Вступление В. Середы
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2004
Если спросить сегодняшних венгров, кто для них ассоциируется с понятием “классик венгерской поэзии ХХ века”, то большинство из опрошенных скорее всего назовет Аттилу Йожефа. Наверное, не случайно и День поэзии в Венгрии отмечается 11 апреля — в день рождения Йожефа. Как не случайно и то, что больше всего диссертаций венгерские литературоведы до сих пор защищают о творчестве этого поэта, и работы, посвященные Йожефу, в сотни, если не в тысячи раз превышают объем всего им написанного.
Разумеется, этот факт не гарантия мировой известности. Чувство непреодолимой оторванности от литературы “большой”, европейской и мировой, так или иначе испытывали все крупные венгерские писатели и в особенности поэты. Именно о нем, этом чувстве, в первую очередь рассуждал венгр по происхождению Артур Кёстлер, лично знакомый с поэтом, своим ровесником, — в некрологе, который он написал для европейских читателей, узнав о трагической гибели Аттилы Йожефа. “Быть может, беспрецедентное одиночество этого народа, — писал Кёстлер, — объясняет особую интенсивность его бытия, ту частоту, с которой он извергает из себя вот таких необузданных гениев. На нешироком горизонте этого народа гении рвутся, будто снаряды, — успевай собирать осколки. Безнадежное одиночество нации взращивает их таланты, волю к самореализации и — истеричность. Быть венгром — коллективный невроз… Здешние гении — Чоконаи, Ади, Аттилы Йожефы — для внешнего мира рождаются глухонемыми. Поэтому мне так трудно решиться на то, чтобы произнести — ибо, с одной стороны, меня обвинят в преувеличении, а с другой — ведь читатель не может проверить мои слова, — что человек, которого звали Аттилой Йожефом, о котором мир до сих пор не слыхал, да и в будущем вряд ли много услышит, что этот поэт, бросившийся недавно под поезд, был величайшим европейским лириком. Сказать все это меня заставляет мое идиотское чувство долга, хотя смысла в том никакого: стихи погибшего от этого не заговорят, и поезд не остановится”.
Чтобы стихи поэта, столь захватывающе глубоко, как Аттила Йожеф, отразившего трагизм личного бытия в ХХ веке, “заговорили” на другом языке, обычно нужна временная дистанция. Так было и с Переводом поэзии Йожефа на русский язык. На родине первый сборник Йожефа “Попрошайка красоты” вышел в 1922 году, когда поэту было семнадцать, последние же стихи — потрясающие свидетельства разлада душевно надломленного поэта с собою и с миром — были написаны незадолго до смерти, последовавшей 3 декабря 1937 года. В Советском Союзе в это пятнадцатилетие триумфально звучала совсем другая музыка и официально поддерживалась совсем другая поэзия — наподобие, например, боевых пролетарских маршей соотечественника Йожефа Антала Гидаша. Так что до Йожефа очередь дошла спустя много лет, лишь к концу 50-х.
Однако в тех нескольких сборниках (наиболее полный вышел в 1962 году в будапештском издательстве “Корвина”), к работе над которыми подключились советские Переводчики Л. Мартынов, Н. Чуковский, Д. Самойлов, С. Кирсанов, В. Корнилов, В. Корчагин, В. Левик, если называть только самые яркие имена, Аттила Йожеф, увы, так и не заговорил по-русски. Вернее, заговорил, но лишь в некоторых стихах или отдельных, нередко блестящих строфах. Сказалось неосознанное, может быть, упрощение поэзии, нагруженной экзистенциальной проблематикой; обманчивая простота и строгость формы, удивительным образом сочетающаяся у Йожефа с причудливостью образов и ассоциаций, со сложным движением мысли, свободно оперирующей не только понятиями диалектики, а такжеэстетики Бенедетто Кроче или теорией основателя психоанализа Зигмунда Фрейда, тоже не облегчали задачу Переводчиков.
Еще один важный момент, для прояснения которого стоит вновь обратиться к процитированному некрологу Кёстлера: “Подобно лучшим представителям своего поколения, — пишет автор “Слепящей тьмы”, — Аттила Йожеф был коммунистом. Но отшатнулся от движения, деформация которого стоила жизни или рассудка многим из числа как раз самых лучших. Как и многие из этих лучших, он также не смог преодолеть это разочарование. Не смог освободиться от той амальгамы ненависти и любви к партии, точно так же, как не освободился от этого чувства никто из нас, кому довелось его испытать”. Известно, что в 1930-1933 годах поэт состоял в нелегальной компартии, союз этот не удался, после чего Аттила Йожеф сблизился с творческими кругами венгерской социал-демократии, а последние два года жизни вместе с несколькими единомышленниками редактировал беспартийный либеральный журнал “Сеп со” (“Изящное словцо”).
К сожалению, в советское время составители Переводных сборников Йожефа, ориентируясь на культурную политику венгерских властей, приспособившую творчество поэта к своим партийно-пропагандистским нуждам, пытались представить его как крупнейшего пролетарского поэта — без единого слова об упомянутой Кёстлером и отразившейся в поэзии позднего Йожефа “амальгаме”.
Поэтический мир Аттилы Йожефа, чрезвычайно своеобразный, невозможно понять, не учитывая опыта европейского модернизма, прежде всего того его направления, которое принято связывать с идеалом “чистой поэзии”, с именами Бодлера и Поля Валери. Испытав влияние европейского модернизма, экспрессионизма, сюрреализма, Аттила Йожеф создал свой вариант современной поэзии, в котором новое мировосприятие потерянного поколения сочеталось с психологическими концепциями Фрейда, с фольклоризмом таких новаторов в музыке, как Кодай и Барток, и непривычной для экспериментальной поэзии межвоенного двадцатилетия строгостью формы. В венгерском литературоведении поэтика Йожефа поэтому получила достаточно точное, на мой взгляд, определение “классического модернизма”.
И еще об одном. Как-то в разговоре с друзьями Аттила Йожеф сравнил стихотворение с казначейским билетом, золотое обеспечение которого состоит в страдании. “У меня это обеспечение есть, — добавил он не без гордости, — причем высшей пробы”. В самом деле, если окинуть мысленно жизненный путь поэта, то взору представится беспросветная череда несчастий, раннего сиротства, вечной нужды, полуголодного существования, тоски по любви и товариществу и — в конце жизни — отчаянной борьбы с душевным недугом. “Гений боли” — так назвал поэта после его смерти известный венгерский критик Дёрдь Балинт. “Очень больно” — так назывался последний сборник стихов Йожефа, опубликованный в конце 1936 года. Но боль, выразившаяся в поэзии Аттилы Йожефа, имела не только биографические и даже не только национальные корни. В ней отразилась общечеловеческая боль — от невозможности гармонического переустройства мира, от недостатка в нем разума и любви, от избытка насилия и страданий.
Нет ничего удивительного в том, что к творчеству крупных поэтов нередко возвращаются следующие поколения Переводчиков, пытаясь прочесть заново, открыть в них что-то, не прочтенное предшественниками. Весной прошлого года по инициативе Культурного, научного и информационного центра Венгерской Республики в Москве и редакции журнала “Иностранная литература” в связи с приближающимся столетием поэта, которое будет отмечаться в 2005 году, состоялся конкурс Переводов произведений Аттилы Йожефа. Это еще одна попытка приблизить творчество выдающегося поэта к русскому читателю, попытка, принесшая, на мой взгляд, ряд творческих удач. Часть работ, победивших на конкурсе, и составили публикуемую ниже подборку.
ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Держись всему вопреки!
Сожжено
лето давно.
Легли на обугленные комки
тускло-серой золы мазки.
Земля замерла.
Поскребла
острой ветки игла
воздуха тоненькое стекло.
Чары безлюдья. Лишь серебрится
ленты обрывок — ткани тряпица, —
мертвою хваткой вцепившись в куст.
Вот так же на ветках-сучках бытия
виснут обрывки чувств.
Мосластые дряхлые горы вдали
мускулы напрягли,
словно держат в ладонях с трудом
круглую тишь земли,
хутор, одетый дымком,
заката огонь над шуршащим мхом.
Пахарь идет домой. Тяжелы ноги,
как вросшие в землю стволы.
Мотыга бредет на плече домой,
на трещинах ржавь кровавой каймой.
Он с поля бредет, как из жизни самой,
и все тяжелее ступать по стерне,
все тяжелее кладь на спине.
А ночь уж восходит дымом печным.
искры звезд даря вышине.
С волной колокольного звона льется
ночь в синеве стальной.
В сердце сбой-перебой, как будто бы бьется
нечто иное в клетке грудной —
не бренный комок, а простор ледяной.
И мнится: зимняя ночь, зимняя даль, зимняя сталь
колоколом гудят,
и стал языком литой расшатавшийся шар земной.
А в сердце — набат.
Память озвучена. Всплеск моментальный:
зима ударяет по наковальне,
чтоб заковать в небесах окно,
в которое сыпало лето солому,
плоды, лучи и зерно.
Ярче мысли — терпеть невмочь —
блещет зимняя ночь.
Серебристая мгла тишины
мир запирает замком луны.
Ворон мелькнул над стужей пустыни.
Чуют ли кости, как стынет космос?
Как с хрустом молекулы кружат в стыни…
Увидишь ты зимнюю ночь такую —
где, на какой картине?
Стужу пронзило ветки копье,
и воронье —
словно ад дохнул чернотой —
вьется фантомом над пустотой.
Зимняя ночь. И вдруг возникая
во мраке, как малый мрак,
по равнине ползет товарняк,
и звездная стая,
в дыму порхая,
в микровселенной медленно тает.
По мерзлому полю вагонных крыш
свет то и дело снует, как мышь,
зимней ночи призрачный свет.
На городские дома
еще дышит паром зима.
Но по сверкающим рельсам к ним
мчится с холодом голубым
желтой ночи призрачный свет.
По-хозяйски всюду шурует
и шипы страданья штампует
стылой ночи призрачный свет.
Мерцает фонарь вверху —
словно сыплет соломенную труху.
А на земле
плащ задубелый дрожит во мгле —
как природа сама,
сжался, съежился человек,
но жжет его ноги зима.
Среди ржаволистых дерев.
где сумрак слегка поредел,
зимнюю ночь мерю взглядом я,
эта ночь — моя,
мой исконный надел.
Перевод Натэллы Горской
Я в поисках объехал шар земной
Я в поисках объехал шар земной,
а Бог стоял все время за спиной.
……………………………………………….
……………………………………………….
Я ползал на карачках. Бог смотрел
и не подумал протянуть мне руку.
Я понял, что свободен, и посмел
подняться сам. Спасибо за науку.
Так Он помог мне — тем, что не помог.
Он был огнем и стать не мог золою.
Всяк любит как умеет, вот и Бог
меня оставил, чтобы быть со мною.
Плоть немощна, и страх — защита ей,
Но, преданности полон неизменной,
с улыбкою я жду судьбы своей
на шатком шаре, в пустоте вселенной.
МАМА
Все время думаю о маме.
Она, обняв двумя руками
корзину мокрого белья,
взбиралась на чердак. А я,
отнюдь не сдерживаясь, маме
я вслед орал, стуча ногами,
белье разбухшее кляня,
чтоб на руки взяла — меня!
Но мама мне не отвечала
и словно бы не замечала,
лишь хлопающее белье
взлетало из-под рук ее.
Теперь не то. Что проку в плаче?
Ведь маму вижу я иначе:
с летящим светом в волосах,
в слепящих синькой небесах.
Перевод Марины Бородицкой
11 АПРЕЛЯ[1]
Разворошив жнивье и косо
на воробьев взглянув, под вечер
вдруг подхватил меня однажды
апрельский оголтелый ветер.
Всех сыновей своих он свистом
сзывал — и на меня наткнулся.
Взревел, ликуя. Я ж с улыбкой
к нему ручонками тянулся.
И где нас только не носило —
в полях, в грязи, во тьме кромешной,
пока он с хохотом малютку
не поволок в трущобы Пешта.
А там шпана хмельная шлялась,
чуть что — за нож. Ах, как мы влипли!
Они орали — мы в ответ им,
пока бедняги не охрипли.
И был в тот день великий праздник,
спешили в церковь прихожане,
святые бледными перстами
их на вечерню провожали.
Сердца людей покоем полня,
плыл долгий благовест — и шатко
из подворотни в переулок
бежал убийца, сдернув шапку.
Вот так в году девятьсот пятом
и был я принят всенародно
(не без участья повитухи) —
певец тюльпана и свободы.
Отец — рабочий и картежник,
мать — прачка, ей — стирать и плакать,
а сыну — рощей стать, и грязью,
и страстью, и мечтой в заплатах.
Давно уж мать моя в могиле,
но сына не покинул ветер —
в ночном лесу мы вместе стонем
и засыпаем на рассвете.
УСТАЛЫЙ ЧЕЛОВЕК
С полей бредут крестьяне молчаливо.
Мы знай себе лежим — река и я.
И дремлют сладостные травы
под сердцем у меня.
Река полна великого покоя,
заботы, как росу, рассеяв по траве.
Не муж, не брат, не венгр — кто ж я, прилегший
здесь отдохнуть? Усталый человек…
На всех по-братски каравай безмолвья
разделит вечер. Я — краюха в нем.
На небе тишь, расселись звезды чинно
на водах Мароша — и на лице моем.
Перевод Константина Ситникова
Горе
Шагает горе почтальоном
С потертой сумкой на плече.
Выходит в сумерки — из страха
Растаять в солнечном луче.
В худой груди не умолкает
Дешевых ходиков тик-так.
Почтарь бредет по тротуару.
Ныряет в подворотни мрак.
Стучится и письмо вручает.
Перевод Максима Калинина
Вот и родину обрел я…
Ну вот и родину обрел я,
Желанный и последний дом,
Где имя скромное напишут
На сером камне гробовом.
Земля — огромная копилка —
Меня сожрет. Кому нужны
Гроши, железные монеты
С далекой, сумрачной войны?
Кольцо железное с девизом
“Любить свободу!” — ни к чему,
Сейчас все кольца золотые,
Но жизнь похожа на тюрьму.
Как долго был я одиноким,
Как поздно я обрел друзей.
И счастлив мог я быть лишь с ними,
Но не вернуть прошедших дней.
Так жизнь влачил я понапрасну,
В ней смысла, право, не найти,
И даже смерть моя едва ли
Смогла бы пользу принести.
С тех пор как я живу на свете,
Со страшной бурей спор веду,
И обижаю сам не больше,
Чем от других обиды жду.
Весна и лето дышат светом —
Теперь зима милее мне.
И я желаю людям счастья,
Завидев свет в чужом окне.
Перевод Дарьи Анисимовой
Мой итог
Всем обязанный лишь себе самому,
Я всегда понимал: ничего никому
Я не должен или должен не более,
Чем скотина, что умирает в поле,
Я боялся, но жил — иначе нельзя:
Появился, смешался, выделился
И отдал всем то, что им причиталось:
За доброту — любовь, за жадность — жалость.
Женщины мной играли зло и мило,
А я им верил: чтоб им приятно было.
Я палубы мыл, якоря выбирал,
Перед умными глупого изображал,
Я продавал все то, что продавалось:
Хлеб, игрушки, статьи — и стихов малость.
Не хочу смерти в петле или в бою —
Я приду умирать на кровать свою.
Мой итог: жил, в радости и печали.
Что ж, ведь и другие так умирали.
Перевод Михаила Липкина