли кустарника, старались обойтись минимальным рационом, ночевали под открытым небом и вели между собой военные действия. Она легко представляла себе, как ночью в лесу Феликс готовит на спиртовке ужин, орудует ножиком, прислушиваясь, не подкрадывается ли какой-нибудь воображаемый противник. Майор Мендель пришел бы в восторг, хотя наверняка бы не одобрил обмундировку и самоуправство — тренировались-то они без социалистического инструктажа.
Однажды, когда они забрались в запретную военную зону на окраине Берлина, гедеэровский армейский патруль обнаружил их и по причине западного камуфляжа принял за вражеских шпионов. Лесной район спешно заблокировали. Позднее Феликс смеялся, а тогда они мчались сломя голову и, к счастью, сумели удрать. Кино наяву, смесь «Рэмбо» и «Робинзона Крузо». Что было бы, попадись они в облаву, — об этом Феликс предпочитал не думать.
Иногда после таких военных игр Феликс заходил к ней, перепачканный землей, исцарапанный, в полном изнеможении. С приятелями он ее не знакомил, они существовали только в его рассказах, отчего ситуация казалась еще более нереальной. Разные компании своих друзей и семью Феликс всегда старался держать отдельно, каждая из этих сфер воплощала особую сторону его натуры, и он не хотел их смешивать.
Ну что тут увлекательного — бродить солдатом по лесам Восточного Берлина? — спрашивала она. Он хочет доказать себе, что способен выжить в суровых условиях, отвечал Феликс. Всю жизнь он постоянно готовился к катастрофе, к войне, будто она могла начаться с минуты на минуту. И хотел быть уверен, что по крайней мере на себя вправе рассчитывать целиком и полностью.
В ту пору, в конце восьмидесятых, им даже в голову не приходило, что вот эта самая — их — юность однажды минует, исчезнет, словно ее и не было. Дома стоят по сей день, и люди живут, только настрой, атмосфера совершенно изменились. Нигде, нигде им не отыскать свое детство. Клубы их юности почти все закрылись, некоторые, к примеру «ПВ», вообще сгорели, улицы носят другие названия, школы тоже. Мебель в квартирах родителей давно поменяли, дома отремонтировали; товары их детства — хорошенькие космонавты из пенопласта, «эскимо» на палочке, лак для ногтей «Акцион-неон», пастеризованное молоко в треугольных пакетах, — где они? Все исчезло. Старые их учебники валялись возле мусорных баков, книжки об истории рабочего класса, которые им, бывало, приходилось зубрить наизусть. Школьные музеи славы, мемориальные рощи, где проводились нелепые торжественные линейки, — все кануло в прошлое.
Может, оттого Феликс всегда так и дорожил друзьями тех лет. Они как бы служили подтверждением, что та жизнь на самом деле существовала. Создавали чувство общности, роднящее лишь с очень немногими. Вроде как в тайном союзе. Близко дружить можно только с людьми, с которыми соединен всяческими историями, огромной частью прошлого и которые очень на тебя похожи, пишет Давид Вагнер, их западный ровесник.
Собственная страна исчезла у них на глазах. Конечно, в некотором смысле они этого ждали, но произошло все как-то слишком уж быстро, и они, казалось, не имели ни малейшего влияния на сумбурные события. Время перемен и она, и Феликс пережили как во хмелю, оно осталось в памяти как одна-единственная огромная демонстрация. Это было время предельно радикальной ломки во всех отношениях. Исчезла целая система со всеми ее хуже горькой редьки надоевшими представителями и порождениями — западные сверстники такого не испытали, этот опыт принадлежал только им.
На уроках истории многие опять начали с первобытных людей, но к концу школьного курса добрались лишь до Средневековья. Все авторитеты пребывали в состоянии распада, наводившие ужас учителя государствоведения попадали в психушку, некогда могущественные школьные директора уходили раньше срока на пенсию. Тому, кто все это видел, вообще трудно снова поверить в авторитеты или принимать всерьез какие-нибудь партии. Они видели, что ничего надежного и вечного нет — ни систем, ни партий, ни миропорядка, сколь бы мощным он ни казался когда-то.
Быть может, Феликс в глубине души уже тогда решил попросту выйти из этой системы, из этого распорядка, что ни говори весьма хрупкого. Правда, на первых порах он, как и все, пытался найти себе место в новой стране. Но результаты процесса адаптации выглядят у их поколения наверняка очень по-разному. Никаких границ не стало, только бесконечная свобода. И что с этой свободой прикажете делать?
Раньше ты всегда знал, где враг, пусть даже им было собственное правительство; добро и зло распределялись однозначно, жизнь до самой смерти шла по плану, вполне предсказуемо. Лишь когда эта жизнь канула в небытие, они заметили, до какой степени она уже стала их частью, до какой степени этот образ мыслей, деливший все на черное и белое, без оттенков, наложил на них свою печать. Переходов не существовало. Нейтралитет есть трусость — лозунг их детства, угнездившийся в долговременной памяти. Они вечно выступали за что-то или против, а вот к миру, где все можно рассматривать с совершенно разных сторон, где на любой общественно-политический вопрос есть не меньше тысячи правильных ответов, — к такому миру они были не подготовлены. Примириться с утратой страны, которую Феликсово поколение не очень-то и любило, оказалось куда легче, нежели с утратой однозначности.
Страна, откуда Феликс был родом, мало что могла дать новому миру — плохонькие автомобили, над которыми все только хихикали, джинсы под названием «боксер», приобретавшие после стирки зеленоватый цвет, шоколад, вкусом похожий на смесь жира и сои. В новой Германии почти никто не знал песен «Испанское небо» и «Вперед, пионеры», а если и знали, то считали до невозможности смехотворными. Школьные линейки и военное дело казались теперь чуть ли не фашистоидными, о дискотеках в многоцелевых ресторанных комплексах, водка-коле, «Кьюэ» в «ПВ», военных играх в лесу, каникулах в Болгарии никто здесь слыхом не слыхал, и тем не менее все это определяло ее и Феликсово детство и юность. Страшно подумать, до какой степени они — семнадцати-, восемнадцати-, девятнадцатилетние, когда рухнула Стена, — были детьми Восточной Германии. Но со всей четкостью это проявится лишь позднее.
Тогда они видели, как их родители и деды старались понять новое общество, как отчаянно пытались придать ценность и смысл своей минувшей жизни. Почти всем им пришлось искать новую работу, и не всем сопутствовала удача. Видели они и западных сверстников, слегка заносчивое поколение, полагавшее свою общественную форму единственно возможной, так как выросло в ней и даже представить себе не могло, что эта безупречная система способна когда-нибудь рухнуть. Они знали, как вести себя на собеседовании при найме на работу, их не спрашивали, какой партии они отдают предпочтение или как оценивают правых радикалов. Это было поколение наследников, рожденных в благосостоянии; многие из них ничуть не сомневались, что скоро им уже не придется работать или, во всяком случае, они будут работать без особого напряга. В жизни этого поколения, похоже, случалось мало бедствий, оно вело размеренное, сытое, скучноватое существование, и по-настоящему его волновали исключительно проблемы вкуса: какая куртка сейчас самый шик, а какая годится только на выброс и какие носить кроссовки — «Пума» или «Адидас».
Дети Востока пытались им подражать, но для этого им недоставало необходимой финансово стабильной и психически уравновешенной опоры в семье. Родители сумели скопить для них совсем немного, вдобавок при валютном объединении их сбережения уменьшились вдвое, они так мечтали о новой Германии, однако хуже своих детей понимали, чтó теперь стало главным и что скрепляет эту страну в ее сердцевине.
В те первые два-три года после падения Стены почти все старые дружбы распались. Вот и ее дружба с Феликсом тоже. Казалось, пропала не только страна, но вместе с нею и все якобы неразрывные узы. Они словно бы впервые заметили, что не похожи друг на друга. Одни подались к левым радикалам, по-прежнему каждый день ходили на демонстрации и швыряли камни в новую систему. Другие поправели, вдруг обнаружили германские добродетели и традиции. Экстремальный жизненный опыт — ведь они пережили крушение страны — вызывает, по-видимому, и экстремальную реакцию.
Через пять лет большинство старых друзей неожиданно опять стали звонить, случайно попадаться на улице. И Феликса она тоже опять встретила. С большинством отношения возобновились так, будто все ненадолго брали тайм-аут, чтоб отдохнуть друг от друга, а теперь вернулись и мечтали поделиться впечатлениями.
Феликс всегда держался за этих старых друзей из исчезнувшей страны. Он ценил лояльность — если и ее не будет, что тогда? Где ему искать опору в жизни? Говорят, люди, отрекающиеся от своей личности или теряющие ее, делаются агрессивными. Даже если понятия не имели, что она у них есть.
(Далее см. бумажную версию)