Новелла. Перевод с итальянского Г. Киселева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2003
Короче, с ней надо кончать, твердил себе Стефано. Джованна была из тех женщин, которые в упрямстве проявляют бездну слабости, а в уступке – скрытое упрямство. Иначе говоря, она была настоящей женщиной. Что ж, тем хуже: значит, женщины теперь вообще не для него. А главное, стоило ли и дальше изводить себя днем и ночью, понапрасну пытаясь разгадать ее, да и свои собственные мысли и чувства? Он явно нуждался в отдыхе, в простых и надежных вещах, в участии, а не в любви и уж, во всяком случае, не в страсти. Он пробежал ее последнее письмо: “Почему ты не пишешь? Ты злишься на меня? Что я тебе сделала? Почему ты не со мной?” Действительно, почему он ей не писал? Потому что не хотел. Потому что в этом не было необходимости. Это простое объяснение и было единственно верным? Стефано вынужден был признаться, что нет. Пожалуй, он не писал лишь потому, что решил не писать, и теперь это безумие целиком охватило его жизнь; именно жизнь, а не волю, которая выглядела смиренной и подавленной. Возможно, безумие было неосознанной тягой к страданию, за себя и за нее, к самоуничтожению. Возможно, стремлением подтолкнуть ее и себя к последнему пределу, вытеснить факты и события из их привычного убежища, направить на достижение наивысшего, пусть даже чудовищного, результата. Над этим пунктом следовало поразмыслить. Но опять же: зачем? Что за скучные рассуждения? По какому праву ему навязывают их? “Любимый, любимый, любимый, не заставляй меня говорить (и делать) глупости. Ты нужен мне, понимаешь? Приезжай, ты же знаешь, я не могу приехать. Приезжай прямо сейчас, немедленно”. Значит, это был порыв чувств, а не насилие, не доказательство своей власти, не угроза и не шантаж? А он, хотел ли он бежать к ней или не хотел? Конечно, насилием было если не само письмо и надуманные укоры, то ее невнятные чувства, а если и внятные, все равно… и потом эти ее навязчивые идеи: если она и вправду любила его, почему же он не стремился в ее объятия? Как тут не усомниться в искренности ее чувств, как не злиться на нее за отсутствие встречного чувства? Он вспомнил ее широко расставленные глаза, казалось, ничего перед собой не замечающие, слегка навыкате, ласковые и влажные… Неужели в нем действительно сидело неосознанное желание причинить ей боль, чтобы довершить это дело, увидеть муку в ее сверкающих глазах?
В гневе он швырнул письмо на стол, схватил ружье и вышел. Былой страсти к охоте Стефано уже не питал, особенно после того случая: излишне близким выстрелом зайцу оторвало всю лапу вместе с бедром и разворотило брюхо. Когда охотник был рядом, зверь заглянул ему в глаза и отчаянно попытался бежать. Тем хуже: чем еще, как не охотой, можно заняться в здешней глуши? Впрочем, в этот поздний час рассчитывать на дичь не приходилось.
За деревней поднимался холм. На его теневой стороне разлеглась рощица, почему-то прозванная “Януарией”. Солнце появлялось здесь на краткое время заката. Стефано двинулся вдоль опушки, потом свернул на просеку. Собаки у него давно не было, и он шел наугад. Стоял морозный январский день, было довольно ветрено. Сырые заросли кустарника подернулись инеем. Солнце сплошь заливало небо по ту сторону холма, но сюда еще не дотянулось. В этих местах водились бекасы. Стефано почти миновал просеку, не заприметив ни одного. Так он и думал: какая охота без настоящей облавы?
Вдруг поодаль взметнулся бекас и полетел через холм. Было слишком далеко, и все же он дал выстрел. Стефано не разглядел, упала птица или нет. Он бросился вперед.
Бекаса зацепило за самый край крыла. Птица лежала на земле, глядя на него широко расставленными глазами, ласковыми и слегка навыкате. Сейчас в них застыло скорее удивление, чем испуг или негодование. Она была не так огорчена или возмущена, как поражена случившимся. Птица неловко подпрыгивала, из последних сил пытаясь спастись бегством. Неловко, потому что ходьба не была ее обычаем. Но жизнь не останавливалась в ней ни на миг. Догнать птицу было нетрудно.
С ней надо, надо было кончать. Оставлять ее в живых бессмысленно: если бекас не может летать, он обречен на смерть. Стефано несколько раз ударил его о землю. Расхожий охотничий способ прикончить пернатую добычу. Другой способ – придушить жертву, сжав ей глотку большим и указательным пальцами; либо, если оперение густо, надавить на глотку ногой, переложив на ногу весь свой вес. Но одного удара было мало. Сверкающие глаза птицы, в которых едва заметно отражалось мучение, не угасали, а наоборот, смотрели на него все пристальнее. В них еще дрожало изумление и не было упрека. Они излучали жалость и прощение, словно говоря, что вся эта неимоверная жестокость исходила не от него, а от слепой судьбы, той самой, что подвергла ее смертельной опасности. Как будто он страдал больше, чем она. “Что за нелепые мысли, нервы совсем ни к черту”, — подумалось Стефано.
Пора прекратить эту агонию, эту пытку. Стефано с удвоенной силой бил несчастное тельце о землю, не узнавая самого себя в этом оскорбительном, смертоносном жесте. Им овладел отчаянный, пьянящий восторг. Он чувствовал безграничную, зловещую силу и в то же время растерянность. Губительная жалость к себе и другим переворачивала все его существо, и воля его, казалось, была сломлена. Жертва слепого могущества, он ликовал и мучился: эти глаза должны были закрыться навек. При каждом ударе о землю бекас даже не стонал, а тихо попискивал, со свистом выдыхая воздух, подобно дровосеку или всякому, кто занимается тяжелым, однообразным трудом. Эти звуки получались от беспощадного сдавливания внутренних полостей бекаса. В конце концов, их мог бы издавать его мучитель, иначе выходило, что бекас надрывался в одиночку. И ни разу не закрыл глаз.
Но вот случилось нечто странное. В нежных глазах бекаса сверкнула (или это померещилось Стефано?) вспышка гнева, бешенства и ярости. И он направил свой неуклюжий клюв, который еще ни один бекас не употреблял для нападения или защиты, против руки Стефано. Хотя и это, наверное, было его фантазией. Возможно, клюв просто судорожно согнулся и припал к его руке. Взгляд птицы снова приобрел удивленно-ласковое, чуть-чуть обиженное выражение.
Напоследок длинный клюв широко раскрылся, обнажив мягкий язык, дважды сомкнулся ножницами и безвольно замер, полуоткрывшись, как челюсти покойника. Бекас умолк. Остановились и медленно потускнели его глаза. Птица сделалась не более, чем комком перьев, ветошью. Голова дрябло откинулась на сторону. Запихивая бекаса в охотничью сумку, Стефано нащупал сквозь мягкие перья его шею, тонкую и твердую.
Придя домой, он положил одеревеневшего бекаса на стол, рядом с письмом Джованны.
И тут внутри Стефано засиял свет. Настал конец его сомнениям и тревогам. Это была уверенность. Это было счастье. Он взял лист бумаги:
— Джованна, да, я еду прямо сейчас, немедля. Жди, я больше не уйду.
Перевод с итальянского Г. Киселева