Эссе
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2004
Коровы не летают, а книги по философии не попадают в списки бестселлеров — это примеры суждений, справедливость которых кажется очевидной. Впрочем, некоторые из тех, о ком я хочу рассказать, настаивали на том, что безупречных и непогрешимых истин не бывает. Из чего уже вполне понятно, что речь пойдет не о коровах, а о философии, точнее — о философах.
Накануне Гражданской войны интеллектуальная ось Соединенных Штатов проходила через Новую Англию, Бостон и его окрестности, в первую очередь — через Кембридж и его Гарвардский университет. Некоторые из тамошних жителей всерьез считали Бостон мировым законодателем мнений – ошибка? с нашей точки зрения? комическая, но вполне простительная и свойственная любой стране в период формирования культурного национализма. Некоторые из светил этой предвоенной культуры действительно получили широкую известность за пределами США, в первую очередь представители школы так называемого трансцендентализма — Ралф Уолдо Эмерсон и Генри Дэвид Торо. Но как правило, человек первой половины XIX века, ищущий знакомства с новейшими достижениями философской мысли, считал своим долгом обратиться к трудам немецких, английских и шотландских мыслителей, а о Соединенных Штатах думал в последнюю очередь.
Духовная атмосфера этой новоанглийской культуры еще в значительной степени определялась религией. На смену суровому кальвинизму массачусетских пуритан уже пришло куда более либеральное унитарианство, но в целом религия по-прежнему оставалась стержнем любого мировоззрения, цементом, гарантирующим единство мира и отражающего этот мир знания. Именно религия в конечном счете привела новоанглийскую интеллигенцию к аболиционизму, идее нравственной недопустимости рабства и необходимости активной борьбы с ним. Эта борьба вылилась в самую кровопролитную войну XIX-гостолетия и разрушила не только рабовладельческий уклад Юга, но и духовный уклад Севера, на обломках которого плеяда замечательных мыслителей создала новое американское мировоззрение. Вот как характеризует этот период Луис Менанд, автор недавно опубликованной книги "Метафизический клуб"[2]:
Гражданская война смела рабовладельческую цивилизацию Юга, но она смела вместе с ней и почти всю интеллектуальную культуру Севера. Соединенным Штатам понадобилось почти полвека, чтобы создать новую культуру взамен прошлой, найти комплекс идей и образ мышления, которые помогали бы людям жить в условиях современной жизни. Эта борьба и есть предмет книги Менанда.
Сквозь эту историю пролегает немало троп. Та, которая выбрана здесь, пролегает через жизни четырех людей: Оливера Уэнделла Холмса, Уильяма Джеймса, Чарлза Пирса и Джона Дьюи. Эти люди были весьма яркими личностями, и они не всегда друг с другом соглашались, но, взятые вместе, они куда больше ответственны за продвижение американской мысли в современный мир, чем любая другая группа философов.
Луис Менанд — профессор английского факультета Университета города Нью-Йорк, но его известность выходит далеко за рамки академической. Уже много лет он выступает как ведущий литературный и культурный критик журналов «Нью-Йоркер» и «Нью-Йорк ревью ов букс». Книга "Метафизический клуб", над которой он работал десять лет и которую критики и читатели встретили с энтузиазмом, уникальна по своему жанру — это история возникновения первой по-настоящему оригинальной американской философской школы – прагматизма; такой материал, казалось бы, упирается в неизбежные ограничения доступности и читательского интереса. Эти ограничения автор с триумфом преодолел, выстроив сюжет как настоящее приключение: похождения философов в кильватере исторического катаклизма — и, что главное, приключение самой философской мысли. Кроме того, материал изложен таким образом, что интеллектуальная история вековой давности приобретает неожиданно актуальное для сегодняшнего дня звучание. Но начнем по порядку — представим главных героев.
Из всей перечисленной выше четверки Оливер Уэнделл Холмс менее всего известен за пределами США и, в частности, в России — о причинах я еще скажу пару слов. Он родился в одной из самых уважаемых бостонских семей — его отец, которого тоже звали Оливер Уэнделл Холмс, впоследствии декан Медицинской школы Гарвардского университета, был вдобавок средней руки прозаиком и поэтом, знакомым и приятелем практически всех светил новоанглийской элиты и, судя по отзывам, непревзойденным застольным говоруном. Доктор Холмс придерживался конформистских убеждений, полагая рабство злом, но раскол государства — еще большим злом, и поэтому предпочитал не расшатывать устоев. Его сын был уже окончательно сформировавшимся радикалом и с юных лет связал свою судьбу с движением за отмену рабства. Когда в 1861 году разразилась война, для юного Оливера Уэнделла Холмса, в ту пору студента Гарварда, не было иного нравственного выбора, кроме как записаться в армию юнионистов добровольцем.
Он ненавидел войну, и она предстала перед ним в самом страшном обличье. В первом же сражении он стал свидетелем гибели бостонских друзей и сам получил ранение, которое было объявлено смертельным. Он выжил, но был ранен еще дважды и прошел войну до конца. Когда она закончилась, Холмс поступил в Юридическую школу Гарвардского университета, стал известным юристом и философом права, а впоследствии — членом Верховного суда США. Он прожил целую историческую эпоху и умер в 1934 году. Он растерял остатки веры и на всю жизнь сохранил ненависть к абстрактным идеям, требующим гибели на своем алтаре. Холмс был естественным кандидатом в ряды будущих прагматистов.
Происхождение Уильяма Джеймса не было столь знатным — хотя бы потому, что он родился в ирландской семье. Его отец, Генри Джеймс-старший, сын разбогатевшего иммигранта, провел бурную молодость, затем обратился в веру последователей шведского мистика Сведенборга, отвоевал в суде миллионное отцовское наследство и посвятил дальнейшую жизнь образованию своих детей. Для детей эта миллионерская прихоть — постоянные смены школ и переезды из Америки в Европу и обратно — обернулась немалой головной болью, но плоды она принесла. Уильям Джеймс стал в конечном счете одним из пионеров экспериментальной психологии в США и крупнейшим американским философом, а его брат Генри — замечательным американским прозаиком.
Отцом Чарлза Пирса был Бенджамен Пирс, профессор математики Гарвардского университета и первый американский математик с мировым именем. Сын, с самого начала пошедший по стопам отца, долгие годы пользовался его покровительством и, наверное, отчасти из-за этого не сумел сделать особой научной карьеры. Пирс-старший, помимо академической деятельности, занимал высокий пост в Береговой геодезической службе США и пристроил туда сына. Кроме того, Чарлз, судя по сохранившимся фотографиям, был мужчина весьма яркой наружности и что касается слабого пола, всегда был готов злоупотребить его слабостью. Оба этих фактора привели в конечном счете к тому, что и семейная, и научная жизнь сложились для него крайне неудачно. К тому же, при всем исключительном математическом и философском таланте, он был в принципе неспособен к организованной работе, за всю жизнь не написал ни одной книги, а все его идеи дошли до нас в коротких эссе, черновиках и пересказах современников. В результате именно Джеймс, который, по собственному признанию, многие идеи Пирса понимал лишь с большим трудом, стал лидером и ведущим представителем прагматизма.
Последняя из фигур первого плана — Джон Дьюи, человек уже нового поколения, родившийся в канун Гражданской войны. Наибольшую известность ему принесла его побочная деятельность, в первую очередь школьная реформа, которая выросла из его философских интересов. Кроме того, Дьюи известен своими прогрессивными взглядами и неутомимой общественной деятельностью — он участвовал в создании таких организаций, как Американский союз гражданских свобод, Национальная ассоциация содействия цветному населению, Нью- Йоркский профсоюз учителей и многих других. Именно Дьюи, проживший девяносто три года, оставался олицетворением идей прагматизма до конца Второй мировой войны, когда их затмила новая реальность — идеологическое противостояние «холодной войны».
Победа Севера в Гражданской войне стала не только триумфом свободы над рабством, но и датой рождения современного капиталистического общества. Отличие от предшествующего этапа заключалось в том, что до войны еще сохранялись остатки прежней идеологии, уже упомянутого пуританства с его культом честности, бережливости и трудолюбия. В новой фазе одним из главных стимулов развития стал культ потребления, ни с каким пуританством не совместимый. Парадокс и уникальность капитализма, если сравнивать его с другими системами общественной организации, заключаются в том, что, хотя он нуждается в определенной идеологической среде для своего зарождения, развитой капитализм лишен собственной идеологии и не порождает ее. Капитализм индивидуалистичен по определению, его девиз — это плюрализм, полная свобода убеждений.
Противники капитализма, которых всегда было и остается немало, привычно обличают капиталистическую идеологию, навязывая обществу, лишенному духовного надзора, собственные принципы. Но такой подход возможен лишь при условии полной слепоты: единственная идеология, которую капитализм устойчиво порождает, — это именно идеология его противников, его обличителей. В любом современном развитом постиндустриальном обществе интеллектуальная элита в подавляющей массе враждебна существующему строю и в лучшем случае относится к нему с большой настороженностью. Это конечно же прямая противоположность официальной идеологии, цель которой всегда состоит в приведении взглядов граждан к общему знаменателю и воспитании в них лояльности режиму.
В этом наблюдении, разумеется, нет ничего нового — его можно было бы назвать тривиальным, если бы его с таким упорством не игнорировали. Вот что писал об этом известный социолог Дэниел Белл в своем замечательном труде "Культурные противоречия капитализма", вышедшем четверть столетия назад и по сей день ничуть не устаревшем:
Поразительно, что буржуазное общество утвердило в экономике радикальный индивидуализм, продемонстрировав при этом готовность разорвать в клочья все традиционные социальные отношения, и, однако, буржуазный класс боялся радикального экспериментального индивидуализма модернистской культуры. Напротив, радикальные экспериментаторы в культуре, от Бодлера до Рембо и Альфреда Жарри, были готовы к исследованию всех проявлений опыта, но люто ненавидели буржуазную жизнь. Историю этой социологической загадки, происхождения этого антагонизма еще предстоит написать.
Уильяму Джеймсу и его бостонским друзьям и соратникам не приходило в голову строить новую идеологию на месте поверженной старой, да и интересы у большинства из них были ближе к естественнонаучной сфере: у Пирса — космология и математическая логика, у самого Джеймса, по крайней мере до известного периода, — физиология и психология, а одним из главных стимулов их общей работы стала публикация дарвиновского "Происхождения видов". Свою совместную задачу они, скорее, видели в построении такого способа понимания мира, при котором сосуществование и опровержимость мнений стали бы не исключением, а правилом социального и научного диалога, — речь шла о разработке плюралистического метода.
Узловым моментом этой деятельности стало создание в Кембридже в начале семидесятых годов XIX века так называемого "Метафизического клуба" — частного философского общества, члены которого собирались, чтобы познакомить друг друга с плодами своей мысли. Душой этого общества был Чонси Райт, своеобразный гений «без портфеля», страдавший патологической стеснительностью и алкоголизмом и скончавшийся в сорок пять лет от инсульта. Его собственные взгляды были, может быть, слишком радикальными для большинства будущих прагматистов и отдавали некоторым нигилизмом, но каждый брал у него столько, сколько мог и хотел унести.
Науку прежнего времени лучше всего олицетворял французский математик и астроном Пьер-Симон Лаплас, считавший Вселенную чем-то вроде огромной машины, отдельные колесики которой — причины и следствия — в строгом взаимодействии определяли ход событий на все времена вперед. Во Вселенной Лапласа нет места для свободной воли, без которой и капитализм, и демократия становятся чистым абсурдом. С точки зрения прагматистов, абсурдом была именно Вселенная Лапласа, в которой любые мнения — те же колесики и разницы между истинным и ложным не может быть, потому что и то и другое предопределено с начала времен.
Отражением небесной механики Лапласа в философии был восходящий к Канту классический немецкий идеализм, считавший категории истины объективными и существующими вечно, а человеческий разум — просто способом открытия этих категорий. Восстание прагматистов заключалось в том, что они раз и навсегда отвергли идею истины как предвечной категории. Истина — это средство для дальнейшей жизни, орудие, которое создает сам человек для своей будущей деятельности, и именно будущее — единственный критерий истинности. Инструмент, который оправдывает себя в работе, принимается на вооружение, а непригодный — отбрасывается, каковы бы ни были умственные конструкции. придуманной в его оправдание. Сам термин "прагматизм" принадлежит, по-видимому, Пирсу, который позаимствовал его у Канта, но больше у Канта не взяли ничего. Идея истины как инструмента отразилась в названии, которое дал своему учению самый молодой из этих философов Джон Дьюи — он окрестил его инструментализмом.
В конечном счете это были очень разные люди, что лишь гарантировало универсальность их метода. Интересы Оливера Уэнделла Холмса лежали в области права, но англосаксонское право — совсем не то, что европейские кодексы, построенные на тех же идеях универсализма. Всю свою жизнь Холмс боролся с предвзятыми теориями права, возвращаясь к прецеденту и конкретным обстоятельствам юридического акта. Именно к этому восходит блистательная школа американской юридической теории, вершиной которой стала "Теория справедливости" современного философа Джона Ролса.
Уильям Джеймс, друг безбожника Холмса, заработал от него немало упреков за попытки протащить в философию проблему религиозной веры. Но эта проблема всегда была для Джеймса центральной в силу самого склада его личности, именно ради этой проблемы он оставил психологию и ушел в профессиональные философы. По мнению Джеймса, критерий веры — не догма, а все та же проверка будущим, паскалевское пари, заключенное на это будущее. Человек, верующий в воскресение Христа, делает на него ставку как на гарантию своего спасения, и правильность этой ставки проверяется только им самим, в урочный час, а не сопоставлением с церковной догмой. Именно эта идея прагматизма получила самую широкую популярность в мире, и именно из-за нее сам термин прагматизм в первую очередь связывается с именем Джеймса.
Но реальное значение прагматизма гораздо шире и актуальней, и лучше я вновь предоставлю слово Луису Менанду:
Холмс, Джеймс, Пирс и Дьюи хотели низвести идеи, принципы и убеждения до человеческого уровня, потому что эти мыслители стремились избежать насилия, скрытого в абстракциях. Таков был один из уроков, преподанный им Гражданской войной. Политической системой, поддержке которой должна была служить их философия, была демократия. А суть демократии, как они ее понимали, не только в том, чтобы дать высказаться «правильным» людям, — она также в том, чтобы дать высказаться «неправильным» людям. Суть в том, чтобы предоставить место взглядам меньшинств и диссидентов с тем, чтобы в конечном счете интересы большинства восторжествовали. Демократия означает, что все на равных допущены к игре, но она также означает, что никто не может выйти за пределы игры. Современная американская мысль — мысль, ассоциируемая с Холмсом, Джеймсом, Пирсом и Дьюи, представляет собой интеллектуальный триумф юнионизма.
Иными словами, именно эти люди, выпускники кембриджского "Метафизического клуба", стали окончательными победителями в борьбе с рабовладельческим Югом.
Последним столпом прагматизма, настоящим американским социальным институтом долгое время оставался Джон Дьюи. С началом «холодной войны» общество, над совершенствованием которого он десятилетиями работал, находилось в положении идеологического противостояния и само отчасти приобрело идеологические черты. Значит ли это, что прагматизм устарел? Холмс и Джеймс были, по словам Менанда, вполне современными людьми (они не создавали, подобно немецким идеалистам, систему на века), и такой оборот дела скорее всего, не поверг бы их в уныние. Но актуальность книги Менанда не исчерпывается просто занимательной исторической экскурсией. Сегодня, как и в середине XIX века, идеологическое устройство мира, казавшееся незыблемым, рухнуло, и перед нами вновь стоят те же проблемы, которые стояли перед тогдашними "метафизиками". Эти люди уже убедили нас однажды, что свобода возможна всегда и что она невозможна без риска. Для тех же, кто страдает ностальгией по временам идеологической несокрушимости, собственная свобода — обуза, и тем сильнее они ненавидят нашу с вами.