Рассказ. Перевод Галины Окуловой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2003
Перевод Г. Окулова
Последний званый вечер у маркизы Монтетристо оставил неизгладимый след в моей памяти. Разумеется, определенную роль здесь сыграло и то, каким поразительным, уникальным в своем роде образом все закончилось — такой финал уже и сам по себе событие, которое сложно забыть. Да, и впрямь из ряда вон выходящий получился прием.
Своим знакомством с маркизой — урожденной Уотерман из Литл-Гиддинг, штат Огайо — я был обязан случаю. При посредничестве моего друга, господина фон Перльхуна (не того неомистика, а исследователя творчества Авраама-а-Санта-Клара), я продал ей ванну, в которой убили Марата, каковая (ванна) — о чем, быть может, не всем известно — до поры до времени являлась моей собственностью. Карточные долги вынудили меня расстаться с некоторыми экспонатами моей коллекции. Итак, повторюсь, меня свели с маркизой, как раз искавшей для своего собрания умывальных принадлежностей восемнадцатого века именно этот предмет. Мы встретились за чашкой чая, после непродолжительного и вежливого торга условились о цене, а затем наша беседа устремилась в русло, столь любезное сердцу знатоков и коллекционеров. Я заметил, что обладание подобным раритетом придало мне определенного весу в глазах маркизы, и оттого не удивился, получив спустя некоторое время приглашение на один из ее знаменитых приемов в палаццо на рукотворном острове Сан-Америго.
Остров был насыпан в нескольких километрах от Мурано по указанию маркизы, проникшейся вдруг отвращением к материковой суше, — та, по словам маркизы, выводила ее из душевного равновесия, — и при нынешней ситуации на рынке островов иного выхода ей просто не оставалось, поскольку сама мысль о необходимости делить остров с кем бы то ни было казалась маркизе непереносимой. Здесь она и обосновалась, посвятив свою жизнь сохранению вечных ценностей и воскрешению ценностей забытых, или, как она любила выражаться, радению о Подлинном и Непреходящем.
В приглашении начало приема назначалось на восемь вечера, однако раньше десяти гостей не ожидали. Дело в том, что, помимо всего прочего, традиция предписывала добираться до острова на гондолах. По этой причине дорога мало того что занимала почти два часа, но при волнении на море оказывалась еще и сопряжена с известными трудностями — если не сказать с риском для жизни; уже, собственно, бывали случаи, когда приглашенный маркизой гость так и не достигал своей цели, обретя взамен могилу в морской пучине, однако лишь дикарю пришло бы в голову поступиться этими требованиями хорошего тона, — а дикари приглашений никогда не получали. Кандидат, давший хоть малейший повод быть заподозренным в стремлении уклониться от подобного способа переправы, никогда бы не попал в список гостей. Излишне говорить, что маркиза во мне не обманулась, пусть даже под конец вечера я низко пал в ее глазах. Одно меня утешает: разочарование это длилось для маркизы всего несколько минут.
Нет нужды описывать великолепие самого здания, поскольку внешне оно в точности повторяло палаццо Вендрамин, а во внутреннем его убранстве были представлены стили всех эпох, начиная с готики, — представлены, но не смешаны; каждому из них отводилось особое помещение, и маркизу никак нельзя было упрекнуть в нарушении чистоты стиля. Расписывать здесь пышность угощения тоже не стану; если читателю сих строк доводилось присутствовать на монаршем торжественном банкете — а именно такому читателю я свои записки преимущественно и адресую, — тот может представить, как все было. Да и вряд ли будет в интересах маркизы и ее окружения предаваться эпикурейским воспоминаниям о кулинарных изысках там, где следует привести рассказ о последних часах лучших умов века, свидетелем коих часов я, как единственный оставшийся в живых, имею счастье быть, — а счастье это налагает на меня и определенные обязательства.
Я обменялся любезностями с хозяйкой дома, погладил по спинке всю свору длинношерстных пекинесов, не отходивших от нее ни на шаг, и вслед за тем меня представили госпоже Домбровской, вдвойне талантливой деятельнице своего времени; она не только вдохнула новую жизнь в ритмический характерный танец — ее ноги сообщали подлинную мистичность этому жанру, увы, канувшему в Лету вместе с нею самой (на ум приходят слова Базилевского: “Танца нет, есть лишь танцоры!”), — но и выпустила книгу “Назад к юности”, ратующую, как явствует уже из названия, за возврат к югендстилю; книга эта — хоть, думаю, я могу и не напоминать о том — снискала признание широкого круга читателей. Пока мы беседовали, подошел немолодой, с хорошей выправкой господин. Я сразу же узнал его по профилю — это был Гольх. Тот самый Гольх. (Все знают, о ком я, — общество никогда не забудет его неоценимого вклада в нашу духовную культуру.) Госпожа Домбровская представила меня:
— Господин Зебальд, прежний владелец ванны Марата. — Это уже было у всех на слуху.
— Ага, — произнес Гольх, повысив голос на последнем слоге этой реплики легким глиссандо, по которому я мог заключить, что был причислен к растущей смене культурной элиты, хоть, конечно, до того мне предстояло еще пройти немало испытаний. Я тут же подхватил разговор, спросив, как ему понравилась выставка современной живописи в Люксембурге. Гольх поднял взор, словно искал слово в воздухе, и обронил:
— Passe.
(Ударение он поставил на принятый тогда английский лад. Слова сlichе и рastiche в то время также произносились в англизированной манере. Не знаю, как говорят сейчас, да это, собственно, и неважно. В конце концов, тон подобным вещам задавал остров маркизы. А он ушел под воду, унеся с собой и правила хорошего вкуса.)
Passe, сказал он, и я всецело с ним согласился, поступив бы, признаюсь, точно так же, будь его мнение и прямо противоположным, поскольку все-таки то был Гольх, Гольх собственной персоной.
Затем все проследовали к угощению. Здесь я столкнулся с сеньорой Сгамбати, астрологом, — в свое время много шума наделала ее теория о том, что по звездам можно прочесть судьбы не только отдельных людей, но и целых культурных направлений. И пусть новое направление, которое, по ее предсказаниям, должно появиться, пока еще не стало фактом действительности, многочисленные приверженцы ее теории утверждали, что уже сейчас в ходе событий можно усмотреть прямые на него указания. Незаурядная личность была эта Сгамбати, по ней сразу видно. И все-таки я до сих пор не могу уразуметь, как же звезды не сказали ей о близившейся гибели тех, кто стоял во главе мира идей, тех, кому, собственно, предстояло новое течение основать. Сеньора Сгамбати была увлечена беседой с профессором Кунц-Сартори. Этот политик и рьяный сторонник роялизма вот уже несколько десятков лет боролся за то, чтобы ввести в Швейцарии монархию, встречая яростный отпор со стороны Швейцарской Конфедерации. Блестящего ума человек!
Отдав должное шампанскому и восхитительным крабам, все направились в Серебряную залу, ибо пришел черед главного пункта программы. Нас ждало уникальное представление: премьера двух сонат для флейты Антонио Джанбаттисты Блоха. Этого современника и друга знаменитого Рамо открыл нам музыковед Велтли; разумеется, он значился в числе приглашенных. Партию флейты исполнял господин Беранже (да-да, потомок того самого), аккомпанировала маркиза — притом на клавесине, сидя за которым Селестина Рамо объясняла сыну основы контрапункта (коими он, похоже, так и не овладел за всю свою жизнь); клавесин специально доставили из Парижа. Флейта тоже была историческая, но в чем там было дело, я сейчас не вспомню. Перед концертом оба исполнителя облачились в одежды эпохи рококо и смотрелись в них персонажами с полотен Ватто — как явно и было задумано. Само собой, выступление проходило при неярком свете свечей. И не было среди присутствовавших человека, который не счел бы электрическое освещение просто немыслимым в такой ситуации. После первой сонаты (в ре-мажоре) тонкая душевная организация маркизы потребовала переместиться из Серебряной залы (барокко) в Золотую (раннее рококо) и уже там насладиться второй сонатой (в фа-миноре) — ведь если первой зале была присуща мажорная тональность, то второй — и с тем никто не мог поспорить — минорная.
Здесь надо заметить, что безликая вылощенность, столь свойственная сонатам для флейты второразрядных музыкантов означенной эпохи — особенно недавно открытых музыкантов, — в данном случае объяснялась тем, что Антонио Джанбаттисты Блоха никогда не существовало, а исполненные произведения на самом деле вышли из-под пера музыковеда Велтли. И хоть это обстоятельство выяснилось много позже, я, оглядываясь назад, не могу не счесть несколько унизительным для маркизы то, что последние минуты своей жизни она отдала исполнению — исполнению, впрочем, безукоризненному во всех отношениях — обычной фальшивки.
Пока звучала вторая часть сонаты фа-минор, я заметил шмыгнувшую по стене крысу. Это меня озадачило. Поначалу я решил, что ее привлекли звуки флейты (крысы ведь, как известно, очень музыкальны), но она прошмыгнула в другую сторону, то есть бежала от музыки. За этой крысой последовала еще одна. Я взглянул на остальных гостей — они ничего не заметили, поскольку в большинстве своем сидели с закрытыми глазами, в блаженной истоме отдаваясь во власть звучания велтлиевой фальшивки. Тут до меня донесся глухой рокот, походивший на далекие раскаты грома. Пол задрожал под ногами. Я снова взглянул на гостей. Если они что и слышали — а хоть что-нибудь они да должны были уловить, — их отрешенно-расслабленные позы этого нисколько не выдавали. Однако меня странные явления встревожили.
Бесшумно вошел слуга. Великолепная, богато расшитая шнуром ливрея, какие носил весь штат маркизы, делала его похожим на статиста из “Тоски” (впрочем, это к делу не относится). Он на цыпочках скользнул к музицировавшим и зашептал маркизе на ухо. Я увидел, как она побледнела — в матовом свете свечей это выглядело столь эффектно, что смотрелось частью тщательно продуманного спектакля, — но все же взяла себя в руки и с ледяным спокойствием доиграла анданте, не прервавшись и, кажется, даже несколько затянув последнюю фермату. Затем кивнула флейтисту, поднялась и обратилась к слушателям.
— Дамы и господа, — произнесла она, — как мне сейчас доложили, вода размывает фундамент острова и, соответственно, моего палаццо. Службы глубоководного строительства поставлены в известность. Несмотря на это, я полагаю, что выражу общее мнение, решив продолжить концерт.
Эти исполненные достоинства слова были встречены беззвучными жестами одобрения.
Маркиза опустилась на место, подала знак господину Беранже, и они сыграли темперированное аллегро; хоть я и не знал еще, что это подделка, его последний пассаж уже тогда показался мне совершенно не отвечающим исключительности ситуации.
На паркете образовались маленькие лужицы. Рокот усилился и звучал ближе. Большинство присутствующих тем временем оправились от потрясения; с пепельными в свете свечей лицами они, казалось, терпеливо ожидали живописца, который запечатлеет их для восхищенных потомков застывшими в предсмертной эйфории.
Но я поднялся с места и произнес: “Я ухожу” — достаточно тихо, чтобы не мешать музыкантам, и достаточно громко, чтобы дать остальным понять: да, чувство отстраненности от происходящего внезапно мне изменило, и у меня хватает мужества признать это. К тому времени почти по всему полу растеклось водное зеркало. Хоть я выходил на цыпочках, ноги у меня промокли; увы, тут я не мог ничего поделать, но несколько вечерних туалетов я все же забрызгал водой, пока осторожно пробирался к выходу. Однако, принимая во внимание последовавшие вскорости события, этот ущерб был не так уж и страшен. Некоторые из гостей взглянули на меня из-под полуприкрытых век, но это мне было уже безразлично, я их покидал. Когда я открыл двустворчатую дверь, в залу хлынула волна, заставив леди Фицвильям (ревнительницу кельтских традиций) плотнее запахнуться в меховой палантин — движение, конечно, чисто рефлекторное, ибо никакого смысла это не имело. Перед тем как закрыть дверь, я успел поймать на себе полупрезрительный, полупечальный взгляд господина Перльхуна (не того неомистика, а исследователя Авраама-а-Санта-Клара), — он словно бы взял на себя неприятную миссию выразить мне разочарование всех присутствовавших. Вода доходила ему почти до колен, как и маркизе — она уже даже не могла пользоваться педалями. Я, по правде сказать, не знаю, так ли уж они важны при игре на клавесине. Помнится, я еще подумал, что, будь это соната для виолончели, пришлось бы прерваться, поскольку у погруженного в воду инструмента резонанс либо отсутствует вообще, либо он слишком слаб. Все-таки удивительно, какие же отвлеченные мысли посещают нас в подобные моменты.
В холле меня неожиданно встретила тишина, словно я оказался в гроте. Лишь вдалеке слышался усиленный эхом рокот. Я снял фрак и энергичным брассом поплыл по затопленному дворцу к выходу. Расходившиеся от меня волны легонько бились о стены и колонны, производя звук, какой бывает в бассейне. Нечасто выпадает возможность заняться спортом в подобной обстановке. Вокруг не было ни души. Слуги, судя по всему, сбежали. Собственно, а почему бы и нет? Они-то ведь не имели никаких обязательств перед подлинной и истинной культурой, а те, кто здесь собрался, более не нуждались в их услугах. Снаружи как ни в чем не бывало светила ясная луна, и все же тут шел ко дну — в прямом смысле слова — целый мир. Словно из далекой дали до меня донеслись переливчатые трели флейты мсье Беранже. Техника у него, надо признать, была исключительная.
Я отвязал последнюю гондолу, оставшуюся после бегства слуг, и устремился в море. Сквозь окна, мимо которых я проплывал, в палаццо устремлялись волны, заставляя портьеры вздыматься мокрыми парусами. Я увидел, как гости поднялись с мест. Соната, видимо, закончилась, поскольку они разразились бурными аплодисментами, для чего им пришлось поднять руки над головой — вода доходила им уже до подбородка. Маркиза и мсье Беранже с достоинством приняли аплодисменты. Правда, в силу обстоятельств, ответить поклоном они не могли.
Вода добралась до свеч. Они гасли одна за одной, и в наступившей темноте воцарилась тишина; аплодисменты звучали все слабей и слабей, пока вдруг не стихли, словно по некоему ужасному мановению. Внезапно прокатился гул рушащегося здания. Палаццо осел. Я отгреб подальше в море, чтобы не оказаться под сыплющейся штукатуркой. Ее очень-очень сложно отчистить с платья, стоит только пыли осесть.
Проплыв несколько сот метров по лагуне в направлении острова Сан-Джорджио, я еще раз обернулся. В лунном сиянии отражалась зеркальная гладь моря, словно и не было здесь никогда никакого острова.
Ванну жаль, подумал я, этой потери уже не возместить. Мысль, конечно, бессердечная, однако скажу по опыту: чтобы в полной мере оценить весь трагизм событий такого масштаба, не стоит принимать их близко к сердцу.