Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2004
В последние годы Метрополитен-музей предпринимает чрезвычайные усилия, чтобы познакомить Америку с другим христианством — и его искусством. Сперва была теперь уже легендарная (благодаря своему неожиданному, но грандиозному успеху) выставка 1997 года «Слава Византии», показавшая империю в ее зените. О закате Востока рассказывает нынешняя выставка — «Византия: вера и сила», для которой Метрополитен собрал экспонаты из тридцати стран, включая и чрезвычайно ценный вклад России.
Уже входя в первую галерею, нью-йоркский зритель чувствует, что он попал в другой мир, непривычный ему куда больше, чем нам. Метрополитен искусно создал анахронический, а потому и не существовавший в реальной истории огромный византийский ареал из восточной — православной — части Старого Света, большую часть которого составляет Россия. Поэтому, прокладывая путь сквозь ошеломительное великолепие золотой Византии, я все время встречал знакомые экспонаты, щедро одолженные музеями Москвы, Петербурга, Владимира, Новгорода. В Нью-Йорк попали даже иконы из Кирилло-Белозерского монастыря, куда мы еще школьниками две недели добирались на попутных машинах. Теперь я уже сам не могу толком объяснить, чего мы ждали и искали в таких трудных, как паломничество, походах. Но в 60-е, когда метафизическим считался вопрос «есть ли жизнь на Марсе», популярные тогда странствия по старинным русским монастырям дополняли образование, хоть и мешали ему: в университете из всех предметов мне труднее всего давался научный атеизм.
Собранные в музее иконы уже не производят того — прежнего — впечатления. В километровых галереях Византийского музея Афин я так заскучал, что размечтался о велосипеде. Церковное искусство больше любого другого проигрывает от чуждого ему музейного контекста. Икона — объект для медитации, который требует если не одиночества, то сосредоточенности и отрешенности.
Понимая это, кураторы Метрополитен окружили толпу (да еще какую!) антуражем, который погружает зрителя в столь плотную духовную атмосферу, что она невольно заставляет приглушить голос, замедлить шаг и вслушаться в древний лад византийских гимнов, звучащих на выставке.
Помимо икон, здесь есть все, что было Византией: мраморные барельефы болгарских храмов, сербские колокола, чудом уцелевшие от запретивших колокольный звон турок, прибывшие из Кремля облачения константинопольских митрополитов, эти златотканые фантазии на темы церковной архитектуры, сияющие чистыми красками богослужебные книги с Афона, надгробия греческих витязей и, наконец, самый громоздкий, занимающий целый зал экспонат — паникадило. Это — сложное ажурное устройство из кованого железа с подсвечниками и лампадами. Покачиваясь под куполом на цепях, такая, говоря по-нашему, невежественному, люстра не освещала церковь, а лишь бросала отсветы на мозаики храма, создавая эффект неземного, магического пространства, внутри которого царил тот нетленный и вечный порядок, что ищут в церкви и находят в иконе.
Когда китайцам, впервые увидавшим европейские музеи, указали на Джотто как на родоначальника западного искусства, они сказали, что на его полотнах живопись не началась, а кончилась. Зато в византийской иконе они сразу признали тот бездонный колодец духа, изобразить который всегда пытались и великие китайские мастера кисти.
«Читать», понимать икону — особая духовная практика, отдельное искусство, но выставка в Метрополитен не для тех, кто им владеет. Она — для зрителей, привыкших искать «иконку» на экране компьютера. Именно поэтому для западного любителя искусства, лишенного опыта православной церкви, византийская эстетика — настоящее открытие. Она заполняет многовековой пробел между античностью и Ренессансом.
Взяв у эллинов скульптуру, византийцы отдали итальянцам картину. Святые византийских икон напоминают о греческой статуе своим телом — оно у них еще есть, что выдают виртуозно проработанные складки одеяний или рельефная мускулатура на иконах Страждущего Христа. Эта — последняя — дань плотскому реализму язычества исчезает на русских иконах. Их письмо, заменяя видимый рельеф невидимой глубиной, создает живопись плоскую, как у Матисса. Насколько решителен был этот шаг от реализма к символизму показывают две трактовки Ветхозаветной Троицы, соседствующие на выставке. Греческая версия еще повествовательна, нарративна, как античный барельеф или ваза. Она рассказывает историю встречи Авраама с ангелами, не пренебрегая деталями застолья, сервировки, всеми мелочами хозяйственной жизни. Русская Троица отбрасывает земные подробности, оставляя нас наедине с ангелами.
Посредники между небом и землей, они невесомы и вездесущи — образ, освобожденный от телесной тяжести жизни. Это поразительное ощущение легкости иконописец одинаково убедительно передает и в движении (святые сидят, ангелы летают), и в статике. Таков архангел Гавриил из сионского монастыря Св. Катерины, чье самое большое в мире собрание икон стало впервые доступно светскому зрителю благодаря упорству директора Метрополитен Филиппа де Монтебелло. Эта непревзойденная по мастерству и изумительная по сохранности икона XIII века воплощает новый, неантичный идеал красоты. Мерой ей служит человек, все черты которого преобразила близость к Богу.
В сущности, это — византийская утопия, призывающая заменить платоновский проект социальной гармонии платоновской же идеей совершенного в своей нетленности существа. Христианство, напоминает нам византийское искусство, стремится переделать не мир, а человека, и ангел — чертеж перестройки, указующий на ее конечную цель.